Советую сайт https://Wodolei.ru 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

Я устрицей вчитался в новый текст. Потом пошел на палубу, готовый к суровой встрече.
Грот был поднят. Аспенуолл оглянулся, посмотрел на меня от штурвала, по-прежнему в прорезиненной робе; красный шрам засыхал, засаливался на правой щеке невысказанным упреком. Но боже мой, что я такого плохого сделал? Ченделер был в плотном свитере, явно сухом, наверно, лежавшем в каком-то высоком водонепроницаемом шкафчике. Очки из горного хрусталя он потерял и поэтому слепо моргал и моргал в разгоравшемся свете.
– Я же не виноват, – сказал я, – что меня по голове ударило.
– Земля? – спросил Ченделер Аспенуолла, скосив глаза на дюймовое солнце, бывшее нашей целью.
Действительно, земля, чуть заметная передышка в причудливой круговой обманчивой линии. Через час, два, три мне, возможно, удастся сойти на берег и двинуться дальше, сухому, согревшемуся, без денег в кармане, но впереди карибское древо с плодами, только рви. Я не так уж плохо себя чувствовал с учетом всего. Знал, что никто меня ночевать на борту больше не пустит, да и сам не хотел. Самостоятельно обойдусь, и черт с ними, с обоими, с голубками и с фруктами. Ченделер любовно поглаживал прорезиненную робу своего голубкафруктадруга, приговаривая:
– Фрэнк, ты был великолепен.
– Знаю.
– Слушайте, – сказал я, игнорируемый, – я ведь сделал все возможное, правда? Как ни странно, не я выдумал этот шторм. Я же работал, правда? Больше, чем можно сказать, за…
– Оставь его в покое, – сказала спина Аспенуолла.
– Э-э-эх, – начал было я, а потом уловил остаточный образ текста, только что виденного на рубахе Ченделера: «Боязнь одиночества лежит в глубине страха перед двойником, личина которого однажды является и всегда предвещает смерть». Кто это сказал? Святой Лаврентий Никогда? Кнут Александрийский? Черт возьми, я не боюсь одиночества. Пошел вниз удостовериться, что действительно это видел, но ничего не нашел. Перебрал всю рубашку, как бы в поисках вшей, но ничего подобного не было.
Глава 6
Сента-Евфорбия, замученная при Домициане, трусцой бежала по Мейн-стрит или Стрета-Рийяль, восьми футов ростом, старательно вырезанная из мягкого дерева. Верный признак любительского искусства – слишком много деталей для компенсации чрезмерной безжизненности. На деревянные веки наклеены черные крашеные ресницы из свиной щетины; я видел пухлый розовый язык во рту, приоткрытом в последней боли, в первом проблеске кончины. Красное платье ее раздувалось, сплошь деревянное, кроме огромного фаллического гвоздя, орудия мученичества, кроваво приколотившего к телу погребальные одежды. Кровь присутствовала, любовно нарисованная, хотя раны были пристойно скрыты. Крепкий ее постамент был прочно установлен на носилках с четырьмя ручками; несли их четверо мужчин в бордовых одеяниях с капюшонами. Путь перед ней расчищал духовой оркестр, музыканты в темных балахонах, инструменты в серебристых вспышках, подобных внезапным уколам испытанной ею боли, играли избитый медленный марш с сентиментальной мелодией. За ней иноходью священники в стихарях, за ними ковыляли дети, тараща глаза, в какой-то скаутской форме. Рядом со мной всхлипывали две женщины, то ли над смертными муками святой, то ли над сладкой невинностью ребятишек, не знаю. Я был стиснут в толпе, пахнувшей чистым бельем, чесноком, мускусом.
Мне нужны были деньги; надо было где-то остановиться. От Пурта, где располагался причал для яхт, до центра Греисийты пришлось пройти милю; на паспорт мой просто кивнули, отсутствие багажа прошло незамеченным. Представители властей на причале сочли меня членом «Zagadki II», в том смысле, что «Zagadka II» послужила гарантом благонадежности в смысле благоплатежности. Аспенуолл и Ченделер это вроде бы подтвердили. С облегчением от расставанья со мной, помня, что высаженный на землю Иона был безобиден, как кит на мели, они мне помахали с готовностью, по без энтузиазма, который можно было б принять за прощальный. Как бы посулили потом еще встретиться. Но фактически они этого не желали, нет, ах нет. Фактическое прощание для этих двух голубков. И я пошел с возобновившейся под сильным солнцем головной болью прочь от моря и божьих тварей, по широкой дороге в Гренсийту, подмечая, что флаги, религиозные лозунги (Selvij Senta Euphorbia), созвездия лампочек повреждены штормом, столь же сильным здесь, на побережье, как на море. Но теперь море было богородично-голубым, без единого облачка, над ним планировали промышлявшие чайки.
Senta Euphorbia,
Vijula vijulata,
Ruza inspijnata
Per spijna puwntata,
Ura pir nuij.
