https://wodolei.ru/catalog/chugunnye_vanny/160na70/
Заклинал ее беречь свое доброе имя, жить и трудиться честно. О себе сообщал, что он очень болен и не в силах двинуться отсюда, чтобы перебраться куда-нибудь для лечения. У него отнялись ноги. В голове шум. В глазах темно. Писал также, что он не чувствует в душе прежней силы и сердце его полно скорби. В приписке он добавил, что посылает дорогой дочери Саломее последние гроши, какие у него остались, – сорок семь польских злотых. Еще раз препоручая свою «доченьку Мию» господу богу, который «печется обо всем мире» и с верой в которого он умирает, – он прощался с нею и благословлял ее. Принесший письмо крестьянин на словах прибавил, что старый повстанец умер вскоре после того, как написал письмо, и крестьяне похоронили его ночью тайно, на старом кладбище возле деревенской часовни в свентокшижской стороне. Тут же на крыльце он развязал узелок и честно выложил на скамью врученные ему сорок семь польских злотых. Затем сообщил много подробностей о последних минутах жизни старого повстанца. Пришелец не был похож на нездольских крестьян. Он стоял за «веру», как и все в тамошних краях. Он очень дивился мужикам, которые угрожали «полякам» – он встречал их по дороге, когда шел впервые в далекий мир, выполняя поручение. Ибо в его краях люди верили своим и стояли за поляков – помогали при переправах, скрывали раненых, да и сами, кто помоложе да погорячей, ходили с отрядами. Обласканный и накормленный, он пошел назад, – надо было спешить в дальний путь глухими лесными тропками, чтобы не столкнуться с войском. Панна Саломея проводила несколько верст полевыми межами этого скорбного вестника, последнего свидетеля смерти ее отца. Расставшись с ним, она долго, долго смотрела вслед гонцу, пришедшему к ней от отца и теперь уходившему туда, где он остался. Фигура его все уменьшалась, сливалась с землей, растворялась в сумраке… Когда он совсем исчез из виду, ее охватило глубокое отчаяние. Душа ее была разбита этой вестью. Вдвойне, втройне, тысячекратно усилились ее страдания, когда она сопоставила числа и убедилась, что отец угас в одиночестве в ту ночь, когда она отдалась возлюбленному. Он умирал в ту незабываемую ночь, когда тяжкой неволей показалась ей отцовская любовь. Потрясенная, без единой слезы, бежала она домой цветущими полями. Крик боли рвался из ее груди. И вдруг – тем большей, всепоглощающей, единственной и безграничной любовью загорелась она к своему любимому.
XIV
Пани Рудецкая решила действовать от имени всей семьи и за всю семью. Она принялась за хозяйство. Но все как-то не спорилось, удавалось плохо, валилось из рук. Отношения резко изменились. Люди стали иными и чем ниже гнули спины прежде, тем неприязненней и грубее сделались теперь. Все пропадало, расхищалось почти на глазах. Все шло прахом, все усилия сходили на нет.
Панне Брыницкой, как самой молодой и здоровой, пришлось взвалить себе на плечи львиную долю работы. И вот она не высыпалась теперь и почти ничего не ела. Беспокойство о больном князе превратилось в состояние непрерывного отчаяния, всегда скрываемого за шутками и веселостью, чтобы не возбудить подозрений. Сон ее превратился в полузабытье-полуявь, знакомую лишь влюбленным женщинам. Одно ухо внимало потустороннему миру сонных грез, другое чутко прислушивалось к дыханию больного, улавливая малейший шорох. Мысль рассеивается, взмывает ввысь и, носясь над землей, вместе с тем продолжает непрестанно наблюдать и рассуждать о ходе болезни.
Прохождение и нашествия войск стали теперь не так часты, потому что повстанцы, укрывшиеся в лесах, отвлекали противника от населенных мест. Кроме того, главные действия партизан переместились в другие края.
