https://wodolei.ru/catalog/sushiteli/vodyanye/
а мартовской ночью мост не опускали, заговорщики перешли ров по льду: скользя, спотыкаясь… пьянчуги и трусы! и государь император (глаза моей девочки гневно сверкнули) вел себя низко! согласна: в ночном колпаке и длинной ночной рубашке хвататься за шпагу неуместно и глупо, но у него над постелью висели заряженные пистолеты, и если бы он хладнокровно, как учила вся литература восемнадцатого столетия, уложил двух иль трех, когда пьяная гвардейская сволочь ломилась в двери, клянусь, что прочие в испуге бежали бы, и поднялся бы в ружье караул; леденящий страх помрачил императора; страх высшего порядка; вечно жил император в ужасе тройственном: в ожидании кары Судьбы, за грехи матери и отца; в ожидании казни людской, несправедливой, от жестоких тайных злодеев; и в ожидании возмездия Божьего за свою непутевую жизнь; жестокость… почему в жизни все, все несчастливы? глядеть жутко кругом; хочется плакать; и почему людям кажется, что если резко сделать что-то решительное, то мучения все прекратятся; и единственное мгновение счастья: решительность, воплощенная в жизнь, в движение! мгновение — перед тем, как сломаешь хребет Фру-Фру. Почему? ты не знаешь?..
— Хочу бал, — сказала она огорченно. — Хочу, чтобы весело. Лучше мы растворим осторожно Замок в серых туманах, морской ветер и солнце развеют туман, и увидим на месте Замка деревянный прежний дворец, ты не против? деревянный дворец, с галереями, позолотой и краской облезлой (и она осторожно, не без удовольствия, укрыла Замок тяжелой шторой), ленивыми лакеями во дворе, прачками, криком кур и гусей, перебранкою кучеров возле отложенных карет… красивый и добрый дворец. И вот: пятое сентября. Вечер, темный и теплый. Тезоименитство Елизаветы. Иллюминация и фейерверк перед дворцом. Во дворце бал. И весь Петербург толпится кругом дворца, жадно глядя в распахнутые окна. В люстрах тысячи свечей, и в свете их живого огня сверкают, блещут тысячи бриллиантов в прическах и уборах дам. В Летнем саду гулянье с факелами, и щеголи в модном платье: синем суконном с большими разрезными обшлагами, в белых суконных камзолах, пуговицы повсюду гладкие золотые, а петли по всем местам обшиты золотым галуном; прелестные высокие прически дам осыпаны пудрой, в ту осень в ходу пудра всех цветов, наимоднейшие же имеют названия: заглушенного вздоха, совершенной невинности, сладкой улыбки, нескромной жалобы, в моде мушки всех размеров, мушка звездочкой на середине лба именуется величественной, на виске у самого глаза страстная, на носу дерзкая, на верхней губе кокетливая, у правого глаза тиран, на подбородке люблю да не вижу, на щеке согласие, под носом разлука; сколько терзаний, если возлюбленная появляется в пудре жалобы с мушкой разлуки, сколько волнений сладостных, если: согласие и заглушенный вздох; и гвардейская музыка тяжко вздыхает в саду, фейерверк Рассыпается в зеленом небе над черными деревьями, и все как в стихах Каролины: и в толках о своих затеях гуляли в стриженых аллеях толп ы напудренных маркиз, каждый молод, и каждый влюблен, и уверен, что жить будет вечно; черные ночи начала осени исполнены тайн и чудес, влюбленностью дышат осенние леса Города, возникшего колдовством и для колдовства; вглядеться, и видно, как в такую же ночь пирует в Летнем саду, еще цесаревной, Елизавета с гвардейцами, всеми презираемая за происхождение юная красавица, счастливица, и гвардейцы, упившиеся мрачно, сожалеют об унижении России, и она, счастливая своей юностью и красотой, возглашает значительный тост, я еще покажу всему миру, что я дочь Петра Великого, и хмельные грубые глотки просветленно ревут: Виват!.. Юность Елизаветы; юность Империи. Вся Фонтанка: юность Империи; юность грубая и упрямая, неотесанная и жадная, одержимая лютой, веселой тоской по всему невозможному, что представляется достижимым, протяни только руку…
