https://wodolei.ru/catalog/smesiteli/dlya_kuhni/keramicheskie/
Неправдой оказалась житейская «мудрость», что постель, мол, соединяет даже самые противоположные натуры… Оказывается, не для красного словца существует поговорка о холодном объятии… Постепенно Ксенофонт стал чувствовать даже уже не раздражение — ненависть одолевала его, чем ближе шло время к ночи. Он придумывал всякие дела, чтобы лечь как можно позже, когда Моотуос уже засыпала.
Впрочем, Ксенофонт, возможно, и смирился бы со всем этим, окажись Моотуос настоящей матерью Максимке. Но у неё на родного-то сына материнского тепла не хватало: всё её внимание было отдано мужу. А уж Максимку-то она и вовсе воспринимала как досадную и надоедливую помеху в своей личной жизни. Да и хозяйственность её, так привлёкшая когда-то к ней Ксенофонта, оборачивалась простой скупостью, расчётливостью. Максимка ей казался нахлебником…
Кое-как Ксенофонт протянул таким образом лето. И как ни крепился он, как ни пытался построить хотя бы подобие семьи, не выходило. И осенью, когда окончилась покосная пора, Харайданов всё с тем же деревянным сундучком на плече вернулся вместе с Максимкой в свой дом. Расстались они с Моотуос тихо, мирно, без ругани и скандала.
Придя домой, он молча бросил постель на лавку у очага, задвинул сундучок под кровать и сразу начал заниматься по хозяйству, как будто и не уходил никуда… Арина ни о чём его не спросила. И только лишь Максимка, расцеловавшись с тёткой после бурных проявлений своего восторга по поводу возвращения домой, вдруг посерьёзнел и опасливо спросил отца:
— А мы насовсем вернулись, да?.. Мы больше не пойдём к тёте Моотуос?
Ксенофонт молча отвернулся.
— Нет-нет! — шепнула на ухо мальчику Арина. — Теперь мы всегда будем жить вместе, втроём — ты, отец и я.
Мальчик снова радостно заскакал по дому.
— Вот как хорошо! Вот как хорошо!
С той поры Харайданов перестал думать о женитьбе, навсегда отказавшись от мысли создать новую семью. Его короткое безрадостное сожительство с Моотуос уже казалось ему полузабытым тягостным сном, хотя совесть его мучила: всё казалось ему, что предал он тогда светлую память о Харытэй. И, как бы стараясь искупить свою вину перед матерью своего сына, Ксенофонт всё своё свободное время стал посвящать Максимке, его воспитанию.
…Годы для Харайданова стали быстро мчаться один за другим — вслед за стаями осенних уток.
Максимка как-то незаметно для отца вымахал в рослого широкоплечего парня с открытым мужественным взглядом. Однако на отца он походил только лишь добродушным круглым лицом. Всё остальное было от матери. Особенно глаза — чистые, глубокие, удивлённо-радостно смотрящие на мир. Харытэй оставила сыну в наследство не только внешность, но и характер: Максим воспринимал всё окружающее с какой-то наивной радостью; был добр и отзывчив на чужие горе и радость, легко заражался настроением окружающих, но при этом берёг и таил в себе свой мир. Любил хорошую шутку и вообще был словоохотлив. Был он очень легко раним, его нетрудно было обидеть, но так же скоро Максим отходил; ровное, весёлое расположение духа быстро возвращалось к нему…
Харайданову порой казалось, что сын растёт в направлении, обратном течению времени. Максим в его представлении как бы плыл против быстрого потока: чем скорее уходили назад годы, тем дальше уходил он вперёд. После седьмого класса Максим покинул родной дом: десятилетку он заканчивал в районной школе-интернате. А потом сразу — сельскохозяйственный институт, пять лет, проведённых за многие тысячи километров от родного аласа…
Окончив институт, Максим вернулся в родную Якутию, но… жил и работал в другом районе. Очень быстро он стал одним из уважаемых специалистов в округе, опытным зоотехником. В отпуск он обычно уезжал куда-нибудь: у него неистребимо жил в крови вольный, бродяжий дух. Но куда бы он ни ехал, откуда бы он ни возвращался — из солнечных ли Гагр или из хвойной, янтарной Паланги, с туманных берегов Курил и Сахалина или с седого Байкала, из солнечной Болгарии или из гранитно-озёрной Финляндии — он непременно на несколько дней приезжал к отцу.
