https://wodolei.ru/catalog/mebel/zerkalo-shkaf/s-podsvetkoj/
— сварливо сказал Пепеляев и кинул в него куском огурца. Потом не поленился — встал и сдернул черную повязку с картины. Сам портрет тронуть — рука не поднялась. Да и хорош был, чего уж говорить, этот портрет, с большим вкусом-смаком сделан.
— Гроба, конечно, уже заколочены были?— спросил он, не сомневаясь в ответе.
— Ага,— старуха мгновенно кончила плакать, живо и шумно высморкалась, ловко, одним всеобъемлющим жестом утерлась.— Потому что они все, как есть, пожарились. Шепеньга, сказывали, от берега до берега горела. Вот, чтоб народ-то не пугать, их в заколоченные-то и поклали. И только фуражечки одни сверху, беленькие.
Тут Пепеляев аж взвыл от возмущения.
— И фуражки тоже? Тоже закопали?
— Должно так.. Не видала я, плакала очень. Выходит, закопали, однако, вместе с имя.
— “С имя”! — брюзгливо передразнил Василий, прямо-таки смертельно раненный этой новостью.
Белая мичманочка набекрень — с лаковым, в палец, козыречком, да не с речным невзрачным якорьком, а с золотым свирепым океанским крабом — это была надрывная мечта его, с самого детства. Может, из-за нее, из-за мечты этой, он и пошел на баржу…
— Эх, ты…— сказал он горько.— Другие-то небось не растерялись. Трудно ли дотумкать было? На память, дескать. Об сыночке единственном. Отдай — не греши! У-у, старуха бестолковая!
И он надолго замолк, страдая чуть ли не до слез.
Сердитый, пугливо подумала мать. Может, нервно-психический? Ишь, закричал-то как, даже в животе захолодело. Даже Васька такого не позволял… А ведь похож-то! Где только такого сыскали? И сидит эвон как, по-хозяйски — ни дать ни взять, Васька…
И тут ее вдруг вновь охватило, окатило черным, пугающим, как на качелях, мороком.
“Грех! Вот он и есть, грех! Сына-ить родного не признаю! Это все нечистый путает. Все он, черный, с толку сбивает! Вижу ведь: он сидит, Васька проклятущий!!”
Но в этот самый момент, будто нарочно, Васька вдруг так сатанински-визгливо хохотнул: — Х-х-ха!— такую ухмылочку состроил мерзопакостную, что бедную старушку вновь шарахнуло в сомнение.
Неуместно веселясь, с превеликим любопытством снова полез в душу, бесстыжий:
— Похоронила, значит? Ну-ну… И веночек — бесплатно? Х-ха! Ну а я тогда кто, к примеру? От-тве-чай!
— Господи!— вскричала тут мать совсем уж с припадочными колокольцами в голосе.— Оставь, не мучь меня, мил-человек! Не знаю я, господи! Старая я! Попуталось все в башке моей дурной!— и снова ринулась в душеспасительные слезы.
Но, на удивление, мало в этот раз покричала. Внезапно вдруг смолкла. Строго успокоилась. Утерлась и произнесла что-то, глядя себе под ноги.
Василий не расслышал.
— Че! Погромче давай! Она вновь повторила и вновь невнятно. Тогда сын вместе с табуреткой подъехал к ней поближе.
— Ну?! Так кто же я тебе, старая? От-твечай!— все еще веселился он.
— Облик принял,— сказала старуха тихо, стыдливо и убежденно.
Пепеляев чуть не упал со стула, так огорчился.
— Опиум ты неочищенный для народа, вот кто…
— Облик принял,— повторила мать и, обретя опору, глянула на него теперь уже бесстрашными и словно бы даже любопытствующими глазами. Вася, разоблаченный, сник и умолк.
… На улице, за забором, все еще толклись кучками глупые граждане. Василий, выйдя до ветру, сжалился над ними:
— Угу-гу-у-у! — загудел он что было сил загробным, как ему казалось, голосом, сиганул по-козлиному с крыльца и плавно поплыл, семеня, в сортир, делая руками, как Одетта-Одиллия из недавнего телеспектакля “Лебединое озеро”.
…А наутро его еще пуще обидели, можно сказать, фигурально плюнули в его честные трудовые глаза: не пустили на любимую работу!
