https://wodolei.ru/catalog/mebel/bolshie_zerkala/
Напрасны были их старания вырвать его из мрака, никто не заметил, когда и как он сгинул. Оставив в Кукулине мать, понес свою тоску незнамо куда. Односельчане, поеживаясь под сухим снежком, похоронили старушку следующей зимой, а по весне поделили Русиянову землю и пограбили добро, что оставалось в его доме. Было чьим-то, зачем быть ничьим? Всем казалось, что даль проглотила Русияна.
События без заметных следов всегда понуждают людей строить предположения и сопоставлять их с истиной. Однако истина об исчезнувшем Русияне сама состояла из множества истин, и каждая была иной, а сложенные вместе, они еще больше путали и темнили дело, где не было ни начала, ни конца: добрался до моря, угодил, окованный, на галеру гребцом, пристал к разбойникам, атаманил, обженился в городе, добыл богатство и возлегает на куче фиолетовых аметистов, сардониксов, сапфиров, прозрачных топазов, яшмы, агата, золота и серебра. Подлинная правда о нем, не многим известная – Русиян отправился ратником на братоубийственную войну за корону, в пределах с похожими селами и похожими людьми, – пошла осадком на дно, на поверхности же мутной мешанины догадок плавали кристаллы и темные пятна вымысла, расплывались, замещаясь новыми, напоминающими знаки на старом пергаменте.
И вот до монастыря дошла весть, что Русиян воротился, и не один, а с шестью конниками. Новоявленный властелин, не признавший правления скукоженных старцев. Воротился под звон копий и поставил свои законы, сперва неясные для разрозненного сельского люда, затем угрожающие: законы брали сельчан в оковы.
Над Кукулином, будто над раной открытой, зароились мухи, по ночам на кровлях, не устрашаясь и света молний, хихикали зеленые призраки голосами побитых собак, болтали спущенными ногами.
Русиян первым делом воротил свою землю, которую после смерти его матери Горы поделили односельчане, а через день или два принялся за чужие наделы. «Девять лет минуло, как отвеяли его ветры, – шептались люди, – воротился совсем другим, бородой оброс, шрам на шее, уставясь в пустоту, глушит хмельные пойла. Из плена, где его мучили, сбежал недорезанный и воеводой стал в победившем Милутиновом войске».
Очевидно, битвы и бури людских несогласий, мгновения, когда засматриваешь смерти в пустые глазницы, резня, в которой жизнь человеческая теряет значение, изменили этого некогда замкнутого, но не злого парня. Теперь он никого, даже соседей, даже свойственников и родственников по крови, не признавал и не хотел знать. Взяв в услужение за малую плату безземельников, прочих обложил данями и оброками – откуп пастбища, провиант Городу, право на дрова в обмен на вино, молоко, мясо и масло, пропитание для шести своих ратников и для слуг. С одобрения невидимого людям князя, царя или бога заграбастал обширные земли рядом с Песьим Распятием, длиною и шириною в субботний путь, – тяглом и страхом загнал под ярмо окрестные села. Непокорных он не ставил под меч, кровью был слишком сыт, а как рабов продавал на отдаленные рудники, где сохли они по кротовьим норам под хилыми дубовыми подпорками при тусклом свете сосновых факелов с флажками черного дыма, где гнили они, заваленные, в слепых шахтах.
На монастырское добро Русиян руку не налагал. Святые обители и монахи были под защитой власти, земной и небесной. Потому мы, пятеро келейников Святого Никиты: изнуренный отец Прохор, травщик Теофан, Антим неразгаданный, звездочет Киприян и я, даже не пытались – да и как, мы были бессильны – что-либо изменить. Угнетенным мы предлагали не избавление, а утешение и молитвы. Однако я чуял, что Антим умышляет бунт. Один, без людей? Я не знал, он не доверялся мне. В другие времена, в прежние будни я бы и не заметил углубившихся морщин на его лице и пальцев, вцепляющихся во все, к чему прикасались. Одна цепь ржавеет, они втискиваются в другую, покрепче. Именно так, он знал больше меня, больше всех нас, направляя меня к возможному завтрашнему отпору. Против кого, как и какими средствами, он, видимо, предоставлял мне открывать самому, словно зверю, ищущему спасения: не сыщет – сгинет в железном капкане.