— Хочу праздник, — капризно и огорченно заявила она, — хочу праздник! хочу ночи осенней, огней, музыки, счастья! и… не получается. Фейерверком, огнями в ночи рассыпается праздник, но лежит веселая ночь между ужаснейшими войнами. И всех мальчиков юных, в белых суконных камзолах, с шпагами на боку, уведут в дождливый, тоскливый рассвет в чужие поля, и убьют. Все фейерверки в Городе, вся военная, струнная музыка — непременный обман, гибель где-то здесь, очевидно, но беспечна, пряна, бесстыдна маскарадная болтовня, начинается тема призраков, бледен лоб и глаза открыты, значит, хрупки могильные плиты, значит, мягче воска гранит, много раз принималась я хоть приблизительно перечесть призраки, что блуждают по Городу в легендах, и литературе, и все время сбиваюсь со счета: так много их, от императоров и графинь до ничтожных чиновников; почему не напишешь ты роман с петербургским призраком?.. (куда я потом с романом тем денусь, подумал я сумрачно, увидел лик Главного в Издательстве на канале Грибоедова, и поперхнулся) видишь? в дальнем углу меж Невой и Лебяжьей канавкой деревянный дворец; и ночью по залам дворца, склонив задумчиво голову, бродит женщина в светлых одеждах, и караул, озабоченно лязгая, отдает ей честь: императрица; и женщина бродит задумчиво, ночь напролет, и вторую ночь, третью; испугавшись, доложили Бирону; Бирон, запахнувшись сонно в соболий халат, подошел к ней, покашливая, с учтивым вопросом; и в ужасе прочь, в спальню к императрице; и видит, что Анна Ивановна почивает; Бирон её будит и ведет в тронный зал; часовые, лязгнув в приветствии, леденеют от ужаса: в тронном зале, лицом к лицу, две Анны Ивановны, две самодержицы; и та, что бродила ночами, медленно, медленно взошла по ступенькам к трону, присела на трон и исчезла; горько заплакала императрица: батюшки! это ж смерть моя, и через три дня… и, стоит лишь сделать движенье рукой, и нет никаких призраков, я люблю этот край допризрачным, грубоватым и очень понятным; здесь, как над старинной картиной колдуя, смываешь легким движением слой за слоем, и возникают из речного тумана… люблю до-историю Города, мифические его времена, вот, на месте дворца Петра, когда трубы победно еще не звенели, темнеет в тумане мыза майора Конау, в тумане холодного утра выходит на огороды владелец, в вязаном колпаке, в шерстяных полосатых чулках, с трубкой, дым табачный смешивается с туманом, туманное осеннее утро, и почти под моим окном, в тумане, деревня Первушина, из названия очевидно, что она тут поставлена первой, а там, где лет через тридцать устроят зверинец, и слоны, дар персидского шаха великой северной императрице, затрубят по утрам, где еще через семьдесят лет взметнется каменный Замок, там, в осеннем тумане, деревня Усадищи; хорошие, добрые люди здесь жили; и война, что велась в трех верстах отсюда, для них всё равно что за морем; тридцать одна деревня: семьдесят островов; с кабаками, церквами, погостами; новгородцы, финны и шведы, вепсы, эсты, корелы: жили; и почти не касаясь их, семь веков шла война королей за эти места; исконная доброта и вечные войны: вот сочетание, определившее, как я думаю, дух Города и судьбу его; и влажным, туманным утром, майским, точь-в-точь таким, как сегодняшнее, зазвенели над мызой, разграбленной за ночь, над разворованными Деревнями военные горны; меня занимает, что Город Уже был запущен, как запускают машину, и, грохая, жил потихоньку, копошился в болотах и на берегах просторной реки, а Петр одиннадцать лет не мог точно решить, что из Города вылепить, и что сам он, государь, самодержец России, здесь хочет увидеть: одиннадцать лет! Петр… Петр фигура загадочная, до сих пор разбирают указы, архивы; монографии пишут; что похуже, то прячут; что получше в персоне исследуемой, причесывают; Пушкин мог