раковина для ванной с пьедесталом
Я свое-то библиотекарше отдала, она непривычная. – Комендантша кивнула лампой в сторону спящей, я увидел, что она действительно укрыта ватным лоскутным одеялом. Во взмахе лампы я даже успел разглядеть, что некоторые лоскуты, из которых сшито было одеяло, – куски чьей-то старой плащ-палатки с сохранившимися на них пятнами камуфляжа.
– Ладно, не беспокойтесь. Я устроюсь, – сказал я.
Она пошла было к двери, но остановилась:
– Вам, может, как приезжему стеснительно, что вместе с женщинами. Некоторые из города указывают. А что делать-то? Помещения нет. Я занавесочку вешаю: тут мужчины, тут женщины, – она показала на веревку, натянутую под потолком. – Только я сняла постирать. Руками очень захватывают, даже спать неприятно. Ну, спите с богом.
И я заснул.
«Порез от бритвы, кровоточащий по краям», – опять подумал я, глядя на дверь и делая усилия выбраться из сна. Дался мне этот порез. Но тут сразу, не постепенно, желто-красные полоски слились в продолговатое пятно – дверь распахнулась, впустив отчетливый гул голосов из сеней.
В дверном проеме возникла, заполнив его почти полностью, обширная бесформенная фигура. Но все-таки с боков ее оставались еще светлые промежутки, и в них одна за другой посыпались фигурки крошечные, детские. Они все сыпались и сыпались, и конца им не было, они заполняли узкие проходы между койками, как вода, прорвавшая плотину.
– О, чудо! Невероятно – даже кровати! – воскликнул низкий грудной голос возле моей кровати.
– Привал, братцы, привал, – подхватил голос мужской, хотя никакие мужчины в комнату не входили.
– А реквизит? Петр Петрович, пусть мужчины таскают реквизит, – крикнул еще кто-то. И все дети загалдели: «Реквизит, да, да. И личные вещи. Все осталось на крыльце».
– Сейчас несут, – откликнулся тоненький детский дискант.
– Посторонись, – в комнату вошла комендантша с лампой, и в жирном ее свете мне явилось зрелище непонятное и фантастическое: странные дети – мальчики в пальто, сшитых по-взрослому, девочки с накрашенными губами. И у всех детей эти смазанные тусклым светом лица-блинчики были неуловимо похожи и неправдоподобны.
Видна стала и фигура, заслонявшая дверной проем: могучая женщина в старой беличьей шубе, вытертой на груди до кожаной основы. Блестящие эти кожаные латы воинственно оберегали монументальность стоящей. Лицо ее, молодое и румяное – единственное, – не утрачивало и в рыжем керосиновом мерцании яркой свежести.
– Располагайтесь, ребятушки, – сказала она, и я понял, что тоненький дискант как раз принадлежал ей, – кроватей мало, так что по двое, по трое. Девочки с девочками, мальчики с мальчиками.
– Я лично – с девочками, – хохотнул мальчуган, по голосу тот, что возвестил: «Привал, братцы, привал».
– Уймись, Серега, – мирно сказала женщина, – устали все.
Комендантша захохотала, лампа в ее руке запрыгала, свет швырял туда-сюда желточные лица-блинчики, они сжимались и расплывались, румяное солнце над беличьей шубой зорилось лубочной улыбкой, и весь кукольный этот маскарад, мелькнув мимо моих глаз, ушел в пляску камуфляжных пятен на лоскутном одеяле у окна: я заснул.
Серый рассвет только тяжело навалился на маленькие окна. Светлее от него почти не стало.
Я вышел в сени, выстудившиеся за ночь, увидел в углу железный рукомойник над ржавым ведром, подергал рукомойник за хоботок. Скудная холодная струйка наполнила ладони. Я приложил воду к лицу, вытер его носовым платком.
Комендантши в сенях не было – на ее койке валялся залоснившийся армейский полушубок. Приоткрыв дверь на крыльцо, я увидел, что возле поленницы комендантша в одном своем коротеньком ситцевом платье колет дрова. Поленья взвизгивали под колуном, как девчата на гулянке – коротко и бойко и со вздохом валились в снег.
– Помочь? – крикнул я комендантше.
– Сами, – она махнула над головой колуном. – Нам гимнастика. А вам куда ехать-то?