Для таких, как я, Русиян высился непробойной крепостью. Упрятанный, как за броню, за своими ратниками, жестокий к зверю на ловле, он делался еще жесточее с человеком. С собой он привез жену. Закрыл ее в горнице с застеленными полами и изукрашенными стенами, где чего только не было – от ламп в больших перламутровых морских раковинах до богородиц с высеребренными руками. Сам же время зачастую проводил в одиночестве, в своем покое. Пил из старинных уемистых чаш. А стоило ему захотеть, мог переведаться с любым и со многими разом. Не сам. С помощью своих ратников.
От первой до последней межи человеческой жизни несколько шагов. На временном пространстве, где соседствуют колыбель и могила, два ложа судьбы, остаются деяния, благие и злые, остаются беды. Битвы, недуги, раны, лихорадки, сушь и огонь грызли и заглатывали кукулинца. Теперь его грыз, обдирал на голую кость свой – кукулинец. И эта голая кость сделается безымянной, как безымянно все под чернолесьем, точнее, все, носящие имя парик Парик – зависимый земледелец в феодальной Македонии
.
После лунной мены в четвертый месяц от Рождества, одни его зовут травобером, другие цветником, спозаранку одолел меня прежний кашель. Сотрясал со дня мироносиц уже две недели. Опять я плевался кровью. И хоть не было в этом ничего зазорного или унизительного, я не стал жаловаться монахам, не попросил помощи у травщика Теофана. Моя хворь, моя и забота, буду пить черепашью кровь, верну здоровье. Выдавалось Р время, я уходил к Синей Скале, сидел под старой сосной. Оттуда, издалека, я и углядел его: Русиян на коне возвращался с ловли, за ним двое его ратников, один верхом, другой вел под узду испуганного коня с рядном, накинутым на глаза. На коне, привязанный за седло и подгрудный ремень, лежал некрупный медведь, выпотрошенный уже. Отбитое копьями ратников солнце ослепляло меня. Я выпрямился в сосновой тени, невольно ожидая, что Русиян повернет коня ко мне. Чуть обернувшись, он увидел меня. Узнал ли или принял за дичь, не ведаю. Не подъехал, нас разделяла межа в девять лет и все его мрачные тайны. Он исчез в овраге, остро вытянутом к Кукулину, и воины вслед за ним. Исчезли их тени, конский топот, позолоченные солнцем копья.
Я не разглядел, был ли Русиян таким, каким я запомнил его, – белолицый, скорее бледный, с ранними морщинами возле губ, со вздернутой, будто от удивления, левой бровью; может, теперь это одебелелый воин, у которого гордость заменилась высокомерием, жестокостью к зависимым и беззаступным. Я застыл неподвижно, словно созерцал, склонившись над глубокой водой, лицо утопленника, изменчивое по прихоти играющих солнечных лучей, лицо смеющееся, нахмуренное, искривленное – всякое, а более всего дробное, и никто, уж я-то ни в коем случае, не составит из колышущихся частей своего знакомца.
«Эй, монах, – услышал я за собой, – даже и не пытайся, у меня муж есть. Босилко с тобой разберется».
Я поднял глаза – Пара Босилкова. Возвращаясь с гор с полной торбой душицы, стояла в снопе солнечного света, крепкая и прямая, молодая. Я спросил ее, чего это я не должен пытаться. Она придвинулась ко мне с вызовом:
«Сам знаешь, греховодник. Только не на ту напал, понял? Не на ту. Пожалуюсь вот твоему старейшине или свекру Дамяну».
«Иди-ка своей дорогой. Кто-нибудь тебя подберет – и пожаловаться не успеешь. Кто-нибудь, не я».
«Кто-нибудь, это уж верно. – Она засмеялась дерзко. – Монашеская ряса, видать, не лучше женской рубахи. – Уселась под бузиной. – Босиком ходила, в пятку забила занозу. Может, вытащишь?»
Словно ошпарила, проклятая. Но я собой овладел. Оставив ее, удивленную и горячую, припустил сквозь кусты, убегал от возможной ловушки не без раскаяния в своей нерешительности учинить то, что кошмаром мучило меня в келье.