Теперь появился хор девушек брачного возраста, сплошь в белом, за исключением красного мазка спереди, вроде планшетки корсета, распевавших эту молитву. Это был древний язык Каститы, сложившийся из романского диалекта, на котором говорили первые поселенцы, вынужденные перебраться на кантабрийское побережье из какого-то безымянного средиземноморского местечка. Их поработили, но загадочная волна британских мусульман, колонизировавших и Охеду, освободила рабов и, ослабев в своей вере под здешним солнцем, растворилась на острове в христианстве, впрочем, после того, как вырубила из местного камня, застывшего меда, мечети. Процессия двигалась сейчас к Дууму – огромному собору – мечети на площади Фортескыо. Кто такой Фортескыо? Британский губернатор во времена британского владычества – rigija, – ныне минувшие. От этого владычества остались, как я обнаружил, департамент общественных работ, английский язык, дебри законов, но не демократия.
К моему удивлению, но к радости всех прочих, процессия превратилась теперь в бесцеремонно мирскую. Произвел это преображение дисгармоничный аккорд – огромный деревянный фаллический гвоздь, окрашенный красным, как бы сочившимся из его шляпки, вроде студенистого карамельного крема, который держал в руках клоун вроде Панча, вилявший налево-направо, шаркая неуклюжими башмаками. За ним текли потоки с молодежными плакатами – Век Джаза (итонские стрижки, оксфордские сумки, мундштуки как у Ноэля Кауарда, рогатый граммофон); Тюремная Реформа (каторжники, хлеставшие шампанское, держа на коленях тюремщиц в шелковых чулках); Сельское Хозяйство Каститы (рог изобилия из папье-маше, извергавший бананы, грейпфруты, ананасы, кукурузные початки и плоды хлебного дерева, с пухлыми девушками в потрясающих позах, в скудных одеждах Цереры); Дары Нашего Моря (Нептун со свитой, с гигантским уловом в сетях, включая еще шевелящегося осьминога); Дни Немого Кино (режиссер в бриджах с мегафоном, кинокамера с ручкой, Валентино, Чаплин и пр.); Благослови Боже Его Превосходительство (фотография крупным планом толстой симпатичной физиономии с умными, но неискренними глазами, окруженная флагами и салютующими детьми Руритании); остальное я, кажется, позабыл. Потом шел цирковой оркестр, наяривая пламенный марш с глиссандо тромбонов. Он не схлестнулся с прежним торжественным маршем, поскольку покорные оркестранты уже сложили инструменты у входа в Дууму, куда внесли Сента-Евфорбию и, наверно, спешили трусцой к алтарю. А потом слоны.
– Слоны? – изумленно вымолвил я. Повернулись веселые от души лица с разъяснениями:
– Цирк Элефанта, цирк Фонанта, цирк Атланта, цирк Бонанца.
Я так и не понял название. За слонами – Джамбо, Алисой, младенцем, державшимся гибким хоботком за хвост матери, – ковыляли фигляры и пара детенышей кенгуру, бившие в барабаны. Потом появились два льва в одной клетке и тигр с тигрицей в другой, грузовик с парой тюленей, дававших представление, балансируя полосатыми пляжными мячами, и прелестно бегущие белые пони с машущей балериной-хозяйкой. А потом толпа смолкла.
Высокая сухопарая женщина в терракотовом платье с лицом слабо светившимся, как бы от хны, шагала одна, с какой-то трагической гордостью. Над ее головой кружили, трепеща крыльями, птицы – майны, скворцы, попугайчики, – все трещали, пищали человеческим языком, обрывки слов тонули в шуме оркестра.
Видно, женщину окружала божественная или колдовская аура; отсюда молчанье толпы. Говорящая птица – нечто вроде зачарованного человека. Женщина сурово глянула на толпу, сперва налево, потом направо, взгляды наши, казалось, на миг встретились, и в ее глазах сверкнуло моментальное недовольное узнавание. Но она прошествовала дальше, а миг тишины и волнения улетел, изгнанный абсолютным демонстративным финалом, – футбольной командой Каститы, которая, как мне стало известно, победила венесуэльцев в финале кубка Центральной Америки. Они трусили, словно дорогу утаптывали, в оранжево-кремовой форме, ухмылявшийся капитан гордо, как дароносицу, пес серебряный трофей. Приветствие за приветствием за. Мы далеко ушли от Сента-Евфорбии.
Толпы зрителей хлынули теперь на улицу, став веселой волной карнавального шествия. Главным образом дети в потешных шляпах, с накладными носами, свистящими дудками и малиновыми свистками, гогочущие парни в джинсах с железными крестами и свастиками, болтавшимися на шее, хихикавшие девчонки в белом, желтом или голубом, как утиное яйцо. Люди постарше как бы улыбались и добродушно толкались на тротуарах по пути к площади Фортескыо или вливались в пивные. Мне тоже хотелось пить. У меня было всего девяносто американских центов.