Обитательницы старой усадьбы пользовались этим и не покладая рук работали с утра до поздней ночи. Ведь столько надо было сделать! Они громко смеялись и говорили только о веселых вещах, чтобы скрыть свои подлинные чувства, а, впрочем, может быть и для того, чтобы смех пересилил плач, таившийся в сердце. Но это не всегда удавалось.
Однажды в солнечный день в саду проветривали сундуки, наглухо запертые всю зиму. Вынутые вещи обе родственницы развешивали в саду. Они были поглощены работой и от этого им было весело. Но вот пани Рудецкая ушла в дом и долго не возвращалась. И вдруг молодая девушка услышала откуда-то из глубины дома спазматический крик. Бросившись туда, она побежала из комнаты в комнату и в углу столовой – большой комнаты возле кухни – она застала пани Рудецкую, сидящую на полу за шкафом. Несчастная мать нашла в ящике детское платье Гутя, сына, изрубленного на куски в восстании. Схватив старую курточку с золотыми пуговицами, она прижала ее к груди и, сидя на корточках на полу, покачивалась, обезумев от горя. Дикий крик, похожий на крик коршуна, вырывался сквозь ее стиснутые зубы. Когда ее подняли с пола, она открыла глаза, пришла в себя, извинилась за свою несдержанность и снова взялась за работу.
Все вести извне, всякий стук колес во дворе вызывали дрожь, панику, мучительную необходимость бежать и скрываться в тайники и убежища. Оттого-то в нездольской усадьбе возненавидели грохот колес и конский топот. Между тем, как-то после обеда во второй половине мая у крыльца дома остановилась большая сверкающая карета, запряженная четверкой откормленных, разгоряченных лошадей. Пани Рудецкая в страхе выбежала в сени и встала у входной двери, глядя наружу сквозь боковое оконце в ожидании какой-нибудь новой беды. Панна Саломея тоже рассматривала карету, прижавшись за занавеской в большой гостиной. К счастью, не мужчина вышел из кареты, а женщина, и это уже было некоторым облегчением. Прибывшая дама была высокого роста и, несмотря на седеющие волосы, со следами былой красоты на лице. Она подняла вуаль своей черной шляпы и оглядывалась кругом, видимо, ожидая, что кто-нибудь выйдет принять ее. Однако в те времена дома были негостеприимны, и люди не стремились видеть чужих. Хозяйка не спешила навстречу; она надеялась, что дама как приехала, так и уедет в своей блестящей карете. Но дама в черном приблизилась к крыльцу и остановилась возле ступенек. Хотя ступенек было немного, казалось, что она не может по ним подняться. Пришлось открыть дверь и выйти навстречу. Когда хозяйка появилась на пороге, приезжая, увидев ее, кивнула несколько раз головой. Она была бледна как полотно, с темными кругами под глазами и синевой вокруг рта. Стоя на первой ступеньке крыльца, она споткнулась о вторую и как-то неловко коснулась ее коленом. Дрожащим голосом, сквозь зубы, стучавшие как в лихорадке, она спросила:
– Это усадьба имения Нездолы?
– Да… – ответила хозяйка.
– Так вы, вероятно, пани Рудецкая?
– Да, это я…
– Мне сказали… Я узнала, что здесь лечился зимой раненый… Я ищу три месяца. Мне говорили… Это молодой человек. Брюнет. Худощавый. Высокий.
– А как фамилия?
– Фамилия Одровонж, имя – Юзеф.
– Так вы, может быть, его мать?
– Я его мать…
– Войдите, пожалуйста.
– Он здесь?
– Здесь.
– Жив?
– Жив.
– Боже мой! Здесь, в этом доме?
– Здесь. Войдите же, прошу вас.
Но у приезжей уже не было сил идти. Улыбка счастья, озарившая ее лицо, казалось, отняла у нее последние силы. Она упала на колени и, протянув руки к пани Рудецкой, потеряла сознание. Панна Саломея прибежала на помощь, подняла мать князя и, смочив ей виски, привела в чувство. Кучер, который слышал этот разговор, ударил кнутом по лошадям, повернул четверку и быстро уехал. Княгиню Одровонж внесли в комнату направо, подальше от спальни раненого. Едва придя в себя, она взглянула на панну Саломею и спросила:
– Это вы спасли от смерти моего мальчика?
