https://wodolei.ru/catalog/rakoviny/kruglye/
— Сейчас половина пятого утра. Магазин еще закрыт.
Мур удовлетворенно вздохнула. Узкие брови дрогнули. Анна Федоровна приготовилась ловить чашку. Подсохшая губа с глубокой выемкой, излучающая множество мелких морщинок, растянулась в насмешливой улыбке:
— А стакан простой воды я могу получить в этом доме?
— Конечно, конечно, — заторопилась Анна Федоровна. Утренний скандал, кажется, не состоялся. Или отложился. «Стареет, бедняжка», — отметила про себя Анна Федоровна.
Была среда. Поликлинический прием с двенадцати. Кате сегодня можно дать выспаться. Внуки по средам на самообслуживании: семнадцатилетняя Леночка перед институтом отводит маленького Гришу в гимназию. Заберет его Катя, но вернуться домой надо не позже половины шестого: с шести Катя работает, преподает английский в вечерней школе. Обед есть. До ухода надо молока купить. Звон колокольчика.
«Раз, два, три, четыре… десять».
— Да, Мур.
Тонкая рука держит металлические очочки на весу изящно, как лорнетку.
— Я вспомнила, тут по телевизору, фирма Ореаль. Очень красивая девушка рекомендовала крем для сухой кожи. Ореаль. Кажется, это старая фирма. Да, да, Лилечка заказывала эти духи в Париже. Она хотела литровую бутыль, но ее бедный любовник прислал маленький флакончик, большой он не осилил. Но скандал был большой. А мне Маецкий привез литровую. Ах, что я говорю, то были Лориган Коти, а никакой не Ореаль.
Это было новое бедствие — Мур оказалась исключительно податлива на рекламу. Ей нужно было все: новый крем, новую зубную щетку или новую суперкастрюлю.
— Присядь, присядь, — благодушно указала Мур на круглый табурет от пианино.
Анна Федоровна присела. Она знала все круги, восьмерки и петли, наподобие тех, что в Гришиной железной дороге, по которым скользят паровозики старых мыслей, делая остановки и перекидки в заранее известных местах ее великой биографии. Теперь она включалась на духах. Далее шла подружка и соперница Лилечка. Маецкий, которого она у Лилечки увела. Известный режиссер. Съемка в кино, которая ее прославила. Развод. Парашютный спорт — никто и вообразить не мог, что она на это способна. Далее авиатор, испытатель, красавец. Разбился через полгода, оставив лучшие воспоминания. Потом архитектор, очень знаменитый, ездили в Берлин, произвела фурор. Нет, ни в ЧК, ни в НКВД, глупости, нигде никогда не служила, спала — да. И с удовольствием! Там были, были мужчины. А вы с Катькой — чулки меховые, жопы шершавые…
Сорок лет тому назад Анне Федоровне хотелось ее ударить стулом. Тридцать — вцепиться в волосы. А теперь она с душевной тошнотой и брезгливостью пропускала мимо ушей хвастливые монологи и с грустью думала о том, что утро, столь много обещавшее, у нее пропало.
Зазвонил телефон. Вероятно, из отделения. Что-то стряслось, иначе бы не позвонили так рано. Она поспешно сняла трубку:
— Да, да! Я! Не понимаю… Из Йоханнесбурга? — Как не узнала сразу этот голос, довольно высокий, но вовсе не бабий, со скользящим "р" и с длинными паузами между словами, как бывает у излечившихся заик. Подбирает слова. Тридцать лет.
Сначала все нахлынуло к голове, и стало жарко, а через секунду прошиб пот и дикая слабость.
— Да, да, узнала.
Нелепый вопрос «как поживаешь?» через столько лет.
— Да, можно. Да, не возражаю. До свиданья. — Положила трубку. Даже от руки кровь отхлынула, ослабли и промялись подушечки пальцев, как после большой стирки.
— Кто звонил?
— Марек
Надо было встать и уйти, но сил не было.
— Кто?
— Муж мой.
— Скажи пожалуйста, он еще жив! Сколько же ему лет?
— Он на пять лет меня моложе, — сухо ответила Анна Федоровна.
— Так что ему от нас надо?
— Ничего. Хочет повидать меня и Катю.
— Ничтожество, полное ничтожество. Не понимаю, как ты могла с ним…
— У него клиника в Йоханнесбурге, — попыталась перевести стрелку Анна Федоровна, и ей это удалось. Мур оживилась:
— Хирург? Забавно! Хирургом был твой отец. Я попала в автомобильную катастрофу на Кавказе. Если бы не он, я бы потеряла ногу. Он сделал блестящую операцию. — Мур хихикнула:
— Я его соблазнила, будучи в гипсе…
Самое удивительное, что подробности были неисчерпаемы, — про то, что Мур вышла замуж на пари и выиграла бриллиантовую брошь у знаменитой подруги, Анна Федоровна давно знала, про гипс услышала впервые и прониклась вдруг недобрым чувством к давно умершему отцу, которого в детстве горячо любила. Он был на двадцать лет старше матери, последний, если не считать самой Анны Федоровны, представитель медицинской немецкой семьи, преданный своей профессии до степени, не совместимой с жизнью. Но хранил его случай. Когда-то в молодости, будучи врачом в уездном городе, он сделал трепанацию черепа молодому рабочему, погибавшему от гнойного воспаления среднего уха. При новой власти рабочий вознесся до самых не правдоподобных высот, но доктор Шторх, совершенно о нем забывший, не выветрился из памяти благодарного пациента, и тот дал ему своего рода охранную грамоту. Во всяком случае, служба его военным врачом в царской и впоследствии в Добровольческой армии не помешала ему умереть в своей постели честной и тяжелой смертью от рака.