Я зашел в подвальную пивную, длинную, узкую, как железнодорожный вагон. На этом острове с таким яростным солнцем выпивка всегда была темным делом: солнце в вине никогда не знакомилось с солнечным ликом на полных смеха бульварах. Почти ничего не видя, я пробирался сквозь пьяный шум, спотыкаясь об ноги. Один мужчина шумел громче любого другого:
– Как он на свое место пробрался, а? Всем чертовски хорошо известно, о чем я говорю, а если в тени шныряет какой-нибудь президентский шпион, пусть не старается. Я уже не боюсь. Ибо правда есть правда, ее не опровергнуть никакому официальному вранью, никаким интриганам наемникам.
– Ну, ладно, Джек, – сказал мужчина в белом фартуке, в темноте призрачный ниже пояса. – Кончай, чего у тебя там, да иди работай.
– Это не работа. Продажная фрагментарная правда, вот что это такое. Но никто никогда не задаст нужных вопросов, о нет. Чем наш любимый президент занимался с двумя маленькими девочками вечером 10 июня 1962 года в доме, который пусть останется без номера, на улице, которая пусть останется безымянной? Почему в таком скором времени после сбора по домам пожертвований в пользу сирот возникла целая флотилия «кадиллаков»? Почему Джеймс Мендоса Каллаген так внезапно и непонятно исчез осенью 1965-го? Вот эти и подобные вопросы – никогда, о нет. А я все ответы знаю, ребята, о да.
Теперь я его видел: плаксивый обломок интеллектуала в темпом костюме, дополненном жилетом, сидевший один за столом, с которого текло спиртное. Посетители перебивали его:
– Кончай, Джек, кругом полиция. Ладно, хоть сегодня не надо нам неприятностей. Господи Иисусе, зашел человек спокойно выпить. Умник, только посмотрим, куда ум его заведет.
Я стоял у стойки, заказывая бокал белого вина. И спросил мужчину в фартуке:
– О какой это он говорит продажной фрагментарной правде?
– А? Кто? Он? Ходит по городу в праздничные и в базарные дни и устраивает представления. Дон Мемория или мистер Мемори.
Потом мужчина в фартуке повернулся к нему, продолжавшему громкие бунтарские речи, и яростно рявкнул на первом или альтернативном языке острова:
– Chijude bucca, stujlt!
– Объясните также необъяснимое исчезновение редактора «Стейла дТренсийта» после выхода весьма деликатно отредактированной передовицы.
– Какие представления? – спросил я.
– Всем отвечает. Todij cwijstijoni. Заткни свою жирную грязную пасть, провокатор. Или я вызову polijts.
– А то, что начальник полиции когда-то был мальчиком при его превосходительстве, подставлял ему задницу, это чистое совпадение?
– Tacija! Хватит! Вышвырните этого idijuta!
Мне показалось, будто, повернувшись от стойки, осматривая возмущенные лица, я увидал заглянувшую с солнца усмехавшуюся физиономию Ченделера и суровую Аспенуолла. Их было видно примерно секунду. В голове у меня вновь пульсировала боль. Потом на том месте встал, уже надолго, узнаваемый силуэт закона в рамке дверей на пороге, – тропический закон в накрахмаленных шортах, в рубашке с короткими рукавами; форма подчеркивала гибкость худого тела, обученного насилию. Кобура, руки в боки. Присутствовавшие, кроме Дона Мемории, умолкали, как будто серьезно слушали музыку.
– Спросите меня кто-нибудь, задайте вопрос, подобающий тошнотворному времени и прокаженному государству, где мы живем.
В ответ раздалось испуганное шиканье. Я поспешил вставить что-нибудь успокоительное:
– Чьим отцом было короткое яблочко?
– А? А, а? Если яблочко сорта пепин, то пепин – это Пипин Короткий, король франков, отец Шарлеманя. Семьсот четырнадцатый – семьсот шестьдесят восьмой, если вам нужны даты. Но такие вопросы бессмысленны в столь ужасные времена, как как как…
Я видел: он вглядывается в меня одним глазом, гадая, кто и что я такое, черт побери; густые грязно-седые волосы, тройной трясущийся подбородок. Силуэт в дверях шагнул внутрь в тяжелых ботинках, начали вырисовываться черты полицейского, словно в ванночке с проявителем.
– Давайте-ка еще послушаем про ужасные времена, – предложил полицейский.
– Жестокий лакей государства, президентский кулак, как сейчас там, в мире подкупа?
Я решил лучше уйти. Пока полицейского не интересовало мое задержание. Я обратился к жевавшему старику, перед которым па жирной бумаге лежало крошево из хлеба и свиного студня:
– Где он работает? Ну, вы поняли кто.
– На Дагобер-плейс, где ярмарка, – сообщил мужчина помоложе с дергавшейся левой рукой.
Полицейский уже более-менее поднял на ноги Дона Меморию, взяв одной рукой за воротник, а другой за штаны на заднице. Я вышел, слыша:
– Вернешься в участок, спроси, что там сделали с Губбио, с Витториии и Серано Старки. Кровавые репрессии, гвозди загоняют под ногти…
Потом я оказался на улице, щуря па солнце слепое лицо. Дагобер-плейс? Мне ткнул в нужную сторону пальцем или даже указал направление рьяный жандарм па посту у семафора.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27


А-П

П-Я