Эти дни для Арины и Ксенофонта всегда были самыми радостными днями в году. Все остальные месяцы они жили лишь в ожидании приезда сына — Арина давно уж стала тоже называть Максима ласковым словом «сынок»…
И каждый раз, в первый день приезда сына, Ксенофонт ходил вместе с ним на могилу матери и сестрёнки. Постепенно это стало у них твёрдым, укоренившимся обычаем.
…И вновь мысли Харайданова вернулись к родной и бесконечно далёкой Харытэй. Он снова подумал о том, как весело и радостно хлопотала бы она сейчас с Ариной, готовясь к приезду сына…
Да, жестока и несправедлива судьба, и непонятны человеку пути, которые она ему выбирает. Ведь другие женщины, куда более слабые духом и телом, одолели страшные военные годы, выдержали все испытания! И сейчас живут, радуются на своих детей… а кому особенно повезло, те ещё и ухаживают за мужьями, вернувшимися с войны… Так почему же бедную Харытэй обошло человеческое счастье?! Разве она была недостойна лучшей доли?..
…Комары начали окончательно одолевать: Харайданов вновь вернулся к настоящему, к делам и заботам сегодняшнего дня. Ни к чему все эти горькие мысли и воспоминания. Всё равно ничего не поправишь, зачем бередить прошлое, растравлять незаживающую, до сих пор сочащуюся кровью рану на сердце…
…Харайданов не знал, сколько времени пролежал он, погружённый в какую-то полудремоту, в состоянии странного оцепенения. Он пришёл в себя от некоего движения где-то рядом с ним — лёгкого, почти неощутимого. Он быстро открыл глаза — и совсем рядом с собой увидел маленькую лесную пичужку, потряхивавшую крылышками на нижней ветке лиственницы. Птичка заметила его пробуждение, но продолжала нежиться в предутренней свежести — только поглядывала на Ксенофонта маленькой бусинкой глаза, хотя до неё можно было дотянуться рукой. Ночь была по-прежнему светла, небо было затянуто лёгкой дымкой, похожей на парное молоко. Но на северо-востоке, там, где стеной вставал за озером березняк, небо над верхушками деревьев уже начинало медленно накаляться, играя всеми оттенками расплава меди. Начинался новый день.
Ксенофонт встал, потянулся, расправляя затёкшие плечи и спину, и пошёл к озеру. Чёрной глади сейчас почти не было видно: её сплошь покрывала тонкая, как кисейная накидка, пелена тумана, над которой чернели прихотливо изломанные стебли и листья тростника. Возле крохотного островка мирно спало на воде утиное семейство. Когда вздрогнула и закачалась лодка, утка-мать встрепенулась, тревожно закрякала, предупреждая своих утят об опасности, — и весь выводок поспешно потянулся гуськом к камышовым зарослям.
Пока Ксенофонт вытащил сети, выбрал из них рыбу, разобрал и сложил по порядку снасти, солнце уже показалось над дальним березняком. Лес сразу же наполнился щебетанием, чириканьем, посвистом и прочим птичьим гамом. И сквозь всё это разноголосье слышался зудящий, назойливо-монотонный звук: это повисли над озёрными берегами комариные тучи.
В сети за ночь набралось с полсотни отборных карасей — жирных, с отливающей золотой чешуёй на боках. Ксенофонту не хотелось тащиться домой с двойной ношей — с уловом и тяжёлыми мокрыми сетями. Он решил спрятать снасть где-нибудь на берегу или оставить её в лодке, но раздумал: как знать, когда ему ещё доведётся снова рыбачить?.. Конечно: прийти бы сюда с Максимом… но какой мужчина уйдёт от молодой жены ради рыбалки!..
…Харайданов вернулся домой, когда деревня ещё только-только просыпалась. Над некоторыми домами вился лёгкий дымок — это хозяйки, проводив коров в стадо, готовились кормить мужчин и детей.
В доме Ксенофонта встретила тишина. Арина спала, видимо умаявшись после ночной возни с приготовлением закусок и угощений для дорогих гостей. Только теперь Ксенофонт почувствовал смертельную, валившую с ног усталость. Голова сразу сделалась тяжёлой, в глазах появилась резь. Он вывалил карасей в бочку с водой, стоявшую в сенях, и пошёл спать в амбар — там было прохладнее.
