https://wodolei.ru/brands/IDO/
Словом, я читал – «У подножия вулкана» была одной из книг, которые, насколько помнится, удерживали в тот сезон мое внимание, – а часов в осемь или девять отправлялся ужинать. Ну и ужины это были! Мое нёбо до сих пор отчетливо ощущает привкус сала после солсберийского бифштекса, который я ел «У Билфорда», или западного омлета, съеденного «У Райкера», как-то вечером я чуть не грохнулся в обморок, обнаружив в нем зеленоватое, почти истлевшее перышко и крошечный клювик эмбриона. Или хрящ, засевший, словно уплотненная опухоль, в бараньей отбивной, которую мне подали в «Афинской котлетной», причем от отбивной воняло старым бараном, а картофельное пюре было клейкое, прогорклое, явно воссозданное хитроумными греками из остатков государственных запасов, выкраденных с какого-нибудь склада. Но о том, как готовят в Нью-Йорке, я не знал, как не знал и многого другого, и я еще не скоро пойму, что, если хочешь потратить на еду не больше доллара, надо идти в «Белую башню» и съесть там пару бутербродов с котлетой и кусок пирога.
Вернувшись к себе в клетушку, я с остервенением хватал книгу и, снова погрузившись в выдуманный мир, читал до рассвета. Порою, правда, я вынужден был «выполнять домашнее задание», как я это с отвращением называл, а именно: писать тексты для суперобложек книг, издаваемых фирмой «Макгроу-Хилл». Собственно, меня ведь и наняли-то после того, как я написал на пробу текст для суперобложки «Исторического небоскреба Крайслер», уже выпущенной «Макгроу-Хилл». Мой лирический и в то же время крепко сбитый текст произвел на Фаррелла такое сильное впечатление, что он не только взял меня на работу, но и ожидал, что я и дальше буду создавать подобные чудеса для будущих книг нашей фирмы. Думается, главным разочарованием для него было то, что я ни разу не смог повторить свой первый опус, ибо попал во власть специфического для «Макгроу-Хилл» синдрома отчаяния и иссушения мозгов, который был неведом Фарреллу и не вполне осознавался мною самим. Не желая признаваться в этом даже себе, я начал ненавидеть шарады, решения которых требовала от меня работа. Я же был не редактор, а писатель, – писатель, горевший таким же пылом и умевший взмыть ввысь на крыльях воображения, как Мелвилл или Флобер, или Толстой, или Фицджеральд, которые способны были вырвать сердце у меня из груди и оставить частицу себе; это они каждый вечер – порознь или все вместе – призывали меня следовать их несравненным путем. Я чувствовал, что деградирую, берясь писать для суперобложек, тем более что книги, которые мне поручали превозносить, были не литературой, а ее антиподом – коммерческими поделками. Вот кусок одного текста, который я так и не сумел закончить:
Романтика производства бумаги неразрывно связана с историей «американской мечты», а имя Кимберли-Кларка неразрывно связано с историей производства бумаги. Все началось со скромного «однолошадного» предприятия в Нине, сонном висконсинском городке на берегу озера; теперь же корпорация Кимберли-Кларка является одним из гигантов мирового бумажного производства, ее фабрики работают в 13 штатах и 8 иностранных государствах. Заботясь об удовлетворении целого сонма человеческих потребностей, корпорация выпускает множество разнообразной продукции: сами названия ее товаров уже вошли в обиход – наиболее известным, несомненно, является клинекс…
На составление такого абзаца уходили часы. Лучше сказать «несомненно… клинекс» или «бесспорно»? «Сонм» человеческих потребностей или «уйма»? «Масса»? «Прорва»? Создавая подобный текст, я рассеянно мерил шагами свою клетушку, негромко произнося вслух бессмысленные слова, нащупывая ритм прозы и сдерживая отчаянное желание мастурбировать, которое в таких случаях почему-то всегда нападало на меня. Наконец, задыхаясь от ярости, я громко объявлял стенам из прессованной древесной стружки: «Нет! Нет!», затем бросался к пишущей машинке и, озорно хихикая, стремительно отстукивал уничтожающий, но божественно очищающий душу вариант:
Нельзя спокойно смотреть на статистические данные деятельности «Кимберли-Кларк» – они потрясают: подсчитано, что, если выпростать из клинексов все сопли, высморканные в Соединенных Штатах и Канаде за один только зимний месяц, и размазать их по полю Йейлского стадиона, получится слой в полтора фута толщиной. Подсчитано, что если выложить в ряд влагалища, обладательницы которых применяли в США «Котекс» в течение только одного периода в четыре дня, линия протянется от Бостона до Уайт-ривер-джанкшен, штат Вермонт.