Раньше, бывало, сами по утрам под окнами ходили, взывали сладкими голосами: “Василий Степанович! Будь человеком, поработай маленько!”, страхделегатов с четвертинками подсылали, один раз даже ведро лечебного рассолу принесли, а сейчас! Страшно вспомнить…
Вахтер на проходной Матфей Давидович — по кличке, а может, и по фамилии Сороконожко,— завидев радостно бредущего на работу Пепеляева, вдруг с необыкновенной суетливостью выкарабкался из своей одноместной будки, где вседневно сладко почивал в две смены (за себя и за жену), визжа протезом выхромал в середину распахнутых ворот, никогда не закрывавшихся, потому как три года назад одну половину из них, когда горел план по утилю, свезли на городскую свалку,— так вот, одноногая Сороконожко это выскочил на дорогу и, распяв руки, закричал ликующим предсмертным голосом:
— Не пущу!!
Впервые увидев Матфея при исполнении служебных обязанностей, Василий, честно сказать, испугался. Попытался было обойти стража стороной, но тот побелел вдруг, задрожал-задребезжал от ужаса и смелости и стал делать вид, что расстегивает огромную, как портфель, дерматиновую кобуру, привязанную на животе.
В кобуре той, кроме бутерброда, конечно без масла, ничего быть и не могло, но Василий уважил столь шуструю старость и столь беззаветное рвение по службе. Сказал, поднимая руки:
— Сдаюсь, Матфей! Уговорил. Не пущаешь? Не пойду.
После чего обогнул сороконожкину будку и вошел на территорию через трехметровую дыру в заборе, заколоченную двумя трухлявыми штакетниками.
Матфей Давидович проследил его взглядом, облегченно вздохнул и похромал на свою огневую точку, где уже закипал чайник. Задание, данное Спиридоном Савельичем, он с честью выполнил: лысого с бородой, похожего на кого-то из пароходских, он через вверенные ему ворота, рискуя жизнью, не пропустил. А Пепеляев уже стоял шагах в десяти за проходной и предавался чтению.
На фанерном — метр на метр — в красное крашенном ящике было написано: “Здесь будет сооружен бюст-памятник о героическом экипаже “Красный партизан”.
За ящиком коротким рядком были натыканы в землю хворые, уже начавшие загибаться саженцы. Чтобы их Василий ни с чем не перепутал, в землю был вколочен капитальный кол с дощечкой: “Аллея героев”.
Чуть сбоку, рядом с пароходской Доской трудовой славы, затмевая ее изобилием позолоты и новизной еще не успевшего вылинять кумача, красовалась другая доска — “Героический экипаж “Красного партизана” — с портретами и стихом, сколоченным из фанерных буковок.
Портреты делали, видать, в одной артели: у каждого на фото был штурвал и пальма. Только для Валерки-моториста сделали почему-то скидку: пририсовали на переднем плане кусок токарного станка.
Стихи были тоже качественные:
Лет гроза грохочет пусть!
Пусть летят века!
Баржу “Красный партизан”
Не забудем никогда!
— Парень, подмогни!— раздался вдруг за спиной Пепяляева погибающий голос.
Человек погибал на полусогнутых под тяжестью еще одного раззолоченного сооружения из фанеры и кумача. Пепеляев подмогнул,
— Подержи! А я сейчас живо ямку оформлю!— сказал человек и быстро, на четвереньках, не жалея утюженных брюк и довольно чистых рук, стал откапывать осыпавшуюся яму для столба.
Человечек был незнакомый, но известный. Сколько Василий его ни видел, он всегда шустрил где-то вокруг начальства и никогда без галстука, чем вызывал у Пепеляева неподдельный интерес и даже уважение.
С виду совсем пацанчик, он напоминал до последнего гвоздика точную модельку человека. Все у него было раза в полтора меньше, чем у людей, за исключением прически — огромной, заскорузлой от помады волны, вознесенной над его блеклым личиком порочного младенца.
Всегда в костюмчике, в галстуке, как сказано, в начищенных штиблетиках, он с утра до вечера сновал туда-сюда по непонятным своим делишкам — напоминал какого-то неопасного зверька, кормящегося при людях.
Василий от нечего делать читал, чего держал. Было чего почитать.
