https://wodolei.ru/catalog/drains/Viega/ 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

Осторожно вытаскивал оттуда золотые, монету за монетой, укладывал их на разостланные листья и пытался сосчитать. Но точный подсчет этой суммы превышал его знания. Он не мог оценить и определить свое богатство. Что-то смутно припоминал из прежних лет, какие есть крупные числа и подсчеты на много десятков. Погружался мысленно в непроглядный мрак придуманных людьми исчислений, соображал и создавал из ничего какой-то собственный способ сложения одних монет с другими, чтобы получить сумму, но складывал с таким же трудом, с каким батрак бросает снопы на высокий стог. И вдруг все спутывалось, рассыпалось, наталкиваясь на неведомую ему стоимость золотых монет. Приходилось ограничиваться тем, что лежа на животе, рассматривать блестящие кружочки, разложенные на зеленых листьях, и скалить щербатый рот в улыбке неописуемого счастья. Просить кого-нибудь определить его богатство он не смел, опасаясь предательства, обмана, коварства и убийства. Так он и пребывал в неведении. Спустя некоторое время в нем зародилось желание пойти «на свою сторону», то есть в находившуюся в трех милях от кухни деревню; все стряпая и стряпая в усадьбе, он не был там уже двадцать с лишним лет. Он грезил об экспедиции в эти далекие края, как о триумфальном шествии в родную деревню, с сокровищем за пазухой. Он снова, как сквозь туман, видел эту деревню, грязь, дороги, избы, покосившиеся плетни, ободранные и погнувшиеся деревья, снова слышал, как там лают собаки, как ссорятся люди, слышал скрип журавля у колодца в том месте, где у большой дороги самая глубокая лужа. Он смеялся вслух, глядя в огонь и рассказывая ему, как будут дивоваться, когда он придет в свои края с несметным сокровищем за пазухой.
– Поверну направо от распятья, мимо бреши в Вальковом заборе, и пойду тропинкой к перелазу возле Бартосевой конюшни. Собаки-то меня знают, хотя, почем знать, может, уже и посдыхали?… Хе-хе… сама Бартосиха обнимет мне колени… «Садитесь-ка, садитесь, Щепан, не малый путь прошли вы натощак». Будто ты, баба, и не знаешь, чего так языком работаешь? Уж я-то знаю вас, Бартосей.
Но что-то, по-видимому, вечно разлаживалось в его планах, и старик сердился и неистовствовал, топал на кого-то ногами и грозил кому-то кулаком. Труднее всего было выбрать момент, ибо была уйма работы и этот момент отодвигался исчезал бесследно из его мыслей. Он даже сложил песенку, которую выкрикивал, обращаясь со смехом к огню под плитой. Песня была коротка и начиналась словами:
Не сбегу я, а уйду,
Брошу здесь свою беду.
Но несмотря на эту беду и радужные картины родной деревни, Щепан, по-прежнему оборванный, продолжал все так же трудолюбиво суетиться возле плиты в Нездолах. Не было никакой надежды, что он выполнит план, изложенный в песенке. Впрочем, это было невозможно, потому что работы все прибывало и становилась она все более разнообразной. Надо было готовить больному подкрепляющие куриные бульоны и разные замысловатые блюда. Княгиня сама стояла рядом с ним у закопченной плиты, варила и жарила кушанья для сына. Разве Щепан мог оставить ее одну, без повара? А кто готовил бы обед для его собственной хозяйки и панны «Самолеи», для которой он был чем-то вроде опекуна после смерти старика Брыницкого?
Княгиня Одровонж все еще не могла показаться сыну. Она лишь смотрела на него тайком в дверную щель. Саломея, исполнявшая при нем обязанности сестры милосердия, постепенно подготовляла его к свиданию с матерью. Пользуясь малейшим улучшением его здоровья, она говорила с ним о матери, спрашивала, не хотел ли бы он написать ей?… Или же, не следовало ли ей самой от его имени дать знать матери о нем и просить ее приехать. Больной сперва не соглашался, протестовал. Но потом дал согласие и сам начал говорить о матери. Наконец, обманутый сведениями о написанных якобы письмах, стал допытываться, нет ли ответа? Саломея обманывала его всяческими россказнями о том, что письмо будто было вручено, что мать его уже в пути, что она, вероятно, скоро приедет.
Пани Одровонж слушала за дверью эти разговоры, дрожа от желания подойти к сыну. Издали ловила глазами каждый его взгляд, каждое движение, прислушивалась к каждому вздоху и стону, в ее легких отзывался его кашель, в сердце – учащенное биение его сердца.