– В Вялки, – сказал я.
– Ну вот – всем в Вялки. Матильде Ивановне с лилипутами тоже в Вялки на выступление. С Матильдой Ивановной познакомились?
– Нет. С какой это?
– Да лилипутская начальница, ночью же после вас приехали. Они от области тут с выступлениями разъезжают, а она над ними начальница. – Комендантша повернула голову к дороге, идущей рядом с поленницей, и добавила: – Вот и им в Вялки. Ну, дал Филимонов лошадь?
Из-за поленницы вышла девушка в синем пальтишке с пушистым воротником, в довоенных фетровых ботах. Она постучала ногой о ногу, сбивая с бот прилипший снег. Значит, она и была библиотекарша из Вялок.
– Не дает, – сказала она, – придется идти пешком.
Комендантша положила топор в снег:
– Ничего, молодые. Да и без вещей. А вот им тоже в Вялки, а у них поклажи цельный воз. И у лилипутов поклажа. Да и не дойти им – шажочки у них маленькие. А вы молодые, дойдете. Не мороз. Март – не январь.
– Да, март. Это мой месяц, – сказала девушка.
– Рождение? – уточнила комендантша.
– Нет. Просто мой месяц.
– Ничего, транспорт добудем, – сказал я. – Если нам необходимо в Вялки, должен появиться транспорт до Вялок.
Тут же на дороге загрохотала полуторка, и, подрулив к Дому колхозника, шофер высунулся из кабины:
– Есть кто до Вялок?
Она сошла у зеленого домика с белыми резными наличниками, над крыльцом которого тоже резными деревянными буквами было выложено: «Библиотека».
Она спросила:
– Может быть, вы оставите пока аппаратуру у нас в библиотеке?
– Пожалуй, – сказал я и стал через борт грузовика спускать камеру, «яуф», кофр со светом.
Лилипуты темпераментно махали нам маленькими ручками. Это было уже, хоть и краткое, но расставание: мы проспали ночь под общим кровом, мы десять верст весело тряслись в одном кузове.
Из кабины лучилось лубочное солнце, лик Матильды Ивановны:
– Ждем на представление!
Я внес аппаратуру в «зал» библиотеки – небольшую комнату с самодельными полками и старомодной книжной этажеркой. На стенах висели приколотые кнопками портреты знаменитых писателей, вырезанные из журнала «Огонек». Только портрет Пушкина был оправлен деревянной резной рамочкой.
Я сказал с веселым хвастовством:
– Ну, что я говорил? Стоило мне пожелать – и транспорт тут как тут. Держитесь меня, я везучий.
– Наверное, потому что вы знаменитый. А может быть, вы знаменитый, потому что везучий. Я не знаю, как бывает у знаменитостей.
Я уже был знаменитым. Ну, известным, во всяком случае: о моих фронтовых съемках писали все газеты, два моих послевоенных фильма были удостоены Сталинской премии. Но к везенью это не имело отношения, я хорошо протрубил и под огнем, и на самых трудных объектах после войны.
Но, что правда, то правда: стоило мне чего-то пожелать, и это тут же оказывалось под рукой, бралось само собой из самых непредвиденных источников.
– Однако ночью, когда встал ваш «виллис», вам все-таки не повезло.
– Как это не повезло? А знакомство с вами?
Я сказал это просто так, чтобы доставить ей удовольствие, но она ответила серьезно:
– Это – март.
И тут я сообразил, что сам-то назвал себя еще в машине, даже рассказал кое-что из операторских баек, а как ее зовут – не знаю.
– Меня зовут Зюка, – сказала она.
– Зюка? А полное имя – как?
– Гражина.
– Зюка – Гражина? Не вижу логики.
– А зачем вам логика? – она искренне удивилась.
Это было двадцать лет назад. Ей было двадцать три года. Мне – тридцать три.
Апельсиновая мякоть гостиничного дивана наполнилась теплом моего тела, но самому мне вдруг стало зябко в поляризованном полумраке. Уже не пугал и не грел коричневатый солнцепек на склоне Ликобетоса, с которого пропала Зюка. Ее не было там, но голос еще не покинул холм:
– Ты мифотворец. Гомер – двадцать четыре кадра в секунду.