6. Богдан
Год божий отец Прохор всегда именовал по старым монастырским записям: богоявлений, исповеданий, благовестний, воскресений, вознесений, тройний, соборний, преображений, строгопостний, равновестний, митромочений, пречистений. Крестьяне делили год по-другому: голожог, сечко, окопник, цветник, бильобер, черешнар, српец, коловоз, потположник, маглен, двооралник, постник. Ныне же весь год мог именоваться постник.
Понапрасну Киприян, вглядываясь ночами в светлые точки от севера к югу и от востока к западу, пророчил богатый урожай и сытость. После первой жатвы две трети ячменя и половину пшеницы увезли для царских конников, судей и прочих разряженных городских бездельников.
Перед тем как житу созреть, сельчане собрались у заброшенного недостроенного святилища. Сговорились воспротивиться всем миром – не давать с гумен зерно для увоза. Тихий бунт продолжился и ночью, вокруг огня. А назавтра прибыли из Города конники, разогнали бунтарей, несколько овинов спалили. У потухших костров остался лежать один побитый – Парамон, мой и Русиянов сверстник, остальные же, покорно согнутые, испитые, побежденные, без ропота отступили. Малый бунт, малая кара – а кабы и убили кого, ни перед селом, ни перед царем ратники не в ответе.
С темнотой Парамона в свой дом тайком оттащил следопыт Богдан с сыном Вецко, у парнишки чуть пушок на лице пробивался, и беднягу принялась лечить, как умела, Велика, вторая Богданова жена, Вецкова мачеха. Помощь эту, поданную смутьяну, несмотря на ее маловажность, Русиян посчитал за бунт.
«От Богданова темени черное воссияние, – толковали через день-два в монастыре. – Сгубится, в прах сотрет и плоть и кости. Был кем-то, будет никем». Симонида, Русиянова молодая, единственная дочка влиятельного городского вельможи, спасла Богдана от рудника или могилы. Сжалилась над прислужницей своей Великой, а может, тронулась подарком – грудой золотых куниц и мраморной фигуркой богини, выкопанной на берегу Давидицы, когда-то такие фигурки ставили на последний крестец – божебрадицу – прошлогодней жатвы для упроса дождя и будущего урожая.
Новый властелин Русиян прощал нелегко. Шесть его воинов ли, слуг ли, а может, призраков, каким мог оказаться и он сам, привели следопыта. Кто слышал, укрывшись за стогом сена, запомнил, о чем говорили Русиян и Богдан, господин и парик, без волос на темени, ставленник сильного князя и полный бесправник.
«Из треснутой тыквы, Богдан, если я не забыл твое имя, открываешь ты, что было и будет. А сможешь ли ты углядеть собственную судьбу, увидеть себя таким, каким ты вскорости станешь, сегодня, завтра, потом?»
«У нас, голышей и покорников, судьбы нету. И у меня тоже, любезный Русиян».
«Верно, Русияном меня крестили. Но для тебя, мошенник, у меня нету имени, для тебя я – господин. Вот тебе треснутая тыква, говори, что в ней видишь. Углядишь себя вздернутым на ореховый сук – не замалчивай».
«Видел я себя в треснутой тыкве, когда пил. Теперь не пью, бочки мои опустели…»
«…Господин, не забывай, гос-по-дин…»
«…Опустели бочки, господин. Затянуты паутиной».
«Вот тебе. Потяни. Да начинай. Очень мне любопытно».
«Не смогу. Мог, до того как крысы пришли, до того как ты вернулся с войны… Глаза плохи, не те, что девять лет назад. Пеленой затянуты, слепнут».
«Перестали служить, не годятся?»
«Не всегда годится то, что служит».
«Может, вырвать их? Кликнуть ратника? Или хочешь, чтобы это сделал я?»
«Делай, что твоей душе угодно…»
«…Господин…»
«…Именно, господин. Я под твоим ножом».
«Ты делаешься покорным, Богдан, очень покорным. Меня это радует, но и внушает презрение. Хватит, гляди в тыкву, мне не терпится испытать твою прозорливость».
«Ладно, раз настаиваешь… господин… Вижу, бросают люди тайком свои дома… бегут от голода и бездолья, от лютости, что пришла в село… нету мочи терпеть… сходятся, сами себе становятся войском и знаменем».
«И ты с ними?»
«Не знаю… Вроде нет. Маленькие, лиц не разглядеть, да и одежи. Только вилы да косы, ничего больше. Голосов не различаю, а слышу – стоять до конца, нашей будет землица или могила».