– Откуда вам это известно?
– От доктора… – прошептала та.
– От доктора Кулевского?
– Да. Я искала повсюду, изъездила все поля, где были бои, все постоялые дворы, деревни, расспрашивала всех людей. Наконец…
– Но он тяжело болен…
– Болен! Что же с ним?
– Не знаю. Он был ранен.
– Про раны я знаю. В голову, в спину… Глаз… Доктор все мне рассказал. Эта пуля все еще в ране?
– Пули там уже нет.
– Уже нет…
– Но к нему привязалась какая-то болезнь.
– Боже! А где он?
– Сейчас вам нельзя его видеть, он может не пережить такого волнения.
– Он так тяжело болен?
– Так сказал фельдшер, который осматривал его.
– Вызовем доктора! – взволновалась мать.
– Хорошо… – по-прежнему тихо шепнула молодая девушка.
Они нагнулись друг к другу и, словно боясь, что их подслушает враг, стали шептаться о подробностях болезни, о малейших ее проявлениях, признаках, о предположениях, о средствах спасения. Они забыли обо всем на свете, сразу сроднившись, связанные узлом чувства, который тотчас затянулся и соединил их. Пани Одровонж сидела в углу дивана. Саломея подле нее на табурете. Мать князя обняла эту незнакомую девушку за талию, гладила ее шею, привлекла к себе, прижала к груди, и стала в порыве благодарности раскачиваться с ней из стороны в сторону. Гладила без конца своими нежными пальцами ее блестящие волосы и щеки. В припадке безумной радости она бессознательно схватила руки панны Мии и прижала к губам так внезапно, что та, вскрикнув, едва успела отнять их. Напротив них сидела в кресле пани Рудецкая. Она улыбалась светской улыбкой, изысканно спокойная, как полагается при гостях. С любопытством наклонив голову, она прислушивалась к разговору, сочувствуя радости матери, которая нашла сына на извилистых, обманчивых, далеких тропах польского восстания. Но на самом деле глаза ее не видели людей и она не слышала тех подробностей, которые так бесконечно занимали этих женщин. Глаза ее глядели сквозь них, куда-то в окно, или в шероховатые стены дома, в поля, в далекие лесные ямы, а может быть, дерзко смотрели в недосягаемые очи свирепого бога.
Княгиня, забыв обо всем на свете, о правилах приличия, обо всем, что принято в хорошем обществе, умоляла панну Саломею, чтобы та позволила ей увидеть сына. Но его юная покровительница не соглашалась. Зная слишком хорошо состояние больного, она понимала, что, если он увидит мать, лихорадка может усилиться и оказаться для него смертельной. Они долго спорили. Одна все умоляла, другая не уступала. Порешили, наконец, на том, что мать поглядит на своего единственного сына в дверную щель. Забыв о пани Рудецкой, они пошли на цыпочках через входные сени, в гостиную. Панна Саломея проскользнула через эту комнату, вошла в спальню и оставила дверь приоткрытой. В щель можно было разглядеть лицо больного. Пани Одровонж припала к этой щели так тихо, что Саломея не знала, подошла ли она к двери или нет. Между тем мать повстанца, приблизившись на цыпочках как можно тише к щели между косяком и дверью, опустилась на колени и смотрела. С молитвой на дрожащих губах, сквозь слезы, которые текли ручьем, смотрела она на любимое лицо. Так прошел час, другой. Панна Саломея не могла ни поднять ее, ни заставить уйти с этого места. Только под вечер, когда стемнело и больного уже не было видно, княгиню силой увели в одну из дальних комнат, где для нее была приготовлена постель.