разгадать чудовищную эту загадку; Пушкин, очаровавшись Петром… не успел; не позволили; не судьба! граф Лев Николаевич, присмотревшись, пришел в ужас и омерзение; и навсегда повернулся к черной фигуре спиной; господи! как я мечтаю о книгах, которых еще нет в природе! как смертельно, отчаянно жаль, что они, эти книги, будут написаны через семьдесят, через триста лет после меня! плакать, выть от тоски хочется… ах! (проговорила она уныло и безнадежно) приплыл государь Петр Алексеевич, на худой лодке, и развел для чего-то Летний сад… (вдруг оживилась, и голос ее заискрился удовольствием) развел Летний сад: в голландском вкусе! затем Леблон разбил его во французском, по примеру Версаля, а Гаспар… повстречал государь в скучном Ревеле Гаспара Фохта, лучшего ревельского садовника, уговаривал, соблазнял, просил ехать в Петербург растить Летний сад, и, наконец, уговорил прокатиться и посмотреть; усадил с собой рядом в карету; поехали неторопливо; приезжают, и видит Гаспар: стоит домик под красною черепичною крышей, из трубы вьется дым, пахнет жареным гусем, перед домом разбит цветник, розы цветут, у окошка сидит, улыбаясь, его, Гаспара, жена, и по дорожкам, усыпанным красным песком, бегут его, Фохта, дети: папа! папа!.. и остался Фохт петербуржцем. Петербург начинался с садов… как красиво, прелестно звучит: Петербург начинался с садов! умилились все, дружно забыли, что мой великий, несравненный мой Город начинался каторгой. Вот важнейшее различие, вот в чем Пушкин решительно разошелся с Мицкевичем. Пушкин знать не хотел ни о каких, здесь закопанных, ста или трехстах тысячах; закопанных без могил, прямо там, где мерли, между свай, на которых стоят дворцы, бастионы, набережные; новорожденная столица, которая подымалась из болота по манию самодержавия, победа человеческой воли над супротивлением стихий, вот и всё; а для Мицкевича Петр являл образец уголовного преступника. В первый раз в истории нищей России ткнули пальцем в ландкарт, означив, где будет географический пункт, где будет город заложен: и пошли, пошли, потянулись по грязным проселкам; конвой по обочинам; вон, за Казанским собором: Переведенские слободы, жили в них переведенцы вечного житья; по бескрайней державе, на бешеных фельдъегерских лошадях: Известие, коликое количество в губерниях доль, и что по плепорциям или долям подлежит взять на вечное житие в Санкт-Петербург мастеровых людей… с Московской губернии сорок семь кузнецов, трех слесарей, двести восемьдесят четыре плотника, одна тыща четыреста сорок четыре кирпичника… вот где ужас! с детишками и со скарбом: неизвестно куда, на край света, в топи болотные, на житье вечное, значит до смерти; и не ответили государю свирепейшим бунтом: всю жизнь, до смерти, прожили в железном капкане террора; и все, все, все, все — все они здесь и умерли; и каждый хоть что-то успел выковать, возвести, уронить в замешенный кирпич каплю крови; и лишь затем, затем, много позже, после многих капелек крови, что-то переменилось, переменилось, и неудержимая, диавольская сила потащила людей в мой Город уже вольною волей, и ничем их было не остановить; и из всей бескрайней Империи всё лучшее, что в ней было, и всё худшее, что имелось в ней, тащилось, ползло, шагало, маршировало, скакало, неслось вскачь: сюда, чтобы здесь, просверкнув, умереть, завершить путь, пополнить величайшее кладбище России; и все, кто сюда приходил, непременно вносили в мой Город свое, и тем его изменяли; все: керженский старовер, ярославский крестьянин, архангельский плотник, варшавский шулер, виленский вор, литератор московский, воронежская актриса; или граф, граф Растрелли, подозрительный граф; купил титул у папского нунция, приехал за удачей и золотом, мигом усвоил, что к чему в диком Городе, устроенном из флота, воды и барабанного боя, и вошел с понимающим всё Трезинием