Я пустил мысль в погоню за ней и настиг на мосту через канал, отрезающий полуостров Пелопоннес от остальной части Греции.
Зюка стояла у парапета и смотрела вниз на канал, огражденный восьмидесятиметровыми плоскими песчаными стенами. Там, на дне этой немыслимой глубины, голубая полоска канала была натянута прямо и упруго, точно длинное полотнище крашеного холста, расстеленного для просушки.
На мосту группа американских старух туристок в одинаковых синих беретах с белыми помпонами стискивала стоящего неподалеку от них гида, который что-то объяснял туристам. Береты как по команде поворачивались туда-сюда. Зюка сказала мне:
– Посмотрите направо – там Ионическое море, посмотрите налево – там Эгейское море.
Гид выдал порцию информации и пересчитал старух по помпонам. Потом пересчитал еще раз и взволнованно закричал:
– Двадцать два! А было двадцать три! Где двадцать третий?
Береты закачались, и тут обнаружилось, что одна старушка с краю группы осела на асфальт, сморенная жарой и обилием сведений. Гид бросился к ней. Старуху подняли, группа двинулась с моста к веселому шатру придорожного кафе, бормоча хором: «Воды, нужно дать воды! Необходимо смочить голову!»
А мы с Зюкой остались. Мы – крошечный островок, омываемый двумя морями. Ионическим и Эгейским.
– А кто твой муж? – спросил я.
– Работник нашего торгпредства в Афинах, я же сказала.
– Это ты сказала. – Она сказала это еще в Пирее, правда.
Нет, не в Пирее, а назавтра на спуске с холма. Когда я сказал ей: «Я сейчас еду в Пелопоннес. Поедем со мной, через день вернемся. Это так – предварительное знакомство с объектом».
Конечно, мне нужно было ехать туда не на день, а по меньшей мере на неделю, но ведь на неделю она бы не поехала. А мне необходимо было, чтобы она поехала. Я почувствовал, что не могу поехать без нее, я вышел в город, огромный город, чтобы встретить ее и позвать. И, конечно, сразу встретил. Случайно. И я не соврал, что мне нужно на день, а не на неделю. Я уже верил, что на день. И потому, что мне хотелось несбыточной этой поездки, Зюка сказала:
– Поедем. Я только зайду домой и позвоню в торгпредство мужу, – а потом добавила: – Жаль, что в Пелопоннесе не идет снег и не ходят паровозы. Паровозы, вокруг которых снег переме€шан с искрами.
Я не понял, о чем она говорит, я уже отвык от ее непостижимых ассоциаций. Но теперь это не раздражало меня.
– Кто твой муж? – повторил я.
– Работник торгпредства.
– Это ты сказала. Но не сказала, кто он. Я его знаю?
– Конечно, знаешь, – Зюка низко наклонила голову, словно хотела заглянуть под брюхо моста, – Скворцов. Николай Николаевич.
Я не поверил:
– Коляня? Коляня – работник торгпредства?
Она повторила, как само собой разумеющееся:
– Коляня. Коляня – работник торгпредства.
* * *
С краю села Вялки стоял сарай, сколоченный из горбыля, темные его бока болезненно шелушились сухими чешуйками мертвой еловой коры. Крыша, тоже горбыльная, сутуло севшая на здание, во многих местах была чинена досками, прибитыми наскоро, поперек, точно кто-то специально крестами пометил все раны кровли.
Зато слово «Клуб», красовавшееся над двустворчатой дверью, скорее похожей на ворота, было выложено из деревянных, искусно, кружевно выпиленных букв. Буквы алели, помазанные суриком.
Я вошел в дверь-ворота.
Внутри было промозгло и сумрачно: две-три скамейки огораживали покрытый кумачом стол. Алое это полотнище когда-то было транспарантом, ныне постланным изнаночной стороной кверху, но розовые слова проступали отчетливо и коробили материал на столешнице.
«Привет народам Европы и Америки, борющимся за мир!» Этот транспарант, натянутый под потолком, встречал входящих. Будто самыми частыми гостями здесь были народы Европы, а также Америки.
Когда я вошел, волна рук вскинулась передо мной. Волна высоко дыбилась у стола и опадала ко входу в клуб: там, где не было скамеек, люди сидели на полу. Мужики тянули самокрутки, женщины, привалясь плечами друг к другу, сосредоточенно лузгали семечки.