XV
Другая жизнь началась в усадьбе. Чтобы спасти сына, княгиня вызывала врачей и щедро платила им за советы и опасность, которой они подвергались. Под разными предлогами она наняла прислугу для ухода за ним. Платила за все, сорила деньгами направо и налево, лишь бы ее любимый единственный сын выздоровел. В числе других заработал при этом и вышел в люди старый повар Щепан Подкурек. Когда панна Саломея рассказала, как этот старик столько раз спасал жизнь юноши, как подарил ему опорки и кормил кашей, сколько сделал для него, пани Одровонж просто не знала, чем вознаградить старика. А что же другое могла она для него сделать, как не осыпать деньгами? И она вручила ему кошелек, полный червонцев, расточая тысячи благодарностей. Старик спрятал кошелек за пазуху и берег его, как зеницу ока. Обладание таким количеством золота перевернуло все его мысли. Он по-прежнему ходил в посконной рубахе, в штанах, вытянувшихся на коленях, дырявых и грязных, в старых башмаках на деревянной подошве, с обнаженной как и раньше головой, ибо уже давным-давно у него не было ни шляпы, ни шапки. Он продолжал стряпать кушанья для господ и слуг, – он должен был готовить сам, по требованию приезжей дамы, все более и более изысканные блюда для больного барина. Таким образом, обладание деньгами было для него чем-то внешним и нереальным. Он то и дело совал руку за пазуху и сжимал свое сокровище, чтобы убедиться, не обманывают ли его чувства и в самом ли деле он, повар Щепан, и есть тот самый богач, который ему все время грезится. Но когда в кухне никого не было, он, по своей старой привычке, говорил с огнем. И речь теперь шла всегда о краже.
– Украл? – бросался он к огню с кулаками. – А у кого украл? Ну, говори же, если знаешь, – у кого? Украл! Слыхали, люди добрые… Этакий кошелек украл. А у кого? Был здесь у кого такой? Или, может, кто оставил тут? Так, что ли? Свиньи, а не люди! Пани мне дала, ясновельможная пани, за то, что я сына ее спас. За это она мне подарила кошелек! Да еще по роже потрепала меня ручкой и в лоб чмокнула своими губками. Вот, чтоб вы знали, свиньи вы, а не люди! Свидетеля, говорите, не было при этих чудесах?… Ну и не было! Так я, что ли, виноват? А я знал, что она будет со мной делать, когда вперлась сюда на кухню? Кабы я знал, я бы вас, собачье отродье, всех созвал: идите, глазейте! Могли бы стоять в уголке и смотреть. Сами бы, окаянные, увидели, как все было. Вот здесь она стояла, возле плиты… Я смотрю, и она смотрит. А потом вынула этот кошелек из кармана – и мне в руку… На, брат, – говорит сама ясновельможная пани, княгиня… Сказала: «Благослови тебя бог! Купи себе, что захочешь». Ну, так как же теперь? Правда это или нет? Говорите, падаль вы этакая! Прикажут присягнуть – присягну! А она сама подтвердит, что правда. Вот здесь стояла у плиты… Я смотрю, и она смотрит. А тут вынула этот кошелек из кармана – и в лапу мне… Украл! Не украл, собачье отродье, мое это, собственное…
Огонь, видимо, не верил, в нем бушевало сомнение, и он подозрительно смеялся, потому что Щепан снова кричал на него и разражался отборной руганью, которую повторить невозможно…
От времени до времени, в свободные минуты, он тайком отправлялся на гору за садом и там, забившись в самую чащу, вынимал из-за пазухи кошелек.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19
XIV
Пани Рудецкая решила действовать от имени всей семьи и за всю семью. Она принялась за хозяйство. Но все как-то не спорилось, удавалось плохо, валилось из рук. Отношения резко изменились. Люди стали иными и чем ниже гнули спины прежде, тем неприязненней и грубее сделались теперь. Все пропадало, расхищалось почти на глазах. Все шло прахом, все усилия сходили на нет.