в соглашение против Леблона, интриганство тяжеловесное, византийское, здесь сменилось интригами европейской изысканной тонкости, блистательными тем более, чем изощренней были приезжие и чем глупей власть предержащие; о искусство великое держать себя независимо и юлить! между тем как у любой закаленной умницы всё внутри умирает, если жизнь и творчество, то есть больше чем жизнь, зависят от дурака, ненавижу; дрожать начинаю от ненависти, едва вспомню про этого негодяя, вот фигура воистину черная, мрачнее Малюты Скуратова: князь Ижорский, Прегордый Голиаф, Полудержавный Властелин… говорили, что именно он свел отравой в могилу Екатерину, вдову Петра; он мог; умиляются тем, как он стойко перенес свое крушение; стойко, потому что дурак; и еще потому, что, лишившись в четверть часа всего, одеревенел до бесчувствия; восемь дворцов; десять собственных городов; девять миллионов золотом в банках Лондона и Амстердама; и власть, власть, власть: власть над Империей; после таких потерь все дальнейшие несчастья проходили уже незамеченными: смерть жены, Сибирь, голод, смерть дочери; сей новый Иов был Иов-под-анестезией; тверд, как бревно с мороза; если уж говорить о мужестве, то в пример приводить нужно великого Миниха, который вошел в тюрьму в Пелыме в шестьдесят лет и вышел восьмидесяти лет: тугим, как клинок, талантливым, умницей, тружеником; что до птенцов гнезда Петрова, которых Александр Сергеевич воспел чохом, как Сорок Мучеников, если перебирать имена не спеша, загибая пальцы, выяснится, что все они были как один шкуры отъявленные, без чести, без совести: им и совесть и честь заменяла личная преданность, а какова цена личной преданности, мы знаем с точностью достоверной; и все они, как и следовало ожидать, кончили жизнь очень дурно; и все же Леблона дурак и подлец Голиаф Прегордый погубил, и весь замысел грандиозный его погубил: по наущению Растрелли с Трезинием; бедный Жан Батист Леблон; на Леблона Петру указал Лефорт; Леблон ученик Ленотра, представляешь (тихонько засмеялась она), пронырливый, важный Ленотр, учредитель Версальских парков; Леблон в одиночку трудился как три академии; Леблон умел всё: заводить школы любых профессий, возводить и штурмовать крепости, осушать и затапливать поля и города, проектировать города, строить их, устраивать их освещение, поднимать затонувшие корабли; изящные и просвещенные всеми науками европейцы приезжали в мой Город, как те крестьяне: уронить каплю крови; и умереть здесь;
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11
— Хочу бал, — сказала она огорченно. — Хочу, чтобы весело. Лучше мы растворим осторожно Замок в серых туманах, морской ветер и солнце развеют туман, и увидим на месте Замка деревянный прежний дворец, ты не против? деревянный дворец, с галереями, позолотой и краской облезлой (и она осторожно, не без удовольствия, укрыла Замок тяжелой шторой), ленивыми лакеями во дворе, прачками, криком кур и гусей, перебранкою кучеров возле отложенных карет… красивый и добрый дворец. И вот: пятое сентября. Вечер, темный и теплый. Тезоименитство Елизаветы. Иллюминация и фейерверк перед дворцом. Во дворце бал. И весь Петербург толпится кругом дворца, жадно глядя в распахнутые окна. В люстрах тысячи свечей, и в свете их живого огня сверкают, блещут тысячи бриллиантов в прическах и уборах дам. В Летнем саду гулянье с факелами, и щеголи в модном платье: синем суконном с большими разрезными обшлагами, в белых суконных камзолах, пуговицы повсюду гладкие золотые, а петли по всем местам обшиты золотым галуном; прелестные высокие прически дам осыпаны пудрой, в ту осень в ходу пудра всех цветов, наимоднейшие же имеют названия: заглушенного вздоха, совершенной невинности, сладкой улыбки, нескромной жалобы, в моде мушки всех размеров, мушка звездочкой на середине лба именуется величественной, на виске