– Да нет же, товарищи, не поняли вы меня, – пробился из-за заслона рук звонкий, почти мальчишеский голос. Когда руки опустились, я увидел говорящего.
Лицо его, в сером махорочном полумраке не очень доступное моему взгляду, белесо моталось над утлой коричневой ковбойкой, в вырезе которой выдавалась подпиравшая горло матросская тельняшка. Одинокий желтый завиток покачивался над пятном лица. Парнишка, стоя лицом к залу, опирался на край стола руками в черных кожаных перчатках. Перчатки то и дело взмывали в воздух, точно делая какую-то свою собственную, отдельную от происходящего работу. Перчатки сообщали зябкость долговязой мальчишечьей фигурке, обтянутой ковбойкой. В помещении, стылом, нетопленом, остальные присутствующие не сняли ватников и пальто.
– Как же так, товарищи? – перчатки заходили над столом. – Где же, товарищи, ваша принципиальная позиция? Или «за», товарищи, или «против». Что значит: все «воздерживаемся»? Проявим, товарищи. Еще раз ставлю на голосование: кто за товарища Семибратова?
Зал не колыхнулся.
– Кто – против?
Ни движения.
– Кто воздержался? – упавшим голосом спросил парнишка. В единодушном порыве снова поднялись руки.
– Да что же это за хреновина такая, товарищи! – перчатки черными молотками ударили о столешницу, и в голосе паренька задрожали слезы. – Непонятно я разъясняю? Какая вам агитация требуется, чтобы вы поддались?
– Поддалась я, Коляня, не тужи: как стемнеет, жду за фермой! – Женщины засмеялись. Я не разглядел, кто из них резво выкрикнул это.
– Не шебурши дурость, Таисья, – раздалось прямо у моих ног. Мужик, сидящий там, махнул кому-то зажатой в руке солдатской ушанкой с серым, пожухлым бобриком. – Не обращай на нее, Коляня. Толково разъясняешь. Все железно.
Парнишка, обернувшись на голос, заметил меня у дверного косяка. Видимо, мой городской вид выдал меня в глазах парнишки за «представителя», и сразу изменив голос, тот сказал:
– Учитывая несознательность собрания, еще раз объясняю обстановку. Необходимо избрать председателя колхоза.
1 2 3 4 5 6 7 8
– Ладно, не беспокойтесь. Я устроюсь, – сказал я.
Она пошла было к двери, но остановилась:
– Вам, может, как приезжему стеснительно, что вместе с женщинами. Некоторые из города указывают. А что делать-то? Помещения нет. Я занавесочку вешаю: тут мужчины, тут женщины, – она показала на веревку, натянутую под потолком. – Только я сняла постирать. Руками очень захватывают, даже спать неприятно. Ну, спите с богом.
И я заснул.
«Порез от бритвы, кровоточащий по краям», – опять подумал я, глядя на дверь и делая усилия выбраться из сна. Дался мне этот порез. Но тут сразу, не постепенно, желто-красные полоски слились в продолговатое пятно – дверь распахнулась, впустив отчетливый гул голосов из сеней.
В дверном проеме возникла, заполнив его почти полностью, обширная бесформенная фигура. Но все-таки с боков ее оставались еще светлые промежутки, и в них одна за другой посыпались фигурки крошечные, детские. Они все сыпались и сыпались, и конца им не было, они заполняли узкие проходы между койками, как вода, прорвавшая плотину.
– О, чудо! Невероятно – даже кровати! – воскликнул низкий грудной голос возле моей кровати.
– Привал, братцы, привал, – подхватил голос мужской, хотя никакие мужчины в комнату не входили.
– А реквизит? Петр Петрович, пусть мужчины таскают реквизит, – крикнул еще кто-то. И все дети загалдели: «Реквизит, да, да. И личные вещи. Все осталось на крыльце».
– Сейчас несут, – откликнулся тоненький детский дискант.
– Посторонись, – в комнату вошла комендантша с лампой, и в жирном ее свете мне явилось зрелище непонятное и фантастическое: странные дети – мальчики в пальто, сшитых по-взрослому, девочки с накрашенными губами. И у всех детей эти смазанные тусклым светом лица-блинчики были неуловимо похожи и неправдоподобны.