Приглядываясь ко всему, она не могла не заметить истинного чувства больного к своей спасительнице. Уже в первые дни ее пребывания в этом доме выражение глаз сына, каким он встречал и провожал молодую девушку, сказало ей все. Несчастная мать стремилась сейчас лишь к одному: спасти жизнь своего сына. Сколько мук причинял ей каждый шорох, шум, топот, возвещавший о нашествии солдат! Она слушалась Саломею, как дитя, – ведь та знала, что надо делать в случае беды, как его спасать. Измученная мать на лету запоминала все меры предосторожности, тайники, маневры – и молниеносно выполняла распоряжения. Мрачный и неопрятный Щепан командовал ею в таких случаях, отдавал приказы тоном, не терпящим возражения. И она бывала послушна, как служанка. Бегала, куда прикажут, безропотно выполняя все, что делал прежде только сам Щепан. В эти немногие дни близость Саломеи с матерью Юзефа Одровонжа была столь велика, что они превратились как бы в одно существо. Они понимали друг друга с полуслова, угадывали мысли, а, главное, души их были открыты друг для друга. То, что для всех других людей было лишь словом, названием, – для них было целым миром. Одна понимала чувства другой, умела распознать их, едва они зарождались, отгадать, каковы они, следовать за ними, идя словно в потустороннем мире, полном холмов, цветущих долин, скал и зияющих смертью пропастей. Когда больной спал, они, прижавшись друг к другу, делились своими впечатлениями и воспоминаниями. Саломея тысячи раз рассказывала все перипетии, связанные с пребыванием юноши в этом доме, – все этапы его страданий, все приключения, горести и радости. Для матери все было так важно, так интересно, что Саломея без конца повторяла одно и то же. Ни о чем другом они говорить не могли. Весь мир сосредоточился для них в комнате больного. Чем тоньше был волосок, на котором висела его жизнь, тем глубже, восторженнее, безумнее становилась взаимная любовь этих двух женщин. Одним пожатием руки они высказывали друг другу больше, чем можно высказать в длинном разговоре. Одним взглядом давали понять все. Стоило больному закашлять или застонать, и обе устремлялись к нему, как два крыла одного ангела – защищать, охлаждать горячий лоб, утешать, – одна явно, другая тайно, та словом и заботливым прикосновением рук, эта лишь взглядом, простертыми к нему руками и молитвой.
XVI
Жар спадал. В болезни наступил перелом, и князь стал понемногу выздоравливать. В открытое окно лился из сада аромат расцветших деревьев, благоухание ночных цветов. Теплый ветер исцелял больного. Казалось, что лунный свет, проникая в комнату, легким прикосновением своего луча укрепляет молодой организм, что утреннее солнце действует целительней, чем молоко. Больной стал садиться на постели, у него появился аппетит и силы стали прибывать. Тогда лишь мать вошла в его комнатку. Свидание с матерью сильно потрясло его, как предупреждал опытный фельдшер. Молодой князь долго не мог прийти в себя, лежа в объятиях матери. Но когда он справился с этим волнением, выздоровление пошло еще быстрее.
Теперь больше всего тревожило, как бы не нагрянули солдаты с обыском и не испортили всего. Уже много людей знало о присутствии повстанца в усадьбе. Прибавилось прислуги и скрыть это от нее было невозможно… Да и в деревне прекрасно все знали. Работы по восстановлению хозяйства привели в усадьбу разных людей, и каждый из них, даже не из подлости или низкой корысти, а просто по привычке к пересудам мог в любую минуту выдать присутствие раненого и погубить его. Не было и места, где можно было бы укрыться, так как сено из сарая уже выбрали, а о других тайниках нечего было и думать. Княгиня прекрасно понимала, что подвергает этот несчастный дом и его хозяйку, которая и так уже вынесла столько ударов, новым опасностям. Она сознавала, что пребывание ее сына в доме не дает хозяйке покоя ни днем, ни ночью. Все это склоняло ее к решению увезти его отсюда. Но куда? Здесь, на родине, повсюду подстерегала все та же опасность. И она решила во что бы то ни стало, как только он встанет на ноги, бежать с ним за границу.
К этому решению побуждала ее также безумная боязнь, что, как только он хоть немного окрепнет, то снова вырвется из ее объятий и вернется в отряд. И еще одно… Княгиня давно заметила отношение своего сына к воспитаннице пани Рудецкой. Ее материнское сердце было переполнено благодарностью к этой девушке, – она любила ее, боготворила за самоотверженность, с какой та спасла Юзефа. Ей одной во всем мире отдавала сокровеннейшие чувства своей души, но не могла без содрогания думать, что сын ее станет мужем этой маленькой особы. Князь Одровонж не может жениться на панне Брыницкой! Несмотря на всю свою любовь, княгиня не могла, разумеется, преодолеть чувства отвращения к житейским взглядам, провинциальным манерам, к нездольским привычкам и выражениям этой барышни. Она в отчаянии кусала губы, наблюдая за выражением лица сына и панны Саломеи, ибо знала, что это не мимолетная любовная связь больного с сиделкой, а глубокая любовь. Она не спала по ночам, борясь с собой, размышляя, как найти выход из этого положения. Она не в состоянии была обидеть девушку, которая открыла ей свое сердце и поднялась до той же высокой ступени любви к ее сыну, что и она сама. Она не смела оскорбить этого чувства, сознавала в глубине души, что не может противиться этой любви, силу которой измерила сердцем матери, и металась среди противоречий. У нее была тысяча средств разрешить этот вопрос, но она не в состоянии была выбрать ни одного. Знала только, что должна оторвать сына от этой привязанности, пусть даже силой увезти его, и жаждала одного: очутиться с ним за границей. Там уж она сумеет уладить все мудро, достойно и хорошо. Только бы попасть туда!