На другой день Фаррелл, неизменно вежливый и терпеливый, задумчиво посмотрит, скривившись и жуя резинку, на этот дар судьбы, и, заметив, что «это не совсем то, что, по-моему, требуется», понимающе усмехнется и попросит меня – пожалуйста, сделайте новую попытку. И поскольку я еще не окончательно погиб, а быть может, потому, что пресвитерианская этика все еще имеет надо мною власть, я вечером попытаюсь написать заново – попытаюсь, мобилизовав весь свой пыл и все свои способности, но тщетно. Попотев не один час, я сдамся и вернусь к чтению «Медведя» или «Записок из подполья», или «Билли Бадда», а чаще всего просто встану у окна и буду смотреть вниз, на зачарованный сад. Там, в золотистых весенних сумерках Манхэттена, в интеллигентной, ненавязчиво богатой атмосфере, куда, я знал, мне заказан доступ, у Ханникатов, как я их окрестил, начинался вечерний прием. Златокудрая Мэвис Ханникат на секунду появлялась одна в саду – на ней была блузка и узкие цветастые брючки; она останавливалась, задирала носик к опаловому вечернему небу, колдовски встряхивала своими прекрасными волосами и, нагнувшись, принималась рвать с клумбы тюльпаны. Стоя в этой прелестной позе, она и понятия не имела, что она делала с самым одиноким из младших редакторов Нью-Йорка. Мною овладевала невероятная жажда обладания – слепое рыло желания соскальзывало вниз по закопченным стенам жалкого старого дома, перекидываясь через ограду и поспешно приближалось, извивающееся и непристойное, к ее задранному заду в брючках, цветы на которых неожиданно становились мною, чувствующим свою мужскую силу, алчущим и, однако, все еще владеющим собой. Руки мои нежно обвивались вокруг Мэвис, и ее полные, ничем не стесненные, пахнущие медом груди ложились на мои ладони. «Это ты, Уинстон?» – шептала она. «Нет, это я, – отвечал я, ее возлюбленный, – разреши мне взять тебя вот так, сейчас». На что она всякий раз говорила: «Ах, любимый, конечно… потом».
В этих моих безумных фантазиях мне мешало немедленно слиться с нею на гамаке фирмы «Аберкромби и Фитч» внезапное появление в саду Торнтона Уайлдера. Или Э. Э. Каммингса. Или Кэтрин Энн Портер. Или Джона Херси. Или Малколма Коули. Или Джона Ф. Маркуонда. После чего, вернувшись к действительности – хоть и терзаясь неосуществленным желанием, – я обнаруживал, что по-прежнему стою у окна и с тоскою в душе наблюдаю за происходящим внизу… Мне казалось идеально логичным, что Ханникатам, этой живой веселой молодой паре (чья гостиная находилась на уровне сада, что позволяло мне с завистью поглядывать на датские полки, изготовленные современными датскими мастерами и ломившиеся от книг), так невероятно повезло и они жили в мире, населенном писателями и поэтами, и критиками, и всякими прочими литераторами; и вот в такие вечера, когда на землю мягко опускались сумерки и терраса заполнялась оживленно болтающими красиво одетыми интеллектуалами, я различал среди теней лица всех немыслимых героев и героинь, о которых мечтал с той минуты, как мой злосчасный дух пленила магия печатного слова. Я еще не встречал ни одного автора опубликованной книги – если не считать того жалкого старика, бывшего коммуниста, о котором я упоминал выше и который однажды случайно забрел ко мне в здание «Макгроу-Хилл», распространяя вокруг запах чеснока и кислого пота укоренившихся дурных предчувствий, – так что той весной вечеринки у Ханникатов, которые устраивались часто и затягивались допоздна, давали повод для самых немыслимых полетов воображения, какие когда-либо совершал мозг идолопоклонника, терзающегося неразделенной любовью. Вон Уоллес Стивенс! И Роберт Лоуэлл! А этот господин с усиками, исподтишка заглядывающий в садик с порога дома. Неужели это действительно Фолкнер? Поговаривали, что он в Нью-Йорке. А эта дама с монументальным бюстом, стянутыми в пучок волосами и неизменной усмешкой. Это же Мэри Маккарти. А маленький человечек с красным лицом, чуть искаженным ироничной ухмылкой, – это не кто иной, как Джон Чивер. Однажды в сумерках звонкий мужской голос крикнул: «Ирвин!», и, когда это имя долетело до моего закопченного насеста, я почувствовал, как сердце у меня пропустило удар. Было действительно слишком темно, да и стоял он ко мне спиной между двумя девушками, которые с обожанием взирали на него, подняв личики, как цветы к солнцу, но неужели этот плечистый крепкий борец мог быть тем, кто написал «Девушек в летних платьях»?