Видна стала и фигура, заслонявшая дверной проем: могучая женщина в старой беличьей шубе, вытертой на груди до кожаной основы. Блестящие эти кожаные латы воинственно оберегали монументальность стоящей. Лицо ее, молодое и румяное – единственное, – не утрачивало и в рыжем керосиновом мерцании яркой свежести.
– Располагайтесь, ребятушки, – сказала она, и я понял, что тоненький дискант как раз принадлежал ей, – кроватей мало, так что по двое, по трое. Девочки с девочками, мальчики с мальчиками.
– Я лично – с девочками, – хохотнул мальчуган, по голосу тот, что возвестил: «Привал, братцы, привал».
– Уймись, Серега, – мирно сказала женщина, – устали все.
Комендантша захохотала, лампа в ее руке запрыгала, свет швырял туда-сюда желточные лица-блинчики, они сжимались и расплывались, румяное солнце над беличьей шубой зорилось лубочной улыбкой, и весь кукольный этот маскарад, мелькнув мимо моих глаз, ушел в пляску камуфляжных пятен на лоскутном одеяле у окна: я заснул.
Серый рассвет только тяжело навалился на маленькие окна. Светлее от него почти не стало.
Я вышел в сени, выстудившиеся за ночь, увидел в углу железный рукомойник над ржавым ведром, подергал рукомойник за хоботок. Скудная холодная струйка наполнила ладони. Я приложил воду к лицу, вытер его носовым платком.
Комендантши в сенях не было – на ее койке валялся залоснившийся армейский полушубок. Приоткрыв дверь на крыльцо, я увидел, что возле поленницы комендантша в одном своем коротеньком ситцевом платье колет дрова. Поленья взвизгивали под колуном, как девчата на гулянке – коротко и бойко и со вздохом валились в снег.
– Помочь? – крикнул я комендантше.
– Сами, – она махнула над головой колуном. – Нам гимнастика. А вам куда ехать-то?
– В Вялки, – сказал я.
– Ну вот – всем в Вялки. Матильде Ивановне с лилипутами тоже в Вялки на выступление. С Матильдой Ивановной познакомились?
– Нет. С какой это?
– Да лилипутская начальница, ночью же после вас приехали. Они от области тут с выступлениями разъезжают, а она над ними начальница. – Комендантша повернула голову к дороге, идущей рядом с поленницей, и добавила: – Вот и им в Вялки. Ну, дал Филимонов лошадь?
Из-за поленницы вышла девушка в синем пальтишке с пушистым воротником, в довоенных фетровых ботах. Она постучала ногой о ногу, сбивая с бот прилипший снег. Значит, она и была библиотекарша из Вялок.
– Не дает, – сказала она, – придется идти пешком.
Комендантша положила топор в снег:
– Ничего, молодые. Да и без вещей. А вот им тоже в Вялки, а у них поклажи цельный воз. И у лилипутов поклажа. Да и не дойти им – шажочки у них маленькие. А вы молодые, дойдете. Не мороз. Март – не январь.
– Да, март. Это мой месяц, – сказала девушка.
– Рождение? – уточнила комендантша.
– Нет. Просто мой месяц.
– Ничего, транспорт добудем, – сказал я. – Если нам необходимо в Вялки, должен появиться транспорт до Вялок.
Тут же на дороге загрохотала полуторка, и, подрулив к Дому колхозника, шофер высунулся из кабины:
– Есть кто до Вялок?
Она сошла у зеленого домика с белыми резными наличниками, над крыльцом которого тоже резными деревянными буквами было выложено: «Библиотека».
Она спросила:
– Может быть, вы оставите пока аппаратуру у нас в библиотеке?
– Пожалуй, – сказал я и стал через борт грузовика спускать камеру, «яуф», кофр со светом.
Лилипуты темпераментно махали нам маленькими ручками. Это было уже, хоть и краткое, но расставание: мы проспали ночь под общим кровом, мы десять верст весело тряслись в одном кузове.
Из кабины лучилось лубочное солнце, лик Матильды Ивановны:
– Ждем на представление!
Я внес аппаратуру в «зал» библиотеки – небольшую комнату с самодельными полками и старомодной книжной этажеркой. На стенах висели приколотые кнопками портреты знаменитых писателей, вырезанные из журнала «Огонек». Только портрет Пушкина был оправлен деревянной резной рамочкой.