«Бунтуют против меня, своего господина?»
«Кто бунтует, у того нет господина… господин».
«Верно. У таких нет ни господина, ни разума. Ничего. Даже могилы. На солнце гниют, брошенные на потраву псам. Недоумки вроде тебя не хуже и не лучше их. Думаешь, ты хитрее всех, а? Не хитрее ты, если не дурее тех, кто будто толчется в твоих тыквах. Кабы знать, что твоя выдумка для тебя смысл жизни, что завтра ты подымешь против меня людей с вилами да косами, я бы тебя зауважал и пустил на волю. С такими я честь по чести – воин. Тебе этого не понять. Отвечай же – тебе и кукулинцам что легче: быть покорным и живым или месть к врагу унести в могилу?»
«Тут легко не выберешь – быть живым рабом или костяком, не сумевшим отомстить супостату. Ты прав, кукулинцы на свою голову получили то, что заслуживают, больше даже, чем филистимляне из небылиц монастырских монахов. Ты прав…»
«Можешь не прибавлять „господин“. Не дается тебе насмешка. Так в чем же я прав?»
«Погнутых палка не выпрямит. И все же ведь по твоему повелению взбунтовавшемуся Парамону под ногти забивали колючки. За покорство нас ненавидишь, а за отпор казнишь, любезный».
«Я и тебя казню, хоть и считаю тебя врагом скрытым, может, именно потому. Дни и ночи будешь висеть, привязанный ко кресту на Песьем Распятии. Без воды и хлеба. Видел ты себя таким в треснутой тыкве?»
«Я себя всяким видывал в своей жизни».
«И мертвым тоже?»
«Ежели от меня пользы нет, а ее нет, кажись, я так и так мертвый, мертвей покойников на погосте».
«Тогда помирай взаправду. По шею закопать его в песок. Если сумеет выбраться, пусть сидит дома и глядится в тыкву».
Богдана закопали. А наутро дыру нашли пустой. Сам или с чьей-то помощью Богдан высвободился перед светом – вороны не обклевали его и псы не ободрали до черепа.
Из-за того, видать, и рассохлась свадьба, что затевалась между Богдановым сыном Вецко и Лозаной, подружкой Пары Босилковой. «Не будет свадьбы, сынок, – расслышал кто-то голос следопыта сквозь хилую стенку его покосившегося домишка.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23
События без заметных следов всегда понуждают людей строить предположения и сопоставлять их с истиной. Однако истина об исчезнувшем Русияне сама состояла из множества истин, и каждая была иной, а сложенные вместе, они еще больше путали и темнили дело, где не было ни начала, ни конца: добрался до моря, угодил, окованный, на галеру гребцом, пристал к разбойникам, атаманил, обженился в городе, добыл богатство и возлегает на куче фиолетовых аметистов, сардониксов, сапфиров, прозрачных топазов, яшмы, агата, золота и серебра. Подлинная правда о нем, не многим известная – Русиян отправился ратником на братоубийственную войну за корону, в пределах с похожими селами и похожими людьми, – пошла осадком на дно, на поверхности же мутной мешанины догадок плавали кристаллы и темные пятна вымысла, расплывались, замещаясь новыми, напоминающими знаки на старом пергаменте.
И вот до монастыря дошла весть, что Русиян воротился, и не один, а с шестью конниками. Новоявленный властелин, не признавший правления скукоженных старцев. Воротился под звон копий и поставил свои законы, сперва неясные для разрозненного сельского люда, затем угрожающие: законы брали сельчан в оковы.
Над Кукулином, будто над раной открытой, зароились мухи, по ночам на кровлях, не устрашаясь и света молний, хихикали зеленые призраки голосами побитых собак, болтали спущенными ногами.
Русиян первым делом воротил свою землю, которую после смерти его матери Горы поделили односельчане, а через день или два принялся за чужие наделы. «Девять лет минуло, как отвеяли его ветры, – шептались люди, – воротился совсем другим, бородой оброс, шрам на шее, уставясь в пустоту, глушит хмельные пойла. Из плена, где его мучили, сбежал недорезанный и воеводой стал в победившем Милутиновом войске».