“…Развернуть среди экипажей пароходства всенародный поход за звание “Экипажа имени экипажа “Красного партизана”… навеки зачислить героический экипаж в личный состав, отчислять часть заработанных средств… работать так, как будто “Красный партизан” и сегодня в нашем кильватерном строю борцов за выполнение плана гордо бороздит волны Шепеньги под флагом славного Чертовецкого пароходства. Единогласно. Из протокола, принятого на общем собрании представителей трудящихся”.
— Кипит, как погляжу, работа-то?— заметил Пепеляев.
— Не то слово!— Копавший повернул к Василию счастливое лицо.— Это мы еще только разворачиваемся! Завтра-послезавтра еще один зачин почнем: “Ни единого алкоголика на каждом рабочем месте!” Как и завещали нам…— тут человечек неподдельно хрюкнул носом,— …как и завещали нам хлопцы-краснопартизанцы… Ну, давай… осторожненько взяли… опустили… Сейчас земелькой забросаю и — гора с плеч! А то приедет не сегодня-завтра комиссия по проверке…
— По проверке чего?
—… по проверке развертывания… А у меня трудовая инициатива наглядно не отражена. По головке-то не погладят?
— Это точно,— согласился Василий,— не погладят. Погодь! Я там видел кирпич битый. Вокруг столба сыпануть надо, чтоб не качался. Сейчас принесу!
Он сделал все как надо. Столб с инициативой встал как вкопанный. Навеки, проще сказать.
И премного довольный, побрел Пепеляев потихонечку дальше,
В порту лениво кипела жизнь.
На втором причале сгружали карибскую картошку. В ожидании, когда развяжется очередной мешок, сидели поодаль мальчишки и старухи с ведрами.
На третьем и четвертом причалах — ввиду поломки крана, случившегося полгода назад,— уродовались вручную: взламывали контейнеры с валенками и продукцию прославленной чертовецкой пимокатной фабрики ссыпали в трюмы варварским навалом.
Первый причал был пуст, хотя в ожидании погрузки-разгрузки и болтались на якорях посреди реки еще две посудины.
Кнехты на первом причале были окрашены алой пожарной краской, а сам причал обнесен веревочкой. Была и надпись. Василий, уже без всякого удивления, прочитал: “Здесь швартовался прославленный сухогруз “Красный партизан”. Место швартовки только для судов, удостоенных звания “Экипаж имени экипажа “Красного партизана”!!”
— Ура, товарищи!— сказал Вася и сплюнул. Жарко ему было и муторно.
Возле конторы в тенечке, как всегда, с утра обедали.
Опоздал нынче Пепеляев, занимаясь наглядной агитацией. Закусывали, правда, арбузами.
Василий выбрал себе обломок побольше, тоже занялся делом.
Ни тебе криков ликования, ни подбрасывания тела в воздух, ни сокрушительных хлопаний по плечу, ни объятий, ни лобзаний, ни предложений вмазать по такому замечательному поводу…— никак не встретил возвращение Василия Пепеляева его родной трудовой коллектив!
Он не то чтоб обиделся. Он злобно заскучал.
Среди амбалов шел деловой заинтересованный разговор о том, сколько получают за выступление наши фигуристы в телевизоре.
—… И не два шестьдесят, а рубль восемьдесят. И не за каждый прыжок, а только за двойной ексель-моксель,— недолго послушав, раздраженно вступил в разговор Василий Пепеляев.
На него оглянулись, как на встрявшего в чужой разговор, но ничего не сказали. Тут же торопливо обратили внимание к новому оратору, который в развитие предыдущей темы начал рассказывать об одном малохольном из Кемпендяя, который хариуса прикармливает на халву и удочкой таскает во-от таких, не вру, рыбин.
— И не в Кемпендяевом это, а в Бугаевске,— с унылой сварливостью в голосе снова вмешался Пепеляев.— И не удочкой, а граблями. И не на халву, а динамитом.
— Ну что, орелики? Пошабашили и будя! – Бригадир грузчиков дядя Кузя поднялся, бодро собрал инструмент: рукавицы заткнул за пояс, стакан сунул в карман.
Пепеляева они словно бы и не видели и не слышали. Двинулись потихоньку к причалам, подчеркнуто разговаривая на сугубо производственные темы. Пепеляев вконец осерчал.
— Кузя!— крикнул он грубо. Тот остановился. Остальные пошли — заметно быстрее, чем до этого.
— Ты, я смотрю, червонец-то и не собираешься мне отдавать?