Я сказал с веселым хвастовством:
– Ну, что я говорил? Стоило мне пожелать – и транспорт тут как тут. Держитесь меня, я везучий.
– Наверное, потому что вы знаменитый. А может быть, вы знаменитый, потому что везучий. Я не знаю, как бывает у знаменитостей.
Я уже был знаменитым. Ну, известным, во всяком случае: о моих фронтовых съемках писали все газеты, два моих послевоенных фильма были удостоены Сталинской премии. Но к везенью это не имело отношения, я хорошо протрубил и под огнем, и на самых трудных объектах после войны.
Но, что правда, то правда: стоило мне чего-то пожелать, и это тут же оказывалось под рукой, бралось само собой из самых непредвиденных источников.
– Однако ночью, когда встал ваш «виллис», вам все-таки не повезло.
– Как это не повезло? А знакомство с вами?
Я сказал это просто так, чтобы доставить ей удовольствие, но она ответила серьезно:
– Это – март.
И тут я сообразил, что сам-то назвал себя еще в машине, даже рассказал кое-что из операторских баек, а как ее зовут – не знаю.
– Меня зовут Зюка, – сказала она.
– Зюка? А полное имя – как?
– Гражина.
– Зюка – Гражина? Не вижу логики.
– А зачем вам логика? – она искренне удивилась.
Это было двадцать лет назад. Ей было двадцать три года. Мне – тридцать три.
Апельсиновая мякоть гостиничного дивана наполнилась теплом моего тела, но самому мне вдруг стало зябко в поляризованном полумраке. Уже не пугал и не грел коричневатый солнцепек на склоне Ликобетоса, с которого пропала Зюка. Ее не было там, но голос еще не покинул холм:
– Ты мифотворец. Гомер – двадцать четыре кадра в секунду.
Я пустил мысль в погоню за ней и настиг на мосту через канал, отрезающий полуостров Пелопоннес от остальной части Греции.
Зюка стояла у парапета и смотрела вниз на канал, огражденный восьмидесятиметровыми плоскими песчаными стенами. Там, на дне этой немыслимой глубины, голубая полоска канала была натянута прямо и упруго, точно длинное полотнище крашеного холста, расстеленного для просушки.
На мосту группа американских старух туристок в одинаковых синих беретах с белыми помпонами стискивала стоящего неподалеку от них гида, который что-то объяснял туристам. Береты как по команде поворачивались туда-сюда. Зюка сказала мне:
– Посмотрите направо – там Ионическое море, посмотрите налево – там Эгейское море.
Гид выдал порцию информации и пересчитал старух по помпонам. Потом пересчитал еще раз и взволнованно закричал:
– Двадцать два! А было двадцать три! Где двадцать третий?
Береты закачались, и тут обнаружилось, что одна старушка с краю группы осела на асфальт, сморенная жарой и обилием сведений. Гид бросился к ней. Старуху подняли, группа двинулась с моста к веселому шатру придорожного кафе, бормоча хором: «Воды, нужно дать воды! Необходимо смочить голову!»
А мы с Зюкой остались. Мы – крошечный островок, омываемый двумя морями. Ионическим и Эгейским.
– А кто твой муж? – спросил я.
– Работник нашего торгпредства в Афинах, я же сказала.
– Это ты сказала. – Она сказала это еще в Пирее, правда.
Нет, не в Пирее, а назавтра на спуске с холма. Когда я сказал ей: «Я сейчас еду в Пелопоннес. Поедем со мной, через день вернемся. Это так – предварительное знакомство с объектом».
Конечно, мне нужно было ехать туда не на день, а по меньшей мере на неделю, но ведь на неделю она бы не поехала. А мне необходимо было, чтобы она поехала. Я почувствовал, что не могу поехать без нее, я вышел в город, огромный город, чтобы встретить ее и позвать. И, конечно, сразу встретил. Случайно. И я не соврал, что мне нужно на день, а не на неделю. Я уже верил, что на день. И потому, что мне хотелось несбыточной этой поездки, Зюка сказала:
– Поедем. Я только зайду домой и позвоню в торгпредство мужу, – а потом добавила: – Жаль, что в Пелопоннесе не идет снег и не ходят паровозы. Паровозы, вокруг которых снег переме€шан с искрами.