Панне Брыницкой, как самой молодой и здоровой, пришлось взвалить себе на плечи львиную долю работы. И вот она не высыпалась теперь и почти ничего не ела. Беспокойство о больном князе превратилось в состояние непрерывного отчаяния, всегда скрываемого за шутками и веселостью, чтобы не возбудить подозрений. Сон ее превратился в полузабытье-полуявь, знакомую лишь влюбленным женщинам. Одно ухо внимало потустороннему миру сонных грез, другое чутко прислушивалось к дыханию больного, улавливая малейший шорох. Мысль рассеивается, взмывает ввысь и, носясь над землей, вместе с тем продолжает непрестанно наблюдать и рассуждать о ходе болезни.
Прохождение и нашествия войск стали теперь не так часты, потому что повстанцы, укрывшиеся в лесах, отвлекали противника от населенных мест. Кроме того, главные действия партизан переместились в другие края.
Обитательницы старой усадьбы пользовались этим и не покладая рук работали с утра до поздней ночи. Ведь столько надо было сделать! Они громко смеялись и говорили только о веселых вещах, чтобы скрыть свои подлинные чувства, а, впрочем, может быть и для того, чтобы смех пересилил плач, таившийся в сердце. Но это не всегда удавалось.
Однажды в солнечный день в саду проветривали сундуки, наглухо запертые всю зиму. Вынутые вещи обе родственницы развешивали в саду. Они были поглощены работой и от этого им было весело. Но вот пани Рудецкая ушла в дом и долго не возвращалась. И вдруг молодая девушка услышала откуда-то из глубины дома спазматический крик. Бросившись туда, она побежала из комнаты в комнату и в углу столовой – большой комнаты возле кухни – она застала пани Рудецкую, сидящую на полу за шкафом. Несчастная мать нашла в ящике детское платье Гутя, сына, изрубленного на куски в восстании. Схватив старую курточку с золотыми пуговицами, она прижала ее к груди и, сидя на корточках на полу, покачивалась, обезумев от горя. Дикий крик, похожий на крик коршуна, вырывался сквозь ее стиснутые зубы. Когда ее подняли с пола, она открыла глаза, пришла в себя, извинилась за свою несдержанность и снова взялась за работу.
Все вести извне, всякий стук колес во дворе вызывали дрожь, панику, мучительную необходимость бежать и скрываться в тайники и убежища. Оттого-то в нездольской усадьбе возненавидели грохот колес и конский топот. Между тем, как-то после обеда во второй половине мая у крыльца дома остановилась большая сверкающая карета, запряженная четверкой откормленных, разгоряченных лошадей. Пани Рудецкая в страхе выбежала в сени и встала у входной двери, глядя наружу сквозь боковое оконце в ожидании какой-нибудь новой беды. Панна Саломея тоже рассматривала карету, прижавшись за занавеской в большой гостиной. К счастью, не мужчина вышел из кареты, а женщина, и это уже было некоторым облегчением. Прибывшая дама была высокого роста и, несмотря на седеющие волосы, со следами былой красоты на лице. Она подняла вуаль своей черной шляпы и оглядывалась кругом, видимо, ожидая, что кто-нибудь выйдет принять ее. Однако в те времена дома были негостеприимны, и люди не стремились видеть чужих. Хозяйка не спешила навстречу; она надеялась, что дама как приехала, так и уедет в своей блестящей карете. Но дама в черном приблизилась к крыльцу и остановилась возле ступенек. Хотя ступенек было немного, казалось, что она не может по ним подняться. Пришлось открыть дверь и выйти навстречу. Когда хозяйка появилась на пороге, приезжая, увидев ее, кивнула несколько раз головой. Она была бледна как полотно, с темными кругами под глазами и синевой вокруг рта. Стоя на первой ступеньке крыльца, она споткнулась о вторую и как-то неловко коснулась ее коленом. Дрожащим голосом, сквозь зубы, стучавшие как в лихорадке, она спросила:
– Это усадьба имения Нездолы?
– Да… – ответила хозяйка.
– Так вы, вероятно, пани Рудецкая?
– Да, это я…
– Мне сказали… Я узнала, что здесь лечился зимой раненый… Я ищу три месяца. Мне говорили… Это молодой человек. Брюнет. Худощавый. Высокий.
– А как фамилия?
– Фамилия Одровонж, имя – Юзеф.