Кузя осмотрел Пепеляева спокойным расчетливым взглядом. Был он мужик тертый, битый и жадный. Червонец взял месяц назад, на пять минут — разойтись в сдаче с покупателем, которому он пригнал из порта грузовик асбестовых плит.
— Вася!— сказал наконец дядя Кузя и нагло, чисто улыбнулся.— Как же я могу отдать червонец, если я тебя не узнаю? А того Васю (тут он горько вздохнул) похоронили мы, похоронили, бедолагу… Ясно? И не шурши, покойник!
Все, конечно, было ясно: прощай, червонец, навеки!
Одним только и. оставалось утешаться, что, кроме Китайца и Кузи, никто ему вроде не был должен. А вот он — многим. “В случае чего,— решил он весело,— буду их прямиком на кладбище адресовать, к тому Васе! Пусть хоть такая выгода будет от этого глупства!”
Но все же — не будем кривить — расстроили Василия люди.
И конечно же не в презренном червонце дело.. (Он о нем, пока на Кузю не разозлился, вовсе и не помнил.)
Ну ладно, обиженно размышлял Пепеляев, направляясь к начальству, мать родная не признала, пусть… Для этого ей и склероз, и религиозный дурман, и общая темнота… Но вот когда родной производственный коллектив отворачивается, как от чужого, когда он выпихивает тебя, как пустяковую пробку из воды — вот тогда, действительно, незаслуженно обидно на душе становится. Выходит, не нужен я ему как ценный член, совсем не нужен!
…Секретарша Люся починяла колготки, приспособив для этого телефонную трубку.
— Ну ты молодец!— восхитился Вася.— Я битый час до Спиридона дозваниваюсь, у него жена тройню родила, а это ты, оказывается, трубку не, кладешь!
— Ври больше…— спокойно посоветовала Люська,— по телефону-то небось ни разу в жизни не звонил. Зря торопишься…
— Это почему?
— Про тебя уже было с утра заседание,— Люська перекусила нитку, поглядела колготки на свет и наконец положила трубку на место. Телефон тотчас зазвонил.— Аферист ты и самозванец, если чего не похуже, понял?— процитировала она резолюцию и с отвращением взяла телефон: — Кого?
— Ты это… все ж таки пропусти к нему…— растерянно попросил Пепеляев.
Спиридон Метастазис — большое начальство, больше некуда — встретил его с развеселым любопытством. С удовольствием отодвинул в сторону бумаги, даже уселся поудобнее.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11
— Гроба, конечно, уже заколочены были?— спросил он, не сомневаясь в ответе.
— Ага,— старуха мгновенно кончила плакать, живо и шумно высморкалась, ловко, одним всеобъемлющим жестом утерлась.— Потому что они все, как есть, пожарились. Шепеньга, сказывали, от берега до берега горела. Вот, чтоб народ-то не пугать, их в заколоченные-то и поклали. И только фуражечки одни сверху, беленькие.
Тут Пепеляев аж взвыл от возмущения.
— И фуражки тоже? Тоже закопали?
— Должно так.. Не видала я, плакала очень. Выходит, закопали, однако, вместе с имя.
— “С имя”! — брюзгливо передразнил Василий, прямо-таки смертельно раненный этой новостью.
Белая мичманочка набекрень — с лаковым, в палец, козыречком, да не с речным невзрачным якорьком, а с золотым свирепым океанским крабом — это была надрывная мечта его, с самого детства. Может, из-за нее, из-за мечты этой, он и пошел на баржу…
— Эх, ты…— сказал он горько.— Другие-то небось не растерялись. Трудно ли дотумкать было? На память, дескать. Об сыночке единственном. Отдай — не греши! У-у, старуха бестолковая!
И он надолго замолк, страдая чуть ли не до слез.
Сердитый, пугливо подумала мать. Может, нервно-психический? Ишь, закричал-то как, даже в животе захолодело. Даже Васька такого не позволял… А ведь похож-то! Где только такого сыскали? И сидит эвон как, по-хозяйски — ни дать ни взять, Васька…
И тут ее вдруг вновь охватило, окатило черным, пугающим, как на качелях, мороком.
“Грех! Вот он и есть, грех! Сына-ить родного не признаю! Это все нечистый путает. Все он, черный, с толку сбивает! Вижу ведь: он сидит, Васька проклятущий!!”
Но в этот самый момент, будто нарочно, Васька вдруг так сатанински-визгливо хохотнул: — Х-х-ха!— такую ухмылочку состроил мерзопакостную, что бедную старушку вновь шарахнуло в сомнение.
