Скидки, аккуратно доставили
OCR Busya
«Дилан Томас «Портрет художника в щенячестве»»: Азбука-классика; Москва; 2001
Аннотация
Дилан Томас (1914–1953) – валлиец, при жизни завоевавший своим творчеством сначала Англию, а потом и весь мир. Мастерская отделка и уникальное звучание стиха сделали его одним из самых заметных поэтов двадцатого столетия, вызывающих споры и вносящих новую струю в литературу. Его назвали самым загадочным и необъяснимым поэтом. Поэтом для интеллектуалов. Его стихами бредили все великие второй половины двадцатого века.
Детство Томаса прошло главным образом в Суонси, а также на ферме в Кармартеншире, принадлежавшей семье его матери. Эти поездки в деревню и их контраст с городской жизнью в Суонси, стали основой для большой части его творчества Томаса, в особенности его рассказов и радиопостановок. Также важным источником вдохновения писателя были валлийский фольклор и мифология.
Дилан Томас
Приключения со сменой кожи
I. Удачное начало
1
В то раннее утро, в январе 1933 года, на всей улице не спал только один человек, но из всех он был самым тихим. Назовем его Самюэль Беннет. На нем была мягкая фетровая шляпа, которая лежала рядом с кроватью на случай, если два взломщика – мужчина и женщина – вернутся за оставленной сумкой.
В полосатой пижаме, тесной под мышками и разорвавшейся между ног, он босиком спустился по лестнице шестикомнатного дома своих родителей и открыл дверь в столовую. В комнате стоял резкий запах вечерней отцовской трубки. Окна были наглухо закрыты, шторы задернуты, задняя дверь заперта, и взломщице-ночи неоткуда было пробраться. Вначале он беспокойно вгляделся в знакомые мерцающие углы комнаты, как будто опасался, что члены семьи тихо сидят здесь в темноте, затем зажег от свечки газовую лампу. Его глаза, все еще полные сном о недоступных женщинах и собственном грехопадении, слипались, но он разглядел, как спит перед остывшим камином Тинкер, шпиц со старушечьим личиком, а стрелки каминных часов – под черное дерево, с парой гарцующих лошадей – показывают без пяти два. Он замер и прислушался к звукам в доме: бояться было нечего. Семья наверху безмятежно сопела и похрапывала. Он слышал, как в кладовке под портретами драматических актеров с автографами и возбуждающими зависть свадебными фотографиями подруг спала сестра. В самой большой спальне с окнами на поле, называемое задним, отец во сне просматривал счета за месяц, а мать шуровала в бесчисленных кухнях. Он закрыл дверь: теперь его никто не побеспокоит.
Но все звуки мертвого или спящего темного раннего утра, глубокое дыхание трех невидимых родственников и шумная старая собака могли перебудить соседей. К тому же шипение газовой лампы могло привлечь к его присутствию в столовой в этот час внимание миссис Проберт, соседки, похожей на козлицу в ночной рубашке и с бигуди на бодливой голове, ее франтоватого сына-торговца с вытатуированной на растущем животике часовой цепочкой и туберкулезного жильца с раскрытым зонтом и тазом в руках. Волны дыхания спящей семьи могли докатиться до стены дома напротив и выгнать наружу Бакстеров. Он убавил газ и постоял минуту под часами, прислушиваясь к спящим и представляя миссис Бакстер, выбирающуюся голышом из своей вдовьей постели в траурной набедренной повязке.
Вскоре ее изображение погасло, и, недовольная, она снова забралась под одеяло к своему верному зеркальцу; все предметы постепенно вернулись на привычные места, как только он перестал бояться, что эти знакомые ему с рождения незнакомцы проснутся и спустятся с кочергами и свечками вниз.
А вот и нескончаемая лента моментальных снимков матери, прислоненная к вазе на подоконнике. Фотограф из-под черного покрывала снял ее на Чэпл-стрит и проявил снимки, пока она разглядывала термосы и курительные принадлежности в витрине ближайшего магазина, желая доброго утра хозяйственным сумкам, выходным дамским костюмам и шляпкам в форме цветочного горшка или ночной вазы на аккуратно завитых головах. Она шла вниз по улице, мимо витрин, полная, спокойная, уверенная, погруженная в свои заботы, сжимая сумочку и сторонясь домохозяек, изнемогающих под тяжестью кошелок с провизией на целую неделю, заглядывая в зеркальные двери мебельных магазинов.
«Ваши фотографии готовы». Увековеченная в мгновении, она всегда теперь идет за покупками меж хрустальной вазой с искусственными цветами и коробкой со шпильками, винтиками, пуговицами, пустыми флакончиками от шампуня, катушками, липучкой для мух и сигаретными пачками. Без малого в два часа ночи она торопилась по Чэпл-стрит на фоне фетровых шляп и непромокаемых плащей «барберри», движущихся навстречу друг другу, зонтов, раскрытых месяц назад с первыми каплями дождя, размытых лиц, которые никогда не будут узнаны, и призраков в торговом центре раздавшегося, словно затонувшего, города. Он почти слышал, как стучат по трамвайным рельсам ее туфли. Он почти видел круглый металлический значок «Общества миссис Россер» под пастельным шелковым шарфом и бабушкину камею в вырезе малинового вязаного джемпера.
Раздался звон – часы пробили два. Самюэль протянул руку и взял пленку – полоску снимков. Затем он порвал ее на кусочки. Мертвое, спокойное лицо матери полностью уцелело на одном клочке, и он разорвал его на щеки, глаза и подбородок.
Шпицу приснился кошмар, и он зарычал, оскалив мелкие зубы. «Лежать, Тинкер. Спи, малыш». Он сунул обрывки в карман пижамы.
На камине возле часов стояла фотография сестры в рамке. Он уничтожил ее одним движением, разорвав застывшую улыбку и скомкав стриженую головку, он отправил к чертям женскую школу с длинноногими новичками в черных штанишках; девчонки с мускулистыми ногами, которые прыскали в ладошку, пробегая через ворота, когда он шел мимо, были разодраны в кармане его пижамы; они исчезали в подъезде и ложились по частям напротив его сердца. Стенли-роуд, где находится женская школа, никогда больше о нем не узнает. «Иди к черту, Пегги, – прошептал он сестре. – Со всеми своими стройными длинными ножками, с танцами для юных либералов, с дружками, которых ты приводила к нам на воскресный ужин, и Лайонелом, с которым ты целовалась в подъезде. Теперь он юрисконсульт. Когда мне было одиннадцать, а тебе семнадцать, я слышал из своей спальни, как ты играла „Пустынную песню". Все люди мира остались внизу».
Большинство исторических листков на столе было уже исчеркано и загублено фиолетовыми чернилами отца. Куском угля из остывшего камина Самюэль исчеркал их еще раз, с силой надавливая на уголь поверх аккуратных исправлений, прорисовывая на полях ноги и груди, замазывая имена и даты. История лжет. Взять хоть королеву Елизавету. Так – продолжаем, – теперь вот Элис Филлипс: ее надо засунуть в кустарник. Она была дочкой директора школы. Или взять старого Беннета и прогнать его по коридорам, набить ему рот юбилейными датами, облить чернилами его крахмальный воротничок и забить зубы – глубоко назад – в его чопорную лысую нудную башку, использовав при этом его собственную указку Дам-по-рукам. А еще хорошо бы пропустить мистера Николсона через его теллуровую кислоту – пока у него фалды не отвалятся, и сказать мистