(495)988-00-92 магазин Wodolei
Publications;
Евгения Дебрянская
Нежная агрессия паутины
Милому другу и Учителю
…Круг разбухал и двигался на длинных, тонких ножках; тогда постороннему наблюдателю становилось ясно, что это ползает паучиха, а в теле паучихи сидит заживо съеденный ею нормальный человек.
А. Блок. «Безвременье»
К примеру, я ненавижу дикие нравы города. Особенно поздней
осенью, когда свинцовые тучи неделями держат в плену солнце и звезды. Непостижимость ночи иссушает сердце. Хочется пить, но накануне рвануло трубы, в доме ни капли воды. Соседи мыкаются в подъезде. По двору кружат кошки. Я слушаю тишину и жду шаги… как и сто лет назад это только и всегда вкрадчивые шаги вора. День многозвучней, но обманчив, как стая блядовитых сук. Всеобъемлющее, озверевшее бытие, а за ним ни тоски, ни печали, ни любви, ни отчаяния. Я бледный страж пограничной зоны… Не знаю, откуда взялся этот человек, но к чему удивляться? Пусть все идет своим чередом, пусть самые невероятные вещи станут реальными. Я давно истребил страх, перейдя грань, за которой стираются любые различения. Мое темное прошлое дает мне право жить без тревог; вся рвань видит во мне своего человека. Еще сутки назад я мечтал сколотить шайку отпетых мерзавцев и торговать младенцами, совершить гнусный разбой и сдохнуть в позоре. Многое о чем мечтал, да и кто не мечтает больной осенней ночью? Я не шелохнулся, когда незнакомец бесцеремонно уселся рядом… Ледяной воздух взбрыкнул волной и опять успокоился. Не удивительно, что он подсел именно ко мне: никого, кроме меня и не было. Я хорошо понимаю и осознаю, что искренне мы стремимся только к незнакомым людям. С минуту мы молча, словно прицениваясь, глядели друг на друга. Несмотря на то, что стояла самая безлунная ночь, я отметил мутный взгляд глубоко посаженных глаз. Наконец, он заговорил. Вначале очень тихо, с большими перерывами. Дальше все более раскованно и откровенно. Его слова рождали во мне смятение, страстный порыв оборвать на полуслове. Но я сдержался, хотя, видит Бог, чего мне это стоило. Не знаю, сколько может говорить человек. Он закончил, когда вовсю рассвело; подул ветер, и тучи медленно двинулись с места. Я осторожно посмотрел на собеседника. Он сидел придавленный собственной речью. Откровенность постыдна, и я с облегчением вздохнул, когда он, пошевелив лицом на прощание, быстро пошел прочь. В течение дня подумал о нем раза два. Готов был согласиться, что это лишь призрак растрепанной осени, но к вечеру вспомнил его неожиданное появление, тихое покашливание, и, в конце концов, сам рассказ. Спустя неделю я, по-прежнему, цепко держал его в памяти. Господи, — спрашивал себя, — отчего? Это не моя история. Тем не менее, я никак не мог избавиться от беспокойного присутствия чего-то невидимого, нарушившего плавное течение моих мыслей и жизни. Похоже, причина кроется именно в рассказе. Он будто связал меня опрометчивой клятвою и возбудил много вопросов, ответить на которые не под силу. Я потерял покой и сон, прежде чем решился на письменное изложение чуждой мне повести. Одевая ее в тягучую плоть, надеюсь на скорое выздоровление, которое так необходимо в моем теперешнем состоянии. Ведь разделив пополам ношу, я облегчу свою участь. Справедливо ли мое желание? Чуть не забыл: уже в дверях незнакомец остановился и кинул на пол скомканное письмо — с него начиналось повествование. С него начну и я. Разумеется, ничего из того, о чем пойдет речь, я никогда не смогу ни опровергнуть, ни подтвердить.