…Проснулся Харайданов оттого, что с его плеч сдёрнули одеяло. Солнце, видимо, поднялось уже довольно высоко, сквозь щели в противоположной стене косо пробивались светящиеся лучи, в которых танцевали сверкающие пылинки.
У постели стояла взбудораженная Арина, лицо её раскраснелось, она шумно дышала.
— Ну и горазд же ты спать! Думаю, уж не случилось ли чего с тобой… Вставай скорее! Там сын с новой роднёй приехал, а он спит! — Она наконец перевела дух. — Трое их.
— А кто третий? — Ксенофонт встал на прохладный земляной пол.
— Давай, давай, поторапливайся, переодевайся!
«Бедная моя, — подумал Харайданов, — от радости даже не понимает, о чём её спрашивают…» Он усмехнулся, хотя и сам разволновался, только старался не подавать виду. Снял было со стенки амбара принесённый Ариной новый костюм и нарядную сорочку, но повесил обратно: «Да что мне-то наряжаться — я, что ли, жених?.. Неужели невестка осудит старика отца за то, что у него старая одежда?»
Ксенофонт вышел из сарая, умылся под дворовым рукомойником. Солнце было уже высоко — время, по-видимому, шло к полудню. Он нашарил в кармане обломок пластмассовой гребёнки, причесал свои уже изрядно поредевшие волосы, глубоко вздохнул и пошёл в юрту.
После яркого солнечного света в доме было сумрачно. Однако Харайданов сразу увидел тоненькую, стройную девушку с высокой причёской, сидевшую у стола рядом с Максимом.
— Здравствуйте, дорогие гости, — громко поздоровался Ксенофонт и направился прямо к девушке.
— Здравствуй, отец! — Максим порывисто встал навстречу, не выпуская, однако, из своей ладони руку девушки. — Знакомься, это мой отец.
Девушка тоже поднялась.
— Это моя жена, Галя, — представил её Максим. — Детский врач, мы оба работаем в одном районе.
— Очень хорошо, очень рад! — Харайданов улыбнулся своей широкой улыбкой. — Может, ты наконец отпустишь её руку, чтобы мы могли обменяться с твоей женой рукопожатием — по-нашему, по-якутски!
— Здравствуйте, Ксенофонт Дмитриевич, — смущённо пробормотала девушка, — рука её по-прежнему оставалась в широкой ладони Максима.
— Ну, зачем так длинно и торжественно! Зови меня просто по имени, без Митриевича. Или, ещё лучше, называй меня, как и он — отец… Ведь ты подруга моего сына — значит, для меня родная дочь! Ну, давай здороваться по-настоящему! — он протянул ей свою заскорузлую ладонь.
— Здравствуйте, папа! — девушка покраснела от смущения, опустила глаза; её узкая ладонь целиком исчезла в огромной лапище Харайданова.
— Вот это другое дело! Это по-нашему…
— Папа, — прервал его Максим, — знакомься: с нами приехал отец Галины.
Только тут Харайданов вспомнил слова Арины о том, что приехали трое. Обругав себя за оплошность, он с живостью повернулся направо, где в углу молча сидел ещё один гость. Ксенофонт сделал шаг по направлению к человеку, протянул руку для пожатия — и вдруг замер на месте, оцепенев. Так он и стоял — с радушной улыбкой на лице и с застывшей в воздухе рукой.
— Гурий Григорьевич тоже живёт в нашем районе, сейчас он на пенсии, — начал объяснять Максим, но осёкся, почувствовав что-то неладное, и замолк.
Когда Харайданов пришёл наконец в себя, это был уже другой человек. Радостное оживление в глазах померкло: взгляд стал холодным, серьёзным и суровым. Улыбка медленно сходила с лица, рот сжался, и было видно, как напряглись твёрдые желваки на скулах.
Первым нарушил воцарившееся молчание Тусахов.