– Так вы, может быть, его мать?
– Я его мать…
– Войдите, пожалуйста.
– Он здесь?
– Здесь.
– Жив?
– Жив.
– Боже мой! Здесь, в этом доме?
– Здесь. Войдите же, прошу вас.
Но у приезжей уже не было сил идти. Улыбка счастья, озарившая ее лицо, казалось, отняла у нее последние силы. Она упала на колени и, протянув руки к пани Рудецкой, потеряла сознание. Панна Саломея прибежала на помощь, подняла мать князя и, смочив ей виски, привела в чувство. Кучер, который слышал этот разговор, ударил кнутом по лошадям, повернул четверку и быстро уехал. Княгиню Одровонж внесли в комнату направо, подальше от спальни раненого. Едва придя в себя, она взглянула на панну Саломею и спросила:
– Это вы спасли от смерти моего мальчика?
– Откуда вам это известно?
– От доктора… – прошептала та.
– От доктора Кулевского?
– Да. Я искала повсюду, изъездила все поля, где были бои, все постоялые дворы, деревни, расспрашивала всех людей. Наконец…
– Но он тяжело болен…
– Болен! Что же с ним?
– Не знаю. Он был ранен.
– Про раны я знаю. В голову, в спину… Глаз… Доктор все мне рассказал. Эта пуля все еще в ране?
– Пули там уже нет.
– Уже нет…
– Но к нему привязалась какая-то болезнь.
– Боже! А где он?
– Сейчас вам нельзя его видеть, он может не пережить такого волнения.
– Он так тяжело болен?
– Так сказал фельдшер, который осматривал его.
– Вызовем доктора! – взволновалась мать.
– Хорошо… – по-прежнему тихо шепнула молодая девушка.
Они нагнулись друг к другу и, словно боясь, что их подслушает враг, стали шептаться о подробностях болезни, о малейших ее проявлениях, признаках, о предположениях, о средствах спасения. Они забыли обо всем на свете, сразу сроднившись, связанные узлом чувства, который тотчас затянулся и соединил их. Пани Одровонж сидела в углу дивана. Саломея подле нее на табурете. Мать князя обняла эту незнакомую девушку за талию, гладила ее шею, привлекла к себе, прижала к груди, и стала в порыве благодарности раскачиваться с ней из стороны в сторону. Гладила без конца своими нежными пальцами ее блестящие волосы и щеки. В припадке безумной радости она бессознательно схватила руки панны Мии и прижала к губам так внезапно, что та, вскрикнув, едва успела отнять их. Напротив них сидела в кресле пани Рудецкая. Она улыбалась светской улыбкой, изысканно спокойная, как полагается при гостях. С любопытством наклонив голову, она прислушивалась к разговору, сочувствуя радости матери, которая нашла сына на извилистых, обманчивых, далеких тропах польского восстания. Но на самом деле глаза ее не видели людей и она не слышала тех подробностей, которые так бесконечно занимали этих женщин. Глаза ее глядели сквозь них, куда-то в окно, или в шероховатые стены дома, в поля, в далекие лесные ямы, а может быть, дерзко смотрели в недосягаемые очи свирепого бога.
Княгиня, забыв обо всем на свете, о правилах приличия, обо всем, что принято в хорошем обществе, умоляла панну Саломею, чтобы та позволила ей увидеть сына. Но его юная покровительница не соглашалась. Зная слишком хорошо состояние больного, она понимала, что, если он увидит мать, лихорадка может усилиться и оказаться для него смертельной. Они долго спорили. Одна все умоляла, другая не уступала. Порешили, наконец, на том, что мать поглядит на своего единственного сына в дверную щель. Забыв о пани Рудецкой, они пошли на цыпочках через входные сени, в гостиную. Панна Саломея проскользнула через эту комнату, вошла в спальню и оставила дверь приоткрытой. В щель можно было разглядеть лицо больного. Пани Одровонж припала к этой щели так тихо, что Саломея не знала, подошла ли она к двери или нет. Между тем мать повстанца, приблизившись на цыпочках как можно тише к щели между косяком и дверью, опустилась на колени и смотрела. С молитвой на дрожащих губах, сквозь слезы, которые текли ручьем, смотрела она на любимое лицо. Так прошел час, другой. Панна Саломея не могла ни поднять ее, ни заставить уйти с этого места. Только под вечер, когда стемнело и больного уже не было видно, княгиню силой увели в одну из дальних комнат, где для нее была приготовлена постель.