I
Что есть мужчина? Это Огонь и Дух! Что есть современный мужчина? Это отсутствие огня и духа! Вы — маленькая тень того, кто давно покинул вас, оставив из жалости или в память, как должно быть, впечатляющий отросток. Лучше бы вы потеряли его в сражении при Аустерлице. Вы суете хуй в пизду, жопу, рот, с удовольствием возите им в ложбинке между сиськами и в сгибе колена, прижимаете к соскам и щупаете в брюках — вы упрямы, вы настойчиво тревожите мою детскую мечту о героях, крестовых походах, страсти и кровоточащих ранах, желании жить и умереть во имя любви. Вы называете хуй фаллосом. Кретины! Фаллос — это звенящая до предела Тишина, пронзительная боль приятия Безумия, бездна в мрачном куполе Неба, это — Ночь без Дня, трансцендентная тоска о Преодолении! Ваш хуек до смешного тривиален, и точные копии по сходным ценам валяются на прилавках магазинов. Думаете, сможете написать вашим хуем хоть одну бессмертную строчку? Не обольщайтесь! Самое страшное в этой поистине трагической ситуации: вы даже не сознаете, что утратила женщина, живущая рядом с вами. По инерции она еще оценивает хуй: "И это все? Все, что осталось? А где ваше честное слово познать истину? Где восхождение? Что вы топчетесь здесь, внизу? На хуй мне хуй, коли он слезоточив, как старая баба?" Вы забыли о вашем назначении? Так я напомню вам о нем! Я одна из немногих женщин, во мне еще жива память о былом величии мужчин. Я люблю играть с Духом, люблю отдыхать в его тени, сношаться, как кошка и выть в голос, бродить за Рембо в поисках вечности, на забытом острове Бодлера выкурить сигарету…. И не надо мне о знамении времени и вине женщин…
Ни подписи, ни даты. Зойкин почерк. Паша перечитал еще раз. В этой грязной, но ослепительной женщине, он нашел то, что искал. Зойка принесла с собой смерть.
Паша, сколько помнил себя, во всем видел только сексоманию. Виртуозная игра пианиста — стремительная дрочка, пламень безжалостного заката — менструальные тряпки, шорох листьев — хруст раздвигаемых бедер. Он жадно наблюдал за матерью, когда та, сидя за общим обеденным столом, неожиданно начинала хохотать. Паша чувствовал желание, ползающее под скатертью: сейчас ее колени прижимаются к отцовским. А тот — угрюмый маленький человек, ничего не поймешь, жует спокойно. Одним словом, мужчина. Паша знал, младшие брат и сестра находятся в постоянном, сексуальном сговоре; их детские игры за закрытой дверью или в темном саду, взрослея день ото дня, принимают постыдный оборот. Изощренные лабиринты высоких детских тайн! В них Паша большой спец. К числу его темных фантазий относились и связанные с бабушкой, которая жила в огромном старом кресле у окна и никогда не выплывала к общему столу. Но об этом дальше.
Зойка стояла к нему спиной и, перегнувшись через стол, что-то кричала в ухо смуглому, как коряга, мужчине. Шикарное, декольтированное во всю спину платье. Когда она двигала ногой, жопа оживала. Мужик схватил жопу и яростно сжал. Паша сел рядом, судорожно втянул воздух: еле слышные духи.
В «Крыше» всегда много народу. Воняет рыбой и преступлением. На прошлой неделе шлюхе вырвали в драке глаз. Он болтался на красной нитке у кончика носа. Кошмар! Шлюха выла громче всех, кровь так и хлестала, она размазывала кровь по щекам и шее. Потом повалилась без чувств. Паша смеялся чужой боли. Густой табачный дым съел воспаленные от горя веки.