А тем временем она жила среди опасностей, тревог, душевных терзаний. Советовалась с пани Рудецкой и та, разумеется, думала точь-в-точь так же, как и княгиня. Оставалось лишь поговорить с Саломеей и с сыном. Но тут у несчастной матери не хватало сил. В этом, казалось бы, несложном деле, требовались осторожность и разум опытнейшего дипломата, – а может быть, и жестокость палача. Пани Одровонж плакала горькими, неудержимыми слезами, глядя на Саломею, на то, как она заботилась неутомимо, не помня о себе, как безумная хлопотала у постели раненого, на эту самозабвенную любовь, которая казалась девушке тщательно скрытой, а на самом деле видна была как на ладони. Ох, как же подойти к такому чувству с неумолимым приговором, который уже вынесен!.. У княгини не хватало сил. Она боялась также сына, не знала, что он скажет. Ведь она уже пережила один его тайный побег – в лес, в отряд…
Между тем, среди всех этих волнений и страданий, бередящих душу, тело, как всегда, жило своей жизнью. Когда молодой Одровонж стал выздоравливать, из памяти матери начали исчезать и его болезнь, и все, что с нею было связано. Отдалялись, слабели, уходили в прошлое труды и заботы, страдания и тревоги, перенесенные и предпринятые для возвращения юноши к жизни. Преданы были забвению и тонули в нем мрачные события, сопутствовавшие этой болезни. А по мере этого уменьшались и заслуги панны Мии. Перед матерью возник ряд новых забот – о будущем. И главной помехой на пути к этому будущему была Саломея. В сердце своем мать уже боролась с нею во имя благополучия сына, яд неприязненного чувства уже проник в материнское сердце.
Тайком от всех пани Одровонж отправила щедро оплаченного гонца, – охотника нетрудно было найти в корчме на перекрестке, – в один из аристократических знакомых домов в дальней местности с просьбой о помощи. Оттуда она получила ответ, что ей будут предоставлены лошади и карета, готовые в любой момент отвезти ее и сына за границу. Те же люди обещали с помощью своих многочисленных связей достать им заграничные паспорта на чужое имя.
В один прекрасный день усталый и потный гонец принес эти паспорта. Здоровье Юзефа Одровонжа, хотя он еще не вставал с постели, уже настолько улучшилось, что можно было пуститься в путь. Таким образом, надлежало покончить с этим делом решительно и без проволочек.
Однажды июньским вечером, когда все было почти готово и гонец за каретой и лошадьми уже отправлен, княгиня увлекла Саломею в сад и спустилась с ней к реке, в старую беседку. Огромные деревья, покрытые молодой листвой, шумели вокруг. Дикий виноград, вьющийся по ветхим столбикам и по дырявой крыше, заслонял от сумерек извне, но сам сгущал тьму внутри беседки. Княгиня, едва переступив порог, упала на скамью и привлекла к себе Саломею. Стремительно обняла ее и впилась в нее губами. Она прижала ее к груди, из которой вырвалось рыдание. Слова застревали у нее в горле, стиснутые зубы не разжимались. Слезы полились из глаз княгини, слезы столь обильные, что оросили лицо девушки, смочили соленой влагой углы ее губ, увлажнили шею и текли по груди под лифом. Саломея дрожала всем телом. Какие-то смутные предчувствия озаряли ее, как летние зарницы, возвещающие близкую грозу. Неизвестно почему, эти струящиеся по ее лицу слезы как бы проторили дорогу горю, которое медленно проникало в сердце. Княгиня еще крепче, еще судорожней обняла Саломею за плечи и шею и тихим, прерывающимся голосом спросила:
– Дитя мое! Ты его любишь?…
Саломея молчала, но дрожь, потрясшая все ее тело, была красноречивей слов.
– И он тебя любит. Правда?
И снова молчание было ответом.
– А говорил он, что любит тебя?
– Говорил.
– И ты ему тоже говорила?
– И я.
– Отвечай мне немедленно! Говори всю правду… ничего не утаивай. Будешь говорить правду?
– Буду.
Саломея почувствовала, что должна повиноваться, должна сказать всю, всю правду. Она чувствовала себя так, будто с нее сорвали платье, белье, самое тело, и вот она стоит перед своей мрачной властительницей, как беззащитная и трепещущая душа.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19


А-П

П-Я