Неуместно веселясь, с превеликим любопытством снова полез в душу, бесстыжий:
— Похоронила, значит? Ну-ну… И веночек — бесплатно? Х-ха! Ну а я тогда кто, к примеру? От-тве-чай!
— Господи!— вскричала тут мать совсем уж с припадочными колокольцами в голосе.— Оставь, не мучь меня, мил-человек! Не знаю я, господи! Старая я! Попуталось все в башке моей дурной!— и снова ринулась в душеспасительные слезы.
Но, на удивление, мало в этот раз покричала. Внезапно вдруг смолкла. Строго успокоилась. Утерлась и произнесла что-то, глядя себе под ноги.
Василий не расслышал.
— Че! Погромче давай! Она вновь повторила и вновь невнятно. Тогда сын вместе с табуреткой подъехал к ней поближе.
— Ну?! Так кто же я тебе, старая? От-твечай!— все еще веселился он.
— Облик принял,— сказала старуха тихо, стыдливо и убежденно.
Пепеляев чуть не упал со стула, так огорчился.
— Опиум ты неочищенный для народа, вот кто…
— Облик принял,— повторила мать и, обретя опору, глянула на него теперь уже бесстрашными и словно бы даже любопытствующими глазами. Вася, разоблаченный, сник и умолк.
… На улице, за забором, все еще толклись кучками глупые граждане. Василий, выйдя до ветру, сжалился над ними:
— Угу-гу-у-у! — загудел он что было сил загробным, как ему казалось, голосом, сиганул по-козлиному с крыльца и плавно поплыл, семеня, в сортир, делая руками, как Одетта-Одиллия из недавнего телеспектакля “Лебединое озеро”.
…А наутро его еще пуще обидели, можно сказать, фигурально плюнули в его честные трудовые глаза: не пустили на любимую работу!
Раньше, бывало, сами по утрам под окнами ходили, взывали сладкими голосами: “Василий Степанович! Будь человеком, поработай маленько!”, страхделегатов с четвертинками подсылали, один раз даже ведро лечебного рассолу принесли, а сейчас! Страшно вспомнить…
Вахтер на проходной Матфей Давидович — по кличке, а может, и по фамилии Сороконожко,— завидев радостно бредущего на работу Пепеляева, вдруг с необыкновенной суетливостью выкарабкался из своей одноместной будки, где вседневно сладко почивал в две смены (за себя и за жену), визжа протезом выхромал в середину распахнутых ворот, никогда не закрывавшихся, потому как три года назад одну половину из них, когда горел план по утилю, свезли на городскую свалку,— так вот, одноногая Сороконожко это выскочил на дорогу и, распяв руки, закричал ликующим предсмертным голосом:
— Не пущу!!
Впервые увидев Матфея при исполнении служебных обязанностей, Василий, честно сказать, испугался. Попытался было обойти стража стороной, но тот побелел вдруг, задрожал-задребезжал от ужаса и смелости и стал делать вид, что расстегивает огромную, как портфель, дерматиновую кобуру, привязанную на животе.
В кобуре той, кроме бутерброда, конечно без масла, ничего быть и не могло, но Василий уважил столь шуструю старость и столь беззаветное рвение по службе. Сказал, поднимая руки:
— Сдаюсь, Матфей! Уговорил. Не пущаешь? Не пойду.
После чего обогнул сороконожкину будку и вошел на территорию через трехметровую дыру в заборе, заколоченную двумя трухлявыми штакетниками.
Матфей Давидович проследил его взглядом, облегченно вздохнул и похромал на свою огневую точку, где уже закипал чайник. Задание, данное Спиридоном Савельичем, он с честью выполнил: лысого с бородой, похожего на кого-то из пароходских, он через вверенные ему ворота, рискуя жизнью, не пропустил. А Пепеляев уже стоял шагах в десяти за проходной и предавался чтению.
На фанерном — метр на метр — в красное крашенном ящике было написано: “Здесь будет сооружен бюст-памятник о героическом экипаже “Красный партизан”.
За ящиком коротким рядком были натыканы в землю хворые, уже начавшие загибаться саженцы. Чтобы их Василий ни с чем не перепутал, в землю был вколочен капитальный кол с дощечкой: “Аллея героев”.