— О-о, вот это встреча!.. — он резко вскочил с места, обнаружив неожиданную для его комплекции прыть, кинулся к Харайданову и проворно схватил его уже опущенную руку. — Верно говорят у русских, что гора с горой не сходится, а человек с человеком… Здравствуй, Ксенофонт! — сияя улыбкой, бормотал он. — Вот мы с тобой и породнились!.. Здравствуй! Кто бы мог подумать…
Он возбуждённо продолжал трясти руку Ксенофонта своими короткопалыми руками; крупное дородное его тело при этом всё колыхалось, ходило ходуном, красное лоснящееся лицо лучилось улыбкой. Харайданов поначалу даже опешил от столь бурного изъявления радости и родственных чувств, но наконец справился с собой, высвободил руку и вдруг засуетился, как бы что-то ища, и заторопился к выходу:
— Я… это… сейчас… я скоро… — и выскочил из юрты.
…Ксенофонт пришел в себя лишь на опушке леса, около речки. Тяжело дыша, судорожно рванул ворот выцветшей от солнца и дождя сатиновой рубахи — пуговицы разлетелись по сторонам… Сунул ладонь под рубаху, приложил к левой стороне груди. Он никогда не знал болезней — читал без очков, зубам его мог позавидовать любой из молодых парней, только что жёлтыми были от трубки. Даже не простужался никогда, разве что поясницу иногда ломило… Так и то скорей от работы, а не от погоды… А вот сейчас впервые в жизни незнакомая острая боль полоснула сердце — точно вонзилась в него большая рыбья кость. Ксенофонт застонал — то ли от боли, то ли ещё от чего — и, медленно передвигая ноги (при каждом быстром движении боль становилась сильнее, и это была совсем не та боль, что теснила сердце при воспоминаниях о Харытэй), перешёл вброд речонку, поднялся вверх по крутояру, на высокий берег. Добравшись до густой заросли молоденьких ёлочек, заполонивших всё пространство между редким осинником и березняком, Харайданов тяжело опустился на полусгнившее поваленное дерево, обросшее аспидно-серым и оранжевым лишайником.
Только теперь, переводя дух, он начал по-настоящему осознавать происшедшее. Почему он убежал из своего собственного дома?.. От кого? Неужели от Тусахова, от этого жирного самодовольного ничтожества, трусливого и угодливого?! Нет, уж если у кого и были причины для бегства, так это у Тусахова! А на деле получилось, что в бегство обратился он, Ксенофонт Харайданов. Сам Тусахов нимало не испугался встречи с человеком, жену которого он в страшную минуту бросил без помощи и даже хуже того: смертельно оскорбил! Да чего там — не испугался!
1 2 3 4
Впрочем, Ксенофонт, возможно, и смирился бы со всем этим, окажись Моотуос настоящей матерью Максимке. Но у неё на родного-то сына материнского тепла не хватало: всё её внимание было отдано мужу. А уж Максимку-то она и вовсе воспринимала как досадную и надоедливую помеху в своей личной жизни. Да и хозяйственность её, так привлёкшая когда-то к ней Ксенофонта, оборачивалась простой скупостью, расчётливостью. Максимка ей казался нахлебником…
Кое-как Ксенофонт протянул таким образом лето. И как ни крепился он, как ни пытался построить хотя бы подобие семьи, не выходило. И осенью, когда окончилась покосная пора, Харайданов всё с тем же деревянным сундучком на плече вернулся вместе с Максимкой в свой дом. Расстались они с Моотуос тихо, мирно, без ругани и скандала.
Придя домой, он молча бросил постель на лавку у очага, задвинул сундучок под кровать и сразу начал заниматься по хозяйству, как будто и не уходил никуда… Арина ни о чём его не спросила. И только лишь Максимка, расцеловавшись с тёткой после бурных проявлений своего восторга по поводу возвращения домой, вдруг посерьёзнел и опасливо спросил отца:
— А мы насовсем вернулись, да?.. Мы больше не пойдём к тёте Моотуос?
Ксенофонт молча отвернулся.
— Нет-нет! — шепнула на ухо мальчику Арина. — Теперь мы всегда будем жить вместе, втроём — ты, отец и я.
Мальчик снова радостно заскакал по дому.
— Вот как хорошо! Вот как хорошо!
С той поры Харайданов перестал думать о женитьбе, навсегда отказавшись от мысли создать новую семью. Его короткое безрадостное сожительство с Моотуос уже казалось ему полузабытым тягостным сном, хотя совесть его мучила: всё казалось ему, что предал он тогда светлую память о Харытэй. И, как бы стараясь искупить свою вину перед матерью своего сына, Ксенофонт всё своё свободное время стал посвящать Максимке, его воспитанию.