Я не понял, о чем она говорит, я уже отвык от ее непостижимых ассоциаций. Но теперь это не раздражало меня.
– Кто твой муж? – повторил я.
– Работник торгпредства.
– Это ты сказала. Но не сказала, кто он. Я его знаю?
– Конечно, знаешь, – Зюка низко наклонила голову, словно хотела заглянуть под брюхо моста, – Скворцов. Николай Николаевич.
Я не поверил:
– Коляня? Коляня – работник торгпредства?
Она повторила, как само собой разумеющееся:
– Коляня. Коляня – работник торгпредства.
* * *
С краю села Вялки стоял сарай, сколоченный из горбыля, темные его бока болезненно шелушились сухими чешуйками мертвой еловой коры. Крыша, тоже горбыльная, сутуло севшая на здание, во многих местах была чинена досками, прибитыми наскоро, поперек, точно кто-то специально крестами пометил все раны кровли.
Зато слово «Клуб», красовавшееся над двустворчатой дверью, скорее похожей на ворота, было выложено из деревянных, искусно, кружевно выпиленных букв. Буквы алели, помазанные суриком.
Я вошел в дверь-ворота.
Внутри было промозгло и сумрачно: две-три скамейки огораживали покрытый кумачом стол. Алое это полотнище когда-то было транспарантом, ныне постланным изнаночной стороной кверху, но розовые слова проступали отчетливо и коробили материал на столешнице.
«Привет народам Европы и Америки, борющимся за мир!» Этот транспарант, натянутый под потолком, встречал входящих. Будто самыми частыми гостями здесь были народы Европы, а также Америки.
Когда я вошел, волна рук вскинулась передо мной. Волна высоко дыбилась у стола и опадала ко входу в клуб: там, где не было скамеек, люди сидели на полу. Мужики тянули самокрутки, женщины, привалясь плечами друг к другу, сосредоточенно лузгали семечки.
– Да нет же, товарищи, не поняли вы меня, – пробился из-за заслона рук звонкий, почти мальчишеский голос. Когда руки опустились, я увидел говорящего.
Лицо его, в сером махорочном полумраке не очень доступное моему взгляду, белесо моталось над утлой коричневой ковбойкой, в вырезе которой выдавалась подпиравшая горло матросская тельняшка. Одинокий желтый завиток покачивался над пятном лица. Парнишка, стоя лицом к залу, опирался на край стола руками в черных кожаных перчатках. Перчатки то и дело взмывали в воздух, точно делая какую-то свою собственную, отдельную от происходящего работу. Перчатки сообщали зябкость долговязой мальчишечьей фигурке, обтянутой ковбойкой. В помещении, стылом, нетопленом, остальные присутствующие не сняли ватников и пальто.
– Как же так, товарищи? – перчатки заходили над столом. – Где же, товарищи, ваша принципиальная позиция? Или «за», товарищи, или «против». Что значит: все «воздерживаемся»? Проявим, товарищи. Еще раз ставлю на голосование: кто за товарища Семибратова?
Зал не колыхнулся.
– Кто – против?
Ни движения.
– Кто воздержался? – упавшим голосом спросил парнишка. В единодушном порыве снова поднялись руки.
– Да что же это за хреновина такая, товарищи! – перчатки черными молотками ударили о столешницу, и в голосе паренька задрожали слезы. – Непонятно я разъясняю? Какая вам агитация требуется, чтобы вы поддались?
– Поддалась я, Коляня, не тужи: как стемнеет, жду за фермой! – Женщины засмеялись. Я не разглядел, кто из них резво выкрикнул это.
– Не шебурши дурость, Таисья, – раздалось прямо у моих ног. Мужик, сидящий там, махнул кому-то зажатой в руке солдатской ушанкой с серым, пожухлым бобриком. – Не обращай на нее, Коляня. Толково разъясняешь. Все железно.
Парнишка, обернувшись на голос, заметил меня у дверного косяка. Видимо, мой городской вид выдал меня в глазах парнишки за «представителя», и сразу изменив голос, тот сказал:
– Учитывая несознательность собрания, еще раз объясняю обстановку. Необходимо избрать председателя колхоза.
1 2 3 4 5 6 7 8