— Скажи, пожалуйста, а этот Йоханнесбург в Германии?
Кому-то могло показаться, что мысли у старушки скачут, как голодные блохи, но Анна Федоровна знала об удивительной материнской особенности: она всегда думала о нескольких вещах одновременно, как будто плела пряжу из нескольких нитей.
— Нет. Это в Африке. Южно-Африканская Республика.
— Скажи пожалуйста, англо-бурская война, помню, помню… забавно. Так не забудь купить мне крем, — и провела слабыми пальцами по расплывающейся, как старый абрикос, коже.
В прежние времена Мур интересовалась событиями и людьми как декорацией собственной жизни и статистами ее пьесы, но с годами все второстепенное линяло и в центре пустой сцены оставалась она одна и ее разнообразные желания.
— А что на завтрак? — Левая бровь слегка поднялась.
Завтрак, обед и ужин не относились к второстепенному. Еду следовало подавать в строго определенном часу. Полный прибор с подставкой для ножа, салфетка в кольце. Но все чаще она брала в руки вилку и тут же роняла ее рядом с тарелкой.
— Не хочется, — с раздражением и обидой выговаривала она. — Может, тертое яблоко я съем, или мороженое…
Всю жизнь ей нравилось хотеть и получать желаемое, истинная беда ее была в том, что хотение кончилось, и смерть только тем и была страшна, что она означала собой конец желаний.
Накануне приезда Марека Катя допоздна убирала квартиру. Квартира была обветшалой, ремонта не делали так давно, что уборка мало что меняла: потолки с пожелтевшими углами и осыпавшейся лепниной, старинная мебель, требующая реставрации, пыльные книги в рассохшихся шкафах. Интеллигентская смесь роскоши и нищенства. Поздним вечером Катя и Анна Федоровна, обе в старых теплых халатах, похожие на поношенные плюшевые игрушки, сели на гобеленовый диванчик, такой же потертый, как и они сами.
Анна Федоровна привалилась к подлокотнику, Катя, поджав под себя тонкие ноги, забилась матери под руку, как цыпленок под крыло рыхлой курицы. В Кате, хоть ей было под сорок, действительно было что-то цыплячье; круглые глаза на белесой перистой головке, тонкая шея, длинный нос клювиком. Птичье очарование, птичья бестелесность. Мать и дочь любили друг друга безгранично, но сама любовь препятствовала их близости: более всего они боялись причинить друг другу огорчение. Но поскольку жизнь состояла главным образом из разного рода огорчений, то постоянное умолчание заменяло им и тихую жалобу, и сладкие взаимные утешения, и совместные вслух размышления, и потому чаще всего они говорили о Гришином насморке, Леночкиных экзаменах или о снотворном для Мур. Когда же случалось в их жизни что-то значительное, они только прижимались теснее и еще дольше, чем обычно, молча сидели на кухне перед пустыми чашками.
— Перед отъездом он подарил мне микроскоп, маленький, медный, чудо какой хорошенький, — улыбнулась Катя, — а я его сразу же отнесла к Тане Завидоновой, помнишь, во втором классе со мной училась?
— Ты мне никогда про микроскоп не рассказывала, — Анна Федоровна, не поднимая глаз, поплотнее укуталась в халат.
— Мне казалось, ты расстроишься, если я его домой принесу… А Завидонова мне его так и не вернула. Может, ее отец пропил… Знаешь, я ведь его ужасно любила… А почему вы все-таки развелись?
Вопрос был трудный, и ответов на него было слишком много — как по ступеням в подпол спускаться, чем глубже, тем темней.
— Мы поженились и сняли комнату в Останкине, у просвирни. Плита у нее всегда была занята, но весь дом был в просфорах. Там ты и родилась. Твоя первая еда была эти просфоры. Мы прожили там четыре года. Мур с сестрами жила. Эва в городе, Беата на даче. Тетя Эва всю жизнь ее обслуживала, блузки крахмалила. Старая дева, тайная католичка, строга была необыкновенно, никому ничего не спускала, а Мур боготворила. Умерла внезапно, ей и шестидесяти не было. И мать меня сразу затребовала. Чужой прислуги не терпела.
— А почему ты ей не сказала «нет»? — резко вскинулась Катя.
— Да ей было под семьдесят, и диагноз этот поставили… Не могла же я бросить умирающего человека.
— Но ведь она же не умерла…
— Марек тогда сказал, что она бессмертна, как марксистско-ленинская теория. Катя хмыкнула:
— Остроумно.