…Годы для Харайданова стали быстро мчаться один за другим — вслед за стаями осенних уток.
Максимка как-то незаметно для отца вымахал в рослого широкоплечего парня с открытым мужественным взглядом. Однако на отца он походил только лишь добродушным круглым лицом. Всё остальное было от матери. Особенно глаза — чистые, глубокие, удивлённо-радостно смотрящие на мир. Харытэй оставила сыну в наследство не только внешность, но и характер: Максим воспринимал всё окружающее с какой-то наивной радостью; был добр и отзывчив на чужие горе и радость, легко заражался настроением окружающих, но при этом берёг и таил в себе свой мир. Любил хорошую шутку и вообще был словоохотлив. Был он очень легко раним, его нетрудно было обидеть, но так же скоро Максим отходил; ровное, весёлое расположение духа быстро возвращалось к нему…
Харайданову порой казалось, что сын растёт в направлении, обратном течению времени. Максим в его представлении как бы плыл против быстрого потока: чем скорее уходили назад годы, тем дальше уходил он вперёд. После седьмого класса Максим покинул родной дом: десятилетку он заканчивал в районной школе-интернате. А потом сразу — сельскохозяйственный институт, пять лет, проведённых за многие тысячи километров от родного аласа…
Окончив институт, Максим вернулся в родную Якутию, но… жил и работал в другом районе. Очень быстро он стал одним из уважаемых специалистов в округе, опытным зоотехником. В отпуск он обычно уезжал куда-нибудь: у него неистребимо жил в крови вольный, бродяжий дух. Но куда бы он ни ехал, откуда бы он ни возвращался — из солнечных ли Гагр или из хвойной, янтарной Паланги, с туманных берегов Курил и Сахалина или с седого Байкала, из солнечной Болгарии или из гранитно-озёрной Финляндии — он непременно на несколько дней приезжал к отцу.
Эти дни для Арины и Ксенофонта всегда были самыми радостными днями в году. Все остальные месяцы они жили лишь в ожидании приезда сына — Арина давно уж стала тоже называть Максима ласковым словом «сынок»…
И каждый раз, в первый день приезда сына, Ксенофонт ходил вместе с ним на могилу матери и сестрёнки. Постепенно это стало у них твёрдым, укоренившимся обычаем.
…И вновь мысли Харайданова вернулись к родной и бесконечно далёкой Харытэй. Он снова подумал о том, как весело и радостно хлопотала бы она сейчас с Ариной, готовясь к приезду сына…
Да, жестока и несправедлива судьба, и непонятны человеку пути, которые она ему выбирает. Ведь другие женщины, куда более слабые духом и телом, одолели страшные военные годы, выдержали все испытания! И сейчас живут, радуются на своих детей… а кому особенно повезло, те ещё и ухаживают за мужьями, вернувшимися с войны… Так почему же бедную Харытэй обошло человеческое счастье?! Разве она была недостойна лучшей доли?..
…Комары начали окончательно одолевать: Харайданов вновь вернулся к настоящему, к делам и заботам сегодняшнего дня. Ни к чему все эти горькие мысли и воспоминания. Всё равно ничего не поправишь, зачем бередить прошлое, растравлять незаживающую, до сих пор сочащуюся кровью рану на сердце…
…Харайданов не знал, сколько времени пролежал он, погружённый в какую-то полудремоту, в состоянии странного оцепенения. Он пришёл в себя от некоего движения где-то рядом с ним — лёгкого, почти неощутимого. Он быстро открыл глаза — и совсем рядом с собой увидел маленькую лесную пичужку, потряхивавшую крылышками на нижней ветке лиственницы. Птичка заметила его пробуждение, но продолжала нежиться в предутренней свежести — только поглядывала на Ксенофонта маленькой бусинкой глаза, хотя до неё можно было дотянуться рукой. Ночь была по-прежнему светла, небо было затянуто лёгкой дымкой, похожей на парное молоко. Но на северо-востоке, там, где стеной вставал за озером березняк, небо над верхушками деревьев уже начинало медленно накаляться, играя всеми оттенками расплава меди. Начинался новый день.