Очевидно, битвы и бури людских несогласий, мгновения, когда засматриваешь смерти в пустые глазницы, резня, в которой жизнь человеческая теряет значение, изменили этого некогда замкнутого, но не злого парня. Теперь он никого, даже соседей, даже свойственников и родственников по крови, не признавал и не хотел знать. Взяв в услужение за малую плату безземельников, прочих обложил данями и оброками – откуп пастбища, провиант Городу, право на дрова в обмен на вино, молоко, мясо и масло, пропитание для шести своих ратников и для слуг. С одобрения невидимого людям князя, царя или бога заграбастал обширные земли рядом с Песьим Распятием, длиною и шириною в субботний путь, – тяглом и страхом загнал под ярмо окрестные села. Непокорных он не ставил под меч, кровью был слишком сыт, а как рабов продавал на отдаленные рудники, где сохли они по кротовьим норам под хилыми дубовыми подпорками при тусклом свете сосновых факелов с флажками черного дыма, где гнили они, заваленные, в слепых шахтах.
На монастырское добро Русиян руку не налагал. Святые обители и монахи были под защитой власти, земной и небесной. Потому мы, пятеро келейников Святого Никиты: изнуренный отец Прохор, травщик Теофан, Антим неразгаданный, звездочет Киприян и я, даже не пытались – да и как, мы были бессильны – что-либо изменить. Угнетенным мы предлагали не избавление, а утешение и молитвы. Однако я чуял, что Антим умышляет бунт. Один, без людей? Я не знал, он не доверялся мне. В другие времена, в прежние будни я бы и не заметил углубившихся морщин на его лице и пальцев, вцепляющихся во все, к чему прикасались. Одна цепь ржавеет, они втискиваются в другую, покрепче. Именно так, он знал больше меня, больше всех нас, направляя меня к возможному завтрашнему отпору. Против кого, как и какими средствами, он, видимо, предоставлял мне открывать самому, словно зверю, ищущему спасения: не сыщет – сгинет в железном капкане.
Для таких, как я, Русиян высился непробойной крепостью. Упрятанный, как за броню, за своими ратниками, жестокий к зверю на ловле, он делался еще жесточее с человеком. С собой он привез жену. Закрыл ее в горнице с застеленными полами и изукрашенными стенами, где чего только не было – от ламп в больших перламутровых морских раковинах до богородиц с высеребренными руками. Сам же время зачастую проводил в одиночестве, в своем покое. Пил из старинных уемистых чаш. А стоило ему захотеть, мог переведаться с любым и со многими разом. Не сам. С помощью своих ратников.
От первой до последней межи человеческой жизни несколько шагов. На временном пространстве, где соседствуют колыбель и могила, два ложа судьбы, остаются деяния, благие и злые, остаются беды. Битвы, недуги, раны, лихорадки, сушь и огонь грызли и заглатывали кукулинца. Теперь его грыз, обдирал на голую кость свой – кукулинец. И эта голая кость сделается безымянной, как безымянно все под чернолесьем, точнее, все, носящие имя парик Парик – зависимый земледелец в феодальной Македонии
.
После лунной мены в четвертый месяц от Рождества, одни его зовут травобером, другие цветником, спозаранку одолел меня прежний кашель. Сотрясал со дня мироносиц уже две недели. Опять я плевался кровью. И хоть не было в этом ничего зазорного или унизительного, я не стал жаловаться монахам, не попросил помощи у травщика Теофана. Моя хворь, моя и забота, буду пить черепашью кровь, верну здоровье. Выдавалось Р время, я уходил к Синей Скале, сидел под старой сосной. Оттуда, издалека, я и углядел его: Русиян на коне возвращался с ловли, за ним двое его ратников, один верхом, другой вел под узду испуганного коня с рядном, накинутым на глаза. На коне, привязанный за седло и подгрудный ремень, лежал некрупный медведь, выпотрошенный уже. Отбитое копьями ратников солнце ослепляло меня. Я выпрямился в сосновой тени, невольно ожидая, что Русиян повернет коня ко мне. Чуть обернувшись, он увидел меня. Узнал ли или принял за дичь, не ведаю. Не подъехал, нас разделяла межа в девять лет и все его мрачные тайны. Он исчез в овраге, остро вытянутом к Кукулину, и воины вслед за ним. Исчезли их тени, конский топот, позолоченные солнцем копья.