у самого глаза страстная, на носу дерзкая, на верхней губе кокетливая, у правого глаза тиран, на подбородке люблю да не вижу, на щеке согласие, под носом разлука; сколько терзаний, если возлюбленная появляется в пудре жалобы с мушкой разлуки, сколько волнений сладостных, если: согласие и заглушенный вздох; и гвардейская музыка тяжко вздыхает в саду, фейерверк Рассыпается в зеленом небе над черными деревьями, и все как в стихах Каролины: и в толках о своих затеях гуляли в стриженых аллеях толп ы напудренных маркиз, каждый молод, и каждый влюблен, и уверен, что жить будет вечно; черные ночи начала осени исполнены тайн и чудес, влюбленностью дышат осенние леса Города, возникшего колдовством и для колдовства; вглядеться, и видно, как в такую же ночь пирует в Летнем саду, еще цесаревной, Елизавета с гвардейцами, всеми презираемая за происхождение юная красавица, счастливица, и гвардейцы, упившиеся мрачно, сожалеют об унижении России, и она, счастливая своей юностью и красотой, возглашает значительный тост, я еще покажу всему миру, что я дочь Петра Великого, и хмельные грубые глотки просветленно ревут: Виват!.. Юность Елизаветы; юность Империи. Вся Фонтанка: юность Империи; юность грубая и упрямая, неотесанная и жадная, одержимая лютой, веселой тоской по всему невозможному, что представляется достижимым, протяни только руку…
— Хочу праздник, — капризно и огорченно заявила она, — хочу праздник! хочу ночи осенней, огней, музыки, счастья! и… не получается. Фейерверком, огнями в ночи рассыпается праздник, но лежит веселая ночь между ужаснейшими войнами. И всех мальчиков юных, в белых суконных камзолах, с шпагами на боку, уведут в дождливый, тоскливый рассвет в чужие поля, и убьют. Все фейерверки в Городе, вся военная, струнная музыка — непременный обман, гибель где-то здесь, очевидно, но беспечна, пряна, бесстыдна маскарадная болтовня, начинается тема призраков, бледен лоб и глаза открыты, значит, хрупки могильные плиты, значит, мягче воска гранит, много раз принималась я хоть приблизительно перечесть призраки, что блуждают по Городу в легендах, и литературе, и все время сбиваюсь со счета: так много их, от императоров и графинь до ничтожных чиновников; почему не напишешь ты роман с петербургским призраком?.. (куда я потом с романом тем денусь, подумал я сумрачно, увидел лик Главного в Издательстве на канале Грибоедова, и поперхнулся) видишь? в дальнем углу меж Невой и Лебяжьей канавкой деревянный дворец; и ночью по залам дворца, склонив задумчиво голову, бродит женщина в светлых одеждах, и караул, озабоченно лязгая, отдает ей честь: императрица; и женщина бродит задумчиво, ночь напролет, и вторую ночь, третью; испугавшись, доложили Бирону; Бирон, запахнувшись сонно в соболий халат, подошел к ней, покашливая, с учтивым вопросом; и в ужасе прочь, в спальню к императрице; и видит, что Анна Ивановна почивает; Бирон её будит и ведет в тронный зал; часовые, лязгнув в приветствии, леденеют от ужаса: в тронном зале, лицом к лицу, две Анны Ивановны, две самодержицы; и та, что бродила ночами, медленно, медленно взошла по ступенькам к трону, присела на трон и исчезла; горько заплакала императрица: батюшки! это ж смерть моя, и через три дня… и, стоит лишь сделать движенье рукой, и нет никаких призраков, я люблю этот край допризрачным, грубоватым и очень понятным; здесь, как над старинной картиной колдуя, смываешь легким движением слой за слоем, и возникают из речного тумана… люблю до-историю Города, мифические его времена, вот, на месте дворца Петра, когда трубы победно еще не звенели, темнеет в тумане мыза майора Конау, в тумане холодного утра выходит на огороды владелец, в вязаном колпаке, в шерстяных полосатых чулках, с трубкой, дым табачный смешивается с туманом, туманное осеннее утро, и почти под моим окном, в тумане, деревня Первушина, из