Ксенофонт встал, потянулся, расправляя затёкшие плечи и спину, и пошёл к озеру. Чёрной глади сейчас почти не было видно: её сплошь покрывала тонкая, как кисейная накидка, пелена тумана, над которой чернели прихотливо изломанные стебли и листья тростника. Возле крохотного островка мирно спало на воде утиное семейство. Когда вздрогнула и закачалась лодка, утка-мать встрепенулась, тревожно закрякала, предупреждая своих утят об опасности, — и весь выводок поспешно потянулся гуськом к камышовым зарослям.
Пока Ксенофонт вытащил сети, выбрал из них рыбу, разобрал и сложил по порядку снасти, солнце уже показалось над дальним березняком. Лес сразу же наполнился щебетанием, чириканьем, посвистом и прочим птичьим гамом. И сквозь всё это разноголосье слышался зудящий, назойливо-монотонный звук: это повисли над озёрными берегами комариные тучи.
В сети за ночь набралось с полсотни отборных карасей — жирных, с отливающей золотой чешуёй на боках. Ксенофонту не хотелось тащиться домой с двойной ношей — с уловом и тяжёлыми мокрыми сетями. Он решил спрятать снасть где-нибудь на берегу или оставить её в лодке, но раздумал: как знать, когда ему ещё доведётся снова рыбачить?.. Конечно: прийти бы сюда с Максимом… но какой мужчина уйдёт от молодой жены ради рыбалки!..
…Харайданов вернулся домой, когда деревня ещё только-только просыпалась. Над некоторыми домами вился лёгкий дымок — это хозяйки, проводив коров в стадо, готовились кормить мужчин и детей.
В доме Ксенофонта встретила тишина. Арина спала, видимо умаявшись после ночной возни с приготовлением закусок и угощений для дорогих гостей. Только теперь Ксенофонт почувствовал смертельную, валившую с ног усталость. Голова сразу сделалась тяжёлой, в глазах появилась резь. Он вывалил карасей в бочку с водой, стоявшую в сенях, и пошёл спать в амбар — там было прохладнее.
…Проснулся Харайданов оттого, что с его плеч сдёрнули одеяло. Солнце, видимо, поднялось уже довольно высоко, сквозь щели в противоположной стене косо пробивались светящиеся лучи, в которых танцевали сверкающие пылинки.
У постели стояла взбудораженная Арина, лицо её раскраснелось, она шумно дышала.
— Ну и горазд же ты спать! Думаю, уж не случилось ли чего с тобой… Вставай скорее! Там сын с новой роднёй приехал, а он спит! — Она наконец перевела дух. — Трое их.
— А кто третий? — Ксенофонт встал на прохладный земляной пол.
— Давай, давай, поторапливайся, переодевайся!
«Бедная моя, — подумал Харайданов, — от радости даже не понимает, о чём её спрашивают…» Он усмехнулся, хотя и сам разволновался, только старался не подавать виду. Снял было со стенки амбара принесённый Ариной новый костюм и нарядную сорочку, но повесил обратно: «Да что мне-то наряжаться — я, что ли, жених?.. Неужели невестка осудит старика отца за то, что у него старая одежда?»
Ксенофонт вышел из сарая, умылся под дворовым рукомойником. Солнце было уже высоко — время, по-видимому, шло к полудню. Он нашарил в кармане обломок пластмассовой гребёнки, причесал свои уже изрядно поредевшие волосы, глубоко вздохнул и пошёл в юрту.
После яркого солнечного света в доме было сумрачно. Однако Харайданов сразу увидел тоненькую, стройную девушку с высокой причёской, сидевшую у стола рядом с Максимом.
— Здравствуйте, дорогие гости, — громко поздоровался Ксенофонт и направился прямо к девушке.
— Здравствуй, отец! — Максим порывисто встал навстречу, не выпуская, однако, из своей ладони руку девушки. — Знакомься, это мой отец.
Девушка тоже поднялась.
— Это моя жена, Галя, — представил её Максим. — Детский врач, мы оба работаем в одном районе.
— Очень хорошо, очень рад! — Харайданов улыбнулся своей широкой улыбкой. — Может, ты наконец отпустишь её руку, чтобы мы могли обменяться с твоей женой рукопожатием — по-нашему, по-якутски!