Я не разглядел, был ли Русиян таким, каким я запомнил его, – белолицый, скорее бледный, с ранними морщинами возле губ, со вздернутой, будто от удивления, левой бровью; может, теперь это одебелелый воин, у которого гордость заменилась высокомерием, жестокостью к зависимым и беззаступным. Я застыл неподвижно, словно созерцал, склонившись над глубокой водой, лицо утопленника, изменчивое по прихоти играющих солнечных лучей, лицо смеющееся, нахмуренное, искривленное – всякое, а более всего дробное, и никто, уж я-то ни в коем случае, не составит из колышущихся частей своего знакомца.
«Эй, монах, – услышал я за собой, – даже и не пытайся, у меня муж есть. Босилко с тобой разберется».
Я поднял глаза – Пара Босилкова. Возвращаясь с гор с полной торбой душицы, стояла в снопе солнечного света, крепкая и прямая, молодая. Я спросил ее, чего это я не должен пытаться. Она придвинулась ко мне с вызовом:
«Сам знаешь, греховодник. Только не на ту напал, понял? Не на ту. Пожалуюсь вот твоему старейшине или свекру Дамяну».
«Иди-ка своей дорогой. Кто-нибудь тебя подберет – и пожаловаться не успеешь. Кто-нибудь, не я».
«Кто-нибудь, это уж верно. – Она засмеялась дерзко. – Монашеская ряса, видать, не лучше женской рубахи. – Уселась под бузиной. – Босиком ходила, в пятку забила занозу. Может, вытащишь?»
Словно ошпарила, проклятая. Но я собой овладел. Оставив ее, удивленную и горячую, припустил сквозь кусты, убегал от возможной ловушки не без раскаяния в своей нерешительности учинить то, что кошмаром мучило меня в келье.
6. Богдан
Год божий отец Прохор всегда именовал по старым монастырским записям: богоявлений, исповеданий, благовестний, воскресений, вознесений, тройний, соборний, преображений, строгопостний, равновестний, митромочений, пречистений. Крестьяне делили год по-другому: голожог, сечко, окопник, цветник, бильобер, черешнар, српец, коловоз, потположник, маглен, двооралник, постник. Ныне же весь год мог именоваться постник.
Понапрасну Киприян, вглядываясь ночами в светлые точки от севера к югу и от востока к западу, пророчил богатый урожай и сытость. После первой жатвы две трети ячменя и половину пшеницы увезли для царских конников, судей и прочих разряженных городских бездельников.
Перед тем как житу созреть, сельчане собрались у заброшенного недостроенного святилища. Сговорились воспротивиться всем миром – не давать с гумен зерно для увоза. Тихий бунт продолжился и ночью, вокруг огня. А назавтра прибыли из Города конники, разогнали бунтарей, несколько овинов спалили. У потухших костров остался лежать один побитый – Парамон, мой и Русиянов сверстник, остальные же, покорно согнутые, испитые, побежденные, без ропота отступили. Малый бунт, малая кара – а кабы и убили кого, ни перед селом, ни перед царем ратники не в ответе.
С темнотой Парамона в свой дом тайком оттащил следопыт Богдан с сыном Вецко, у парнишки чуть пушок на лице пробивался, и беднягу принялась лечить, как умела, Велика, вторая Богданова жена, Вецкова мачеха. Помощь эту, поданную смутьяну, несмотря на ее маловажность, Русиян посчитал за бунт.
«От Богданова темени черное воссияние, – толковали через день-два в монастыре. – Сгубится, в прах сотрет и плоть и кости. Был кем-то, будет никем». Симонида, Русиянова молодая, единственная дочка влиятельного городского вельможи, спасла Богдана от рудника или могилы. Сжалилась над прислужницей своей Великой, а может, тронулась подарком – грудой золотых куниц и мраморной фигуркой богини, выкопанной на берегу Давидицы, когда-то такие фигурки ставили на последний крестец – божебрадицу – прошлогодней жатвы для упроса дождя и будущего урожая.
Новый властелин Русиян прощал нелегко. Шесть его воинов ли, слуг ли, а может, призраков, каким мог оказаться и он сам, привели следопыта. Кто слышал, укрывшись за стогом сена, запомнил, о чем говорили Русиян и Богдан, господин и парик, без волос на темени, ставленник сильного князя и полный бесправник.