— Иди на хуй, — захрипела Зойка мужику…
Оторвалась от столика и зашаталась среди танцующих к бару. Теперь Паша наблюдал за ней издалека. Она села на крутящийся стул, попросила еще выпить. Уставилась в зеркало; узкое бледное, почти белое лицо, большие, черные губы. Красива, как черт, — думал Паша, — сколько ей лет? Тридцать? Сорок? Сбоку подполз нескладный, длинный парень. Зойка вдруг дико захохотала и раздвинула ноги. Тот быстро потрогал под платьем и прижался к ней. Не скрываясь ни от кого, завозились. Паша напился, его мутило, он пил еще, не зная меры, не чувствуя себя, Зойка плыла в сторону — одна-одинешенька, встал и пошел к бару, волна спиртного подкатила к горлу… Зойка схватила его за голову, заломила кверху. Все-таки они были здорово пьяны.
— Будешь любить меня? — орала Зойка.
Паша упал на ее колени и заплакал, она потащила его к выходу.
— Ненавижу, — его, наконец, вырвало, на секунду стало легче.
— Ну и рожа, — она шаталась, — ты убьешь меня?!
— В моей семье — все уроды.
Его опять начало рвать. На этот раз справился с трудом.
— В моей семье все до единого уроды, — повторил глухо.
Вокруг было темно, и тихо, и печально. Зойка тряслась рядышком, поглаживая его вспотевший лоб.
— Все не то, не то, — краем рубахи Паша вытер испачканное лицо.
Вблизи Зойка оказалась еще красивее. Погружусь в нее — не выплыву, — хотя уже наверное знал, что опоздал, что его беспорядочной жизни, склонной более к мечтанию, нежели к действию, наступает конец. Паша боялся себя до истерики, до конвульсий, желая в иные минуты разом покончить со всем, избрав физическую смерть, как единственную и изысканную кару. В конце концов, он влюбился в само желание смерти, связывая смерть с самым неожиданным пугающим и неистовым оргазмом. Но одной смерти мало, ее должно быть много, очень много, чтобы научиться различать. Много оргазмов — много смерти.
— Самое время, — Паша посмотрел на Зойку, но тут же отвернулся, — ты расскажешь, как он трогал тебя? Тот парень в баре, — он вцепился в нее и потащил в ближайший подъезд.
Зойка выглядела отстраненной и задумчивой.
— Я думаю, ты убьешь меня, но знаешь, мне все равно, ты не хуже других, может лучше…
— Ты разрушишь меня, но так надо, ты несешь смерть, ты сама смерть… не понимаешь…ты должна, я потом все объясню, — путался он.
Зойка вдруг вырвалась, и сама побежала в подъезд.
На третьем этаже Паша догнал ее. Он словно окончательно потерялся.
— Говори, говори, — вжал в стену, закинул ноги и схватил за жопу.
Зойка мокрая скользкая…. как земля.
Паша торопился, боялся изменить себе, вильнуть в сторону, свести к мгновенному оргазму, закрыть глаза и проскочить решающий момент на одном дыхании. Зойка, по-прежнему, смотрелась отрешенной преследовательницей далекой, неведомой цели. Раздвинула серые губы и впустила его.
— Лучше ты расскажи, как там…
Равнодушно и сонно склонилась ему на плечо.
И Паша сломался, сдался, отступил.
— Подожди здесь, я вернусь. Тебе надо поспать.
Она даже не удивилась.
Паша быстро сбежал вниз. Дверь в подвал открыта. Прислонился спиной к твердому. Стена, шкаф, доски? Подождал, пока успокоится дыхание. Ни звука. Достал член, потрогал… Есть ли он копия первоначала? Паша охотно верил в такой рискованный вывод. Оттого каждый раз чуть не терял сознание от внезапного возбуждения, желая в такую минуту сожрать себя, свести в единую точку, в пьянящей половой разнузданности разом объять все: самую жизнь, самую смерть. Припомнил сценку из далекого прошлого. Он чуть не обосрался от страха в первый раз, когда незнакомая тетка в трамвае схватила его и крепко сжала сквозь штаны. В пронзительном ужасе, узрел себя; будто она ухватила не штаны, а сердце. Больно щепаясь, проволокла и вышвырнула сердце на улицу, в темную арку. Облизываясь и кусаясь, выпила всю кровь, подумала, вставила на прежнее место. Потрепала Пашу по щеке и удалилась. Глухота, неподвижность, смерть. Прошло несколько мрачных минут, прежде чем вернулось биение пульса и ползучее шипение жизни. Навсегда запомнил ослепляющий ореол "мгновенной смерти", в резком и опасном соитии — радость потустороннего. Однако все последующие женщины иллюзорными улыбками исключили похожий опыт. Подлые дуры, — зло вспоминал он. Одно время, очарованный необыкновенной красотой младшей сестры, думал обрести берег с ней, но ужаснулся небесной чистоты и взрослой иронии.