— Здравствуйте, Ксенофонт Дмитриевич, — смущённо пробормотала девушка, — рука её по-прежнему оставалась в широкой ладони Максима.
— Ну, зачем так длинно и торжественно! Зови меня просто по имени, без Митриевича. Или, ещё лучше, называй меня, как и он — отец… Ведь ты подруга моего сына — значит, для меня родная дочь! Ну, давай здороваться по-настоящему! — он протянул ей свою заскорузлую ладонь.
— Здравствуйте, папа! — девушка покраснела от смущения, опустила глаза; её узкая ладонь целиком исчезла в огромной лапище Харайданова.
— Вот это другое дело! Это по-нашему…
— Папа, — прервал его Максим, — знакомься: с нами приехал отец Галины.
Только тут Харайданов вспомнил слова Арины о том, что приехали трое. Обругав себя за оплошность, он с живостью повернулся направо, где в углу молча сидел ещё один гость. Ксенофонт сделал шаг по направлению к человеку, протянул руку для пожатия — и вдруг замер на месте, оцепенев. Так он и стоял — с радушной улыбкой на лице и с застывшей в воздухе рукой.
— Гурий Григорьевич тоже живёт в нашем районе, сейчас он на пенсии, — начал объяснять Максим, но осёкся, почувствовав что-то неладное, и замолк.
Когда Харайданов пришёл наконец в себя, это был уже другой человек. Радостное оживление в глазах померкло: взгляд стал холодным, серьёзным и суровым. Улыбка медленно сходила с лица, рот сжался, и было видно, как напряглись твёрдые желваки на скулах.
Первым нарушил воцарившееся молчание Тусахов.
— О-о, вот это встреча!.. — он резко вскочил с места, обнаружив неожиданную для его комплекции прыть, кинулся к Харайданову и проворно схватил его уже опущенную руку. — Верно говорят у русских, что гора с горой не сходится, а человек с человеком… Здравствуй, Ксенофонт! — сияя улыбкой, бормотал он. — Вот мы с тобой и породнились!.. Здравствуй! Кто бы мог подумать…
Он возбуждённо продолжал трясти руку Ксенофонта своими короткопалыми руками; крупное дородное его тело при этом всё колыхалось, ходило ходуном, красное лоснящееся лицо лучилось улыбкой. Харайданов поначалу даже опешил от столь бурного изъявления радости и родственных чувств, но наконец справился с собой, высвободил руку и вдруг засуетился, как бы что-то ища, и заторопился к выходу:
— Я… это… сейчас… я скоро… — и выскочил из юрты.
…Ксенофонт пришел в себя лишь на опушке леса, около речки. Тяжело дыша, судорожно рванул ворот выцветшей от солнца и дождя сатиновой рубахи — пуговицы разлетелись по сторонам… Сунул ладонь под рубаху, приложил к левой стороне груди. Он никогда не знал болезней — читал без очков, зубам его мог позавидовать любой из молодых парней, только что жёлтыми были от трубки. Даже не простужался никогда, разве что поясницу иногда ломило… Так и то скорей от работы, а не от погоды… А вот сейчас впервые в жизни незнакомая острая боль полоснула сердце — точно вонзилась в него большая рыбья кость. Ксенофонт застонал — то ли от боли, то ли ещё от чего — и, медленно передвигая ноги (при каждом быстром движении боль становилась сильнее, и это была совсем не та боль, что теснила сердце при воспоминаниях о Харытэй), перешёл вброд речонку, поднялся вверх по крутояру, на высокий берег. Добравшись до густой заросли молоденьких ёлочек, заполонивших всё пространство между редким осинником и березняком, Харайданов тяжело опустился на полусгнившее поваленное дерево, обросшее аспидно-серым и оранжевым лишайником.
Только теперь, переводя дух, он начал по-настоящему осознавать происшедшее. Почему он убежал из своего собственного дома?.. От кого? Неужели от Тусахова, от этого жирного самодовольного ничтожества, трусливого и угодливого?! Нет, уж если у кого и были причины для бегства, так это у Тусахова! А на деле получилось, что в бегство обратился он, Ксенофонт Харайданов. Сам Тусахов нимало не испугался встречи с человеком, жену которого он в страшную минуту бросил без помощи и даже хуже того: смертельно оскорбил! Да чего там — не испугался!
1 2 3 4