«Из треснутой тыквы, Богдан, если я не забыл твое имя, открываешь ты, что было и будет. А сможешь ли ты углядеть собственную судьбу, увидеть себя таким, каким ты вскорости станешь, сегодня, завтра, потом?»
«У нас, голышей и покорников, судьбы нету. И у меня тоже, любезный Русиян».
«Верно, Русияном меня крестили. Но для тебя, мошенник, у меня нету имени, для тебя я – господин. Вот тебе треснутая тыква, говори, что в ней видишь. Углядишь себя вздернутым на ореховый сук – не замалчивай».
«Видел я себя в треснутой тыкве, когда пил. Теперь не пью, бочки мои опустели…»
«…Господин, не забывай, гос-по-дин…»
«…Опустели бочки, господин. Затянуты паутиной».
«Вот тебе. Потяни. Да начинай. Очень мне любопытно».
«Не смогу. Мог, до того как крысы пришли, до того как ты вернулся с войны… Глаза плохи, не те, что девять лет назад. Пеленой затянуты, слепнут».
«Перестали служить, не годятся?»
«Не всегда годится то, что служит».
«Может, вырвать их? Кликнуть ратника? Или хочешь, чтобы это сделал я?»
«Делай, что твоей душе угодно…»
«…Господин…»
«…Именно, господин. Я под твоим ножом».
«Ты делаешься покорным, Богдан, очень покорным. Меня это радует, но и внушает презрение. Хватит, гляди в тыкву, мне не терпится испытать твою прозорливость».
«Ладно, раз настаиваешь… господин… Вижу, бросают люди тайком свои дома… бегут от голода и бездолья, от лютости, что пришла в село… нету мочи терпеть… сходятся, сами себе становятся войском и знаменем».
«И ты с ними?»
«Не знаю… Вроде нет. Маленькие, лиц не разглядеть, да и одежи. Только вилы да косы, ничего больше. Голосов не различаю, а слышу – стоять до конца, нашей будет землица или могила».
«Бунтуют против меня, своего господина?»
«Кто бунтует, у того нет господина… господин».
«Верно. У таких нет ни господина, ни разума. Ничего. Даже могилы. На солнце гниют, брошенные на потраву псам. Недоумки вроде тебя не хуже и не лучше их. Думаешь, ты хитрее всех, а? Не хитрее ты, если не дурее тех, кто будто толчется в твоих тыквах. Кабы знать, что твоя выдумка для тебя смысл жизни, что завтра ты подымешь против меня людей с вилами да косами, я бы тебя зауважал и пустил на волю. С такими я честь по чести – воин. Тебе этого не понять. Отвечай же – тебе и кукулинцам что легче: быть покорным и живым или месть к врагу унести в могилу?»
«Тут легко не выберешь – быть живым рабом или костяком, не сумевшим отомстить супостату. Ты прав, кукулинцы на свою голову получили то, что заслуживают, больше даже, чем филистимляне из небылиц монастырских монахов. Ты прав…»
«Можешь не прибавлять „господин“. Не дается тебе насмешка. Так в чем же я прав?»
«Погнутых палка не выпрямит. И все же ведь по твоему повелению взбунтовавшемуся Парамону под ногти забивали колючки. За покорство нас ненавидишь, а за отпор казнишь, любезный».
«Я и тебя казню, хоть и считаю тебя врагом скрытым, может, именно потому. Дни и ночи будешь висеть, привязанный ко кресту на Песьем Распятии. Без воды и хлеба. Видел ты себя таким в треснутой тыкве?»
«Я себя всяким видывал в своей жизни».
«И мертвым тоже?»
«Ежели от меня пользы нет, а ее нет, кажись, я так и так мертвый, мертвей покойников на погосте».
«Тогда помирай взаправду. По шею закопать его в песок. Если сумеет выбраться, пусть сидит дома и глядится в тыкву».
Богдана закопали. А наутро дыру нашли пустой. Сам или с чьей-то помощью Богдан высвободился перед светом – вороны не обклевали его и псы не ободрали до черепа.
Из-за того, видать, и рассохлась свадьба, что затевалась между Богдановым сыном Вецко и Лозаной, подружкой Пары Босилковой. «Не будет свадьбы, сынок, – расслышал кто-то голос следопыта сквозь хилую стенку его покосившегося домишка.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23