названия очевидно, что она тут поставлена первой, а там, где лет через тридцать устроят зверинец, и слоны, дар персидского шаха великой северной императрице, затрубят по утрам, где еще через семьдесят лет взметнется каменный Замок, там, в осеннем тумане, деревня Усадищи; хорошие, добрые люди здесь жили; и война, что велась в трех верстах отсюда, для них всё равно что за морем; тридцать одна деревня: семьдесят островов; с кабаками, церквами, погостами; новгородцы, финны и шведы, вепсы, эсты, корелы: жили; и почти не касаясь их, семь веков шла война королей за эти места; исконная доброта и вечные войны: вот сочетание, определившее, как я думаю, дух Города и судьбу его; и влажным, туманным утром, майским, точь-в-точь таким, как сегодняшнее, зазвенели над мызой, разграбленной за ночь, над разворованными Деревнями военные горны; меня занимает, что Город Уже был запущен, как запускают машину, и, грохая, жил потихоньку, копошился в болотах и на берегах просторной реки, а Петр одиннадцать лет не мог точно решить, что из Города вылепить, и что сам он, государь, самодержец России, здесь хочет увидеть: одиннадцать лет! Петр… Петр фигура загадочная, до сих пор разбирают указы, архивы; монографии пишут; что похуже, то прячут; что получше в персоне исследуемой, причесывают; Пушкин мог разгадать чудовищную эту загадку; Пушкин, очаровавшись Петром… не успел; не позволили; не судьба! граф Лев Николаевич, присмотревшись, пришел в ужас и омерзение; и навсегда повернулся к черной фигуре спиной; господи! как я мечтаю о книгах, которых еще нет в природе! как смертельно, отчаянно жаль, что они, эти книги, будут написаны через семьдесят, через триста лет после меня! плакать, выть от тоски хочется… ах! (проговорила она уныло и безнадежно) приплыл государь Петр Алексеевич, на худой лодке, и развел для чего-то Летний сад… (вдруг оживилась, и голос ее заискрился удовольствием) развел Летний сад: в голландском вкусе! затем Леблон разбил его во французском, по примеру Версаля, а Гаспар… повстречал государь в скучном Ревеле Гаспара Фохта, лучшего ревельского садовника, уговаривал, соблазнял, просил ехать в Петербург растить Летний сад, и, наконец, уговорил прокатиться и посмотреть; усадил с собой рядом в карету; поехали неторопливо; приезжают, и видит Гаспар: стоит домик под красною черепичною крышей, из трубы вьется дым, пахнет жареным гусем, перед домом разбит цветник, розы цветут, у окошка сидит, улыбаясь, его, Гаспара, жена, и по дорожкам, усыпанным красным песком, бегут его, Фохта, дети: папа! папа!.. и остался Фохт петербуржцем. Петербург начинался с садов… как красиво, прелестно звучит: Петербург начинался с садов! умилились все, дружно забыли, что мой великий, несравненный мой Город начинался каторгой. Вот важнейшее различие, вот в чем Пушкин решительно разошелся с Мицкевичем. Пушкин знать не хотел ни о каких, здесь закопанных, ста или трехстах тысячах; закопанных без могил, прямо там, где мерли, между свай, на которых стоят дворцы, бастионы, набережные; новорожденная столица, которая подымалась из болота по манию самодержавия, победа человеческой воли над супротивлением стихий, вот и всё; а для Мицкевича Петр являл образец уголовного преступника. В первый раз в истории нищей России ткнули пальцем в ландкарт, означив, где будет географический пункт, где будет город заложен: и пошли, пошли, потянулись по грязным проселкам; конвой по обочинам; вон, за Казанским собором: Переведенские слободы, жили в них переведенцы вечного житья; по бескрайней державе, на бешеных фельдъегерских лошадях: Известие, коликое количество в губерниях доль, и что по плепорциям или долям подлежит взять на вечное житие в Санкт-Петербург мастеровых людей… с Московской губернии сорок семь кузнецов, трех слесарей, двести восемьдесят четыре плотника, одна тыща четыреста сорок