— О да. Но, как видишь, он ошибся. Мама, слава Богу, даже марксизм пережила. А опухоль инкапсулировалась. Съела часть легкого и замерла. Я ухаживала за ней, тетя Беата за тобой. Она детей не выносила, тебя сразу в Пахру перевезли, только к школе забрали.
— А почему отец сюда с тобой не переехал?
— Об этом и речи не было. Она его ненавидела. Он так в Останкине и жил до самого отъезда.
— А разве тогда выпускали?
— Особый случай. Через Польшу. Мать его, коммунистка, бежала из Польши с ним и его старшим братом в Россию, отец остался в Польше и погиб. Семья была большая, многие спаслись, кто-то уехал в Голландию, кто-то в Америку. Я уже не помню, Марек рассказывал. У тебя целая куча родни по всему миру. Да и сам он, видишь, в ЮАР, — вздохнула Анна Федоровна.
— А что Мур? — продолжала запоздалое расследование Катя.
Анна Федоровна тихо засмеялась:
— Она вызвала на завтра маникюршу и велела погладить полосатую блузку.
— Да нет, я имею в виду тогда…
— Мур запретила мне переписываться. Однажды приехал какой-то израильтянин польского происхождения, привез мне несколько сот долларов и для тебя игрушки, одежки, она узнала и такой скандал мне закатила, что я не знала, куда деваться. Не знаю, чего я больше испугалась. В те времена за доллары просто-напросто сажали. Я этому поляку все вернула и просила Мареку передать, чтоб он нас поберег и ничего бы нам не слал.
— Какая все это глупость… — прошептала Катя снисходительно и погладила мать по виску.
— Да нет, это жизнь, — вздохнула Анна Федоровна.
Но осадок после разговора остался неприятный: Катя, кажется, дала ей понять, что она не правильно живет… Прежде такого она не замечала.
После многодневных морозов немного отпустило — начался снегопад, и Замоскворечье на глазах заносило снегом. Из нечеловечески высокого подъезда сталинского дома на мрачном гранитном цоколе вышел пожилой человек в толстенной дубленке и в треухе из двух лисиц сразу. Навстречу ему по широкой лестнице поднимался какой-то сумасшедший в бежевом пиджаке, красном шарфе, перекинутом через плечо, без шапки, в седых заснеженных кудрях.
Дверь еще не захлопнулась, и седой ловко обогнул крепко укутанного человека и юркнул в подъезд.
Вошедший позвонил в нужную дверь и услышал, как затопали чьи-то шаги прочь от двери, потом ясный женский голос закричал: «Гришка, отдай пластилин!». Затем он услышал легкий звон стекла, раздраженный возглас: «Да откройте же дверь!» — и наконец дверь открылась.
За дверью стояла крупная пожилая женщина, в глубине лица которой проклевывалось знакомое зернышко. Возможно, зернышком этим была небольшая лиловатая фасолинка на шеке, которая в давние годы выглядела милой и легкой родинкой. Женщина держала в одной руке отбитое горлышко стеклянной банки и смотрела на него с испугом.
В конце коридора, там, где он заворачивал к маленькой комнатке, стояла лужа, а в ней с тряпкой в руках — незнакомая девушка, приходящаяся вошедшему даже не дочкой, а внучкой. Была она очень высокой, нескладной, с узкими плечами и круглыми глазами. Из дальней комнаты снова раздался крик: «Гришка, отдай пластилин!»
Гость вкатил за собой чемоданчик на колесах и остановился. Анна Федоровна, отсасывая кровь из порезанного пальца, сказала ему буднично:
— Здравствуй, Марек!
Он обхватил ее за плечи:
— Анеля, можно с ума сойти! Весь мир изменился, все другое, только этот дом все тот же.
Из дальней комнаты вышла Катя с упирающимся Гришей.
— Катушка! — ахнул вошедший.
Это было давно забытое детское имя Кати, данное ей в те далекие времена, когда она была толстеньким младенцем.
Катя, глядя в его моложавое загорелое лицо, гораздо более красивое, чем казалосьей по памяти, вспомнила, как сильно его любила, как стеснялась этой любви и скрывала ее от матери, боясь причинить ей боль. А теперь вдруг оказалось, что в глубине сердца эта любовь не забылась, и Катя смутилась и покраснела:
— Вот мои дети, Гриша и Леночка.
И тут он заметил, что у Кати немолодое морщинистое личико и ручки, сложенные лодочкой под подбородком, тоже уже немолодые. И он не успел еще разглядеть своих новообретенных внуков, как медленно открылась дверь в глубине квартиры и в дверном проеме, тонко позвякивая металлическими планками ходунков, появилась Мур.
— Пиковая Дама, — прошептал гость в величайшем изумлении. — Можно сойти с ума!
Он почему-то весело засмеялся, кинулся целовать ей руку, а она, подав великосветским движением сушеную кисть, стояла перед ним, хрупкая и величественная, как будто именно к ней и приехал этот нарядный господин, заграничная штучка. Своей наманикюренной ручкой отвела великосветская старушка всеобщую неловкость, и всем членам семьи стало совершенно ясно, как надо себя вести в этой нештатной ситуации.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33