Чуть сбоку, рядом с пароходской Доской трудовой славы, затмевая ее изобилием позолоты и новизной еще не успевшего вылинять кумача, красовалась другая доска — “Героический экипаж “Красного партизана” — с портретами и стихом, сколоченным из фанерных буковок.
Портреты делали, видать, в одной артели: у каждого на фото был штурвал и пальма. Только для Валерки-моториста сделали почему-то скидку: пририсовали на переднем плане кусок токарного станка.
Стихи были тоже качественные:
Лет гроза грохочет пусть!
Пусть летят века!
Баржу “Красный партизан”
Не забудем никогда!
— Парень, подмогни!— раздался вдруг за спиной Пепяляева погибающий голос.
Человек погибал на полусогнутых под тяжестью еще одного раззолоченного сооружения из фанеры и кумача. Пепеляев подмогнул,
— Подержи! А я сейчас живо ямку оформлю!— сказал человек и быстро, на четвереньках, не жалея утюженных брюк и довольно чистых рук, стал откапывать осыпавшуюся яму для столба.
Человечек был незнакомый, но известный. Сколько Василий его ни видел, он всегда шустрил где-то вокруг начальства и никогда без галстука, чем вызывал у Пепеляева неподдельный интерес и даже уважение.
С виду совсем пацанчик, он напоминал до последнего гвоздика точную модельку человека. Все у него было раза в полтора меньше, чем у людей, за исключением прически — огромной, заскорузлой от помады волны, вознесенной над его блеклым личиком порочного младенца.
Всегда в костюмчике, в галстуке, как сказано, в начищенных штиблетиках, он с утра до вечера сновал туда-сюда по непонятным своим делишкам — напоминал какого-то неопасного зверька, кормящегося при людях.
Василий от нечего делать читал, чего держал. Было чего почитать.
“…Развернуть среди экипажей пароходства всенародный поход за звание “Экипажа имени экипажа “Красного партизана”… навеки зачислить героический экипаж в личный состав, отчислять часть заработанных средств… работать так, как будто “Красный партизан” и сегодня в нашем кильватерном строю борцов за выполнение плана гордо бороздит волны Шепеньги под флагом славного Чертовецкого пароходства. Единогласно. Из протокола, принятого на общем собрании представителей трудящихся”.
— Кипит, как погляжу, работа-то?— заметил Пепеляев.
— Не то слово!— Копавший повернул к Василию счастливое лицо.— Это мы еще только разворачиваемся! Завтра-послезавтра еще один зачин почнем: “Ни единого алкоголика на каждом рабочем месте!” Как и завещали нам…— тут человечек неподдельно хрюкнул носом,— …как и завещали нам хлопцы-краснопартизанцы… Ну, давай… осторожненько взяли… опустили… Сейчас земелькой забросаю и — гора с плеч! А то приедет не сегодня-завтра комиссия по проверке…
— По проверке чего?
—… по проверке развертывания… А у меня трудовая инициатива наглядно не отражена. По головке-то не погладят?
— Это точно,— согласился Василий,— не погладят. Погодь! Я там видел кирпич битый. Вокруг столба сыпануть надо, чтоб не качался. Сейчас принесу!
Он сделал все как надо. Столб с инициативой встал как вкопанный. Навеки, проще сказать.
И премного довольный, побрел Пепеляев потихонечку дальше,
В порту лениво кипела жизнь.
На втором причале сгружали карибскую картошку. В ожидании, когда развяжется очередной мешок, сидели поодаль мальчишки и старухи с ведрами.
На третьем и четвертом причалах — ввиду поломки крана, случившегося полгода назад,— уродовались вручную: взламывали контейнеры с валенками и продукцию прославленной чертовецкой пимокатной фабрики ссыпали в трюмы варварским навалом.
Первый причал был пуст, хотя в ожидании погрузки-разгрузки и болтались на якорях посреди реки еще две посудины.
Кнехты на первом причале были окрашены алой пожарной краской, а сам причал обнесен веревочкой. Была и надпись. Василий, уже без всякого удивления, прочитал: “Здесь швартовался прославленный сухогруз “Красный партизан”. Место швартовки только для судов, удостоенных звания “Экипаж имени экипажа “Красного партизана”!!”
— Ура, товарищи!— сказал Вася и сплюнул. Жарко ему было и муторно.
Возле конторы в тенечке, как всегда, с утра обедали.