четыре кирпичника… вот где ужас! с детишками и со скарбом: неизвестно куда, на край света, в топи болотные, на житье вечное, значит до смерти; и не ответили государю свирепейшим бунтом: всю жизнь, до смерти, прожили в железном капкане террора; и все, все, все, все — все они здесь и умерли; и каждый хоть что-то успел выковать, возвести, уронить в замешенный кирпич каплю крови; и лишь затем, затем, много позже, после многих капелек крови, что-то переменилось, переменилось, и неудержимая, диавольская сила потащила людей в мой Город уже вольною волей, и ничем их было не остановить; и из всей бескрайней Империи всё лучшее, что в ней было, и всё худшее, что имелось в ней, тащилось, ползло, шагало, маршировало, скакало, неслось вскачь: сюда, чтобы здесь, просверкнув, умереть, завершить путь, пополнить величайшее кладбище России; и все, кто сюда приходил, непременно вносили в мой Город свое, и тем его изменяли; все: керженский старовер, ярославский крестьянин, архангельский плотник, варшавский шулер, виленский вор, литератор московский, воронежская актриса; или граф, граф Растрелли, подозрительный граф; купил титул у папского нунция, приехал за удачей и золотом, мигом усвоил, что к чему в диком Городе, устроенном из флота, воды и барабанного боя, и вошел с понимающим всё Трезинием в соглашение против Леблона, интриганство тяжеловесное, византийское, здесь сменилось интригами европейской изысканной тонкости, блистательными тем более, чем изощренней были приезжие и чем глупей власть предержащие; о искусство великое держать себя независимо и юлить! между тем как у любой закаленной умницы всё внутри умирает, если жизнь и творчество, то есть больше чем жизнь, зависят от дурака, ненавижу; дрожать начинаю от ненависти, едва вспомню про этого негодяя, вот фигура воистину черная, мрачнее Малюты Скуратова: князь Ижорский, Прегордый Голиаф, Полудержавный Властелин… говорили, что именно он свел отравой в могилу Екатерину, вдову Петра; он мог; умиляются тем, как он стойко перенес свое крушение; стойко, потому что дурак; и еще потому, что, лишившись в четверть часа всего, одеревенел до бесчувствия; восемь дворцов; десять собственных городов; девять миллионов золотом в банках Лондона и Амстердама; и власть, власть, власть: власть над Империей; после таких потерь все дальнейшие несчастья проходили уже незамеченными: смерть жены, Сибирь, голод, смерть дочери; сей новый Иов был Иов-под-анестезией; тверд, как бревно с мороза; если уж говорить о мужестве, то в пример приводить нужно великого Миниха, который вошел в тюрьму в Пелыме в шестьдесят лет и вышел восьмидесяти лет: тугим, как клинок, талантливым, умницей, тружеником; что до птенцов гнезда Петрова, которых Александр Сергеевич воспел чохом, как Сорок Мучеников, если перебирать имена не спеша, загибая пальцы, выяснится, что все они были как один шкуры отъявленные, без чести, без совести: им и совесть и честь заменяла личная преданность, а какова цена личной преданности, мы знаем с точностью достоверной; и все они, как и следовало ожидать, кончили жизнь очень дурно; и все же Леблона дурак и подлец Голиаф Прегордый погубил, и весь замысел грандиозный его погубил: по наущению Растрелли с Трезинием; бедный Жан Батист Леблон; на Леблона Петру указал Лефорт; Леблон ученик Ленотра, представляешь (тихонько засмеялась она), пронырливый, важный Ленотр, учредитель Версальских парков; Леблон в одиночку трудился как три академии; Леблон умел всё: заводить школы любых профессий, возводить и штурмовать крепости, осушать и затапливать поля и города, проектировать города, строить их, устраивать их освещение, поднимать затонувшие корабли; изящные и просвещенные всеми науками европейцы приезжали в мой Город, как те крестьяне: уронить каплю крови; и умереть здесь;
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11