Блаженствовал Паша только в одиночестве.
Люся никак не могла проснуться и отчаянно боролась с собой, понимая, что вот-вот вернутся из школы двойняшки и надо готовить на стол. Но, влекомая жаждой неизвестного, вновь крепко уснула.
Она стояла, затесавшись между тетками и вдыхала их удушливый запах. Двойняшки махнули на прощание и скрылись в дверях школы. А тетки жались друг к другу. Почти все знакомы. Каждый год встречаются 1 сентября. Люся громко засмеялась, оттого, что скоро окажется в подъезде.
— Бабы, ну что? — заорала та, что прошлой осенью выдавала себя за техника-смотрителя, — по одной?
Все зашевелились.
— Это наш праздник, мы ж этих выродков нарожали! — воодушевилась молодая бабенка рядом с Люсей. Люся чуть не упала — такой голос был у нее — прямо под юбку заполз, и в голове помутилось, как представила, она этим самым голосом внутрь снизу заговорит.
— Люсь, ты как, согласна? — она сильно толкнулась в бок.
— Неужто выпендриваться буду? — обрадовалась та.
— Где пить будем? — вмешалась какая-то шалава, — а то в подъезде сойдет…
— Без тебя знаем, — отрезала Люся — не в первый класс идем.
Все обрели крылья. В лавке торговалась Марфа.
— Ты эт, блядь, брось мне, — неслось из дверей.
Обкуренный Василиск за прилавком смотрел на нее, как перед смертью.
— Французские стишки все нервы, понимаешь, испоганили.
— Ну, — взорвалась Марфа.
— … А до смерти четыре шага… — на чистейшем французском пропел тот.
— Сперва перед зеркалом репетируй, — резко вмешалась Губерман.
Все притихли. Ее дочь была старостой класса. Люська подозревала, здесь не все чисто.
— Марфа, — она отчего-то заробела перед той, с голосом, — может ну его, змея-то?!
— Ты, что, мать, нюх потеряла? — Марфа появилась на пороге с целой связкой бутылок.
Поначалу в подъезде разговор не вязался, но постепенно все осмелели. Марфа будто бы трезвела с каждым стаканом, зато остальные — кто в лес, кто по дрова. Обладательница голоса долго, подозрительно всматривалась в Люсю и, наконец, не выдержала.
— Слыш, мы не вместе в роддоме лежали? Что-то припоминаю будто…
Люся зарделась. Но та не унялась.
— Точно. Помню, пизда у тебя какая-то не такая была…
— И я помню, — встряла шалава, — точно, точно, а я гляжу… ну-ка покажь сейчас…
Люся готова была сквозь землю провалиться. Но все дружно загалдели.
— Не ломайся, показывай, что там у тебя!
Обладательница голоса вскочила на верхнюю ступеньку и завопила…
— Ее как привезли, доктора забегали во всю прыть: "Что б все нормалёк прошло — от САМОГО рожает", я сорвалась со стола и за ними. Лежит она, а вокруг пизды, не поверите, бабы, сияние, какое только в церкви, у икон увидеть можно… Я глаза продрала, простынь белую накинула и поближе… господи помилуй, сияет… доктора торжественно закопошились, я тоже чем-то сучу невпопад, а внутри у нее, как в храме… голубо-бело, и много людей, только маленьких, обмывают в купели младенца с рожками.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19