Сейчас-то я понимаю, что все эти гуляки, собиравшиеся по вечерам у Ханникатов, либо промышляли на Уолл-стрите, либо занимались рекламой или каким-то другим пустопорожним делом, но в ту пору я был твердо убежден в своей иллюзии. Как-то вечером, однако, перед самым моим изгнанием из империи «Макгроу-Хилл», в чувствах моих произошла полная перемена, после чего я никогда уже больше не смотрел в сад. В тот раз я занял привычную позицию у окна и устремил взгляд на знакомый задик Мэвис Ханникат, одновременно подмечая ее ставшие такими милыми моему сердцу телодвижения – как она поправляет блузку, как отбрасывает пальчиком светлый локон, болтая с Карсон Маккалерс и бледным, очень высоким человеком, похожим на англичанина, который близоруко щурился и был явно Олдосом Хаксли. О чем, ради всего святого, они беседовали? О Сартре? О Джойсе? О коллекционных винах? О летних курортах на юге Испании? О «Бхагавадгите»? Нет, они явно говорили о том, что их окружало, – о данном месте, – ибо Мэвис, сияя от удовольствия и возбуждения, указывала на увитые плющом стены садика, на миниатюрную зеленую лужайку, журчащий фонтанчик, удивительную клумбу с тюльпанами, сверкавшую в том сумрачном городском чреве яркими фламандскими красками. «Вот если б только… – казалось, говорила она, и лицо сс исказилось досадой. – Вот если б только…» Тут она круто развернулась и в ярости выбросила в сторону Клуба и резиденции университантов маленький кулачок – этот милый разгневанный кулачок был так заметен, она так безобидно им потрясала, что, казалось, он разрезал воздух всего в дюйме от моего носа. У меня было такое чувство, будто меня высветили прожектором, и в приливе застучавшего в висках горя я со всею несомненностью прочел по ее губам: «Вот если б только не торчал тут, как бельмо на глазу, этот дом, с его недоумками, пялящимися на нас!».
Но моим мучениям на Одиннадцатой улице не суждено было затянуться. Мое самолюбие было бы удовлетворено, если бы я мог считать, что меня уволили из-за истории «Кон-Тики». Но звезда моя в «Макгроу-Хилл» стала клониться к закату с появлением нового главного редактора, которого я втайне прозвал Хорьком, что было почти анаграммой его настоящего имени. Хорька взяли, чтобы придать нашей конторе недостающий лоск. В ту пору его знали в издательском деле главным образом в связи с Томасом Вулфом: он стал редактором Вулфа после того, как тот расстался с издательством «Скрибнер и Максуэлл Перкинс», а после смерти писателя помог установить хронологию и привести в порядок его огромное, оставшееся неопубликованным наследие. Хотя оба мы с Хорьком были с Юга – что во враждебном окружении Нью-Йорка чаще всего с первых же шагов цементирует отношения между людьми, – мы тотчас невзлюбили друг друга. Хорек был маленький, лысеющий, неприметный мужчина лет под пятьдесят. Не знаю, чти он думал обо мне, хотя не сомневаюсь, что наглый, бесшабашный стиль отношение ко мне; я же считал его холодным, лишенным юмора, ничем не интересующимся, непомерно самовлюбленным, с неприступной манерой держаться, свойственной людям, склонным переоценивать свои достижения. На редакционных совещаниях он любил изрекать: «Вулф говаривал мне…» Или: «Как образно выразился Том в письме, которое написал мне перед самой смертью…»
Он до такой степени отождествлял себя с Вулфом, точно был alter ego писателя – это-то больше всего и не давало мне покоя, ибо, подобно множеству молодых людей моего поколения, я прошел тернистый путь поклонении Вулфу и отдал бы все, что имел, лишь бы спокойно, по-дружески провести вечер с таким человеком, как Хорек, вытягивая из него все новые рассказы о Мастере, изрекая «Господи, сэр, этому же цены нет!» после очередной чудесной небылицы про обожаемого гения, его причуды или выходки, или про трехтонную рукопись. Но никакого контакта у нас с Хорьком не получалось. Помимо всего прочего, он был отчаянный формалист и быстро приспособился к чистоплюйской, бесцветной и архиконсервативной атмосфере «Макгроу-Хилл». Во мне же, наоборот, еще во всех смыслах играла кровь, и я не только потешался над редакторской стороной книгоиздания, что мои усталые глаза воспринимали теперь как явно унылую тягомотину, но и над стилем, традициями и артефактами мира бизнеса вообще. Ведь и конечном-то счете издательство «Макгроу-Хилл», несмотря на все старания придать своей деятельности литературный лоск, было чудовищным порождением американского бизнеса. И вот когда у руля встал такой хладнокровный защитник интересов компании, как Хорек, я понял, что беды недолго ждать и дни мои сочтены.
Однажды, вскоре после прихода к власти, Хорек призвал меня к себе в кабинет. У него было продолговатое упитанное лицо и крошечные недобрые, как у хорька, глазки – мне казалось просто невозможным, чтобы такое существо могло завоевать доверие человека, столь чуткого к малейшим оттенкам физического облика, как Томас Вулф. Хорек жестом предложил мне сесть и, с трудом выдавив из себя несколько любезностей, перешел к делу, а именно моему полному, по его мнению, несоответствию определенным аспектам «профиля» фирмы «Макгроу-Хилл».
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16