XV
Другая жизнь началась в усадьбе. Чтобы спасти сына, княгиня вызывала врачей и щедро платила им за советы и опасность, которой они подвергались. Под разными предлогами она наняла прислугу для ухода за ним. Платила за все, сорила деньгами направо и налево, лишь бы ее любимый единственный сын выздоровел. В числе других заработал при этом и вышел в люди старый повар Щепан Подкурек. Когда панна Саломея рассказала, как этот старик столько раз спасал жизнь юноши, как подарил ему опорки и кормил кашей, сколько сделал для него, пани Одровонж просто не знала, чем вознаградить старика. А что же другое могла она для него сделать, как не осыпать деньгами? И она вручила ему кошелек, полный червонцев, расточая тысячи благодарностей. Старик спрятал кошелек за пазуху и берег его, как зеницу ока. Обладание таким количеством золота перевернуло все его мысли. Он по-прежнему ходил в посконной рубахе, в штанах, вытянувшихся на коленях, дырявых и грязных, в старых башмаках на деревянной подошве, с обнаженной как и раньше головой, ибо уже давным-давно у него не было ни шляпы, ни шапки. Он продолжал стряпать кушанья для господ и слуг, – он должен был готовить сам, по требованию приезжей дамы, все более и более изысканные блюда для больного барина. Таким образом, обладание деньгами было для него чем-то внешним и нереальным. Он то и дело совал руку за пазуху и сжимал свое сокровище, чтобы убедиться, не обманывают ли его чувства и в самом ли деле он, повар Щепан, и есть тот самый богач, который ему все время грезится. Но когда в кухне никого не было, он, по своей старой привычке, говорил с огнем. И речь теперь шла всегда о краже.
– Украл? – бросался он к огню с кулаками. – А у кого украл? Ну, говори же, если знаешь, – у кого? Украл! Слыхали, люди добрые… Этакий кошелек украл. А у кого? Был здесь у кого такой? Или, может, кто оставил тут? Так, что ли? Свиньи, а не люди! Пани мне дала, ясновельможная пани, за то, что я сына ее спас. За это она мне подарила кошелек! Да еще по роже потрепала меня ручкой и в лоб чмокнула своими губками. Вот, чтоб вы знали, свиньи вы, а не люди! Свидетеля, говорите, не было при этих чудесах?… Ну и не было! Так я, что ли, виноват? А я знал, что она будет со мной делать, когда вперлась сюда на кухню? Кабы я знал, я бы вас, собачье отродье, всех созвал: идите, глазейте! Могли бы стоять в уголке и смотреть. Сами бы, окаянные, увидели, как все было. Вот здесь она стояла, возле плиты… Я смотрю, и она смотрит. А потом вынула этот кошелек из кармана – и мне в руку… На, брат, – говорит сама ясновельможная пани, княгиня… Сказала: «Благослови тебя бог! Купи себе, что захочешь». Ну, так как же теперь? Правда это или нет? Говорите, падаль вы этакая! Прикажут присягнуть – присягну! А она сама подтвердит, что правда. Вот здесь стояла у плиты… Я смотрю, и она смотрит. А тут вынула этот кошелек из кармана – и в лапу мне… Украл! Не украл, собачье отродье, мое это, собственное…
Огонь, видимо, не верил, в нем бушевало сомнение, и он подозрительно смеялся, потому что Щепан снова кричал на него и разражался отборной руганью, которую повторить невозможно…
От времени до времени, в свободные минуты, он тайком отправлялся на гору за садом и там, забившись в самую чащу, вынимал из-за пазухи кошелек.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19