Опоздал нынче Пепеляев, занимаясь наглядной агитацией. Закусывали, правда, арбузами.
Василий выбрал себе обломок побольше, тоже занялся делом.
Ни тебе криков ликования, ни подбрасывания тела в воздух, ни сокрушительных хлопаний по плечу, ни объятий, ни лобзаний, ни предложений вмазать по такому замечательному поводу…— никак не встретил возвращение Василия Пепеляева его родной трудовой коллектив!
Он не то чтоб обиделся. Он злобно заскучал.
Среди амбалов шел деловой заинтересованный разговор о том, сколько получают за выступление наши фигуристы в телевизоре.
—… И не два шестьдесят, а рубль восемьдесят. И не за каждый прыжок, а только за двойной ексель-моксель,— недолго послушав, раздраженно вступил в разговор Василий Пепеляев.
На него оглянулись, как на встрявшего в чужой разговор, но ничего не сказали. Тут же торопливо обратили внимание к новому оратору, который в развитие предыдущей темы начал рассказывать об одном малохольном из Кемпендяя, который хариуса прикармливает на халву и удочкой таскает во-от таких, не вру, рыбин.
— И не в Кемпендяевом это, а в Бугаевске,— с унылой сварливостью в голосе снова вмешался Пепеляев.— И не удочкой, а граблями. И не на халву, а динамитом.
— Ну что, орелики? Пошабашили и будя! – Бригадир грузчиков дядя Кузя поднялся, бодро собрал инструмент: рукавицы заткнул за пояс, стакан сунул в карман.
Пепеляева они словно бы и не видели и не слышали. Двинулись потихоньку к причалам, подчеркнуто разговаривая на сугубо производственные темы. Пепеляев вконец осерчал.
— Кузя!— крикнул он грубо. Тот остановился. Остальные пошли — заметно быстрее, чем до этого.
— Ты, я смотрю, червонец-то и не собираешься мне отдавать?
Кузя осмотрел Пепеляева спокойным расчетливым взглядом. Был он мужик тертый, битый и жадный. Червонец взял месяц назад, на пять минут — разойтись в сдаче с покупателем, которому он пригнал из порта грузовик асбестовых плит.
— Вася!— сказал наконец дядя Кузя и нагло, чисто улыбнулся.— Как же я могу отдать червонец, если я тебя не узнаю? А того Васю (тут он горько вздохнул) похоронили мы, похоронили, бедолагу… Ясно? И не шурши, покойник!
Все, конечно, было ясно: прощай, червонец, навеки!
Одним только и. оставалось утешаться, что, кроме Китайца и Кузи, никто ему вроде не был должен. А вот он — многим. “В случае чего,— решил он весело,— буду их прямиком на кладбище адресовать, к тому Васе! Пусть хоть такая выгода будет от этого глупства!”
Но все же — не будем кривить — расстроили Василия люди.
И конечно же не в презренном червонце дело.. (Он о нем, пока на Кузю не разозлился, вовсе и не помнил.)
Ну ладно, обиженно размышлял Пепеляев, направляясь к начальству, мать родная не признала, пусть… Для этого ей и склероз, и религиозный дурман, и общая темнота… Но вот когда родной производственный коллектив отворачивается, как от чужого, когда он выпихивает тебя, как пустяковую пробку из воды — вот тогда, действительно, незаслуженно обидно на душе становится. Выходит, не нужен я ему как ценный член, совсем не нужен!
…Секретарша Люся починяла колготки, приспособив для этого телефонную трубку.
— Ну ты молодец!— восхитился Вася.— Я битый час до Спиридона дозваниваюсь, у него жена тройню родила, а это ты, оказывается, трубку не, кладешь!
— Ври больше…— спокойно посоветовала Люська,— по телефону-то небось ни разу в жизни не звонил. Зря торопишься…
— Это почему?
— Про тебя уже было с утра заседание,— Люська перекусила нитку, поглядела колготки на свет и наконец положила трубку на место. Телефон тотчас зазвонил.— Аферист ты и самозванец, если чего не похуже, понял?— процитировала она резолюцию и с отвращением взяла телефон: — Кого?
— Ты это… все ж таки пропусти к нему…— растерянно попросил Пепеляев.
Спиридон Метастазис — большое начальство, больше некуда — встретил его с развеселым любопытством. С удовольствием отодвинул в сторону бумаги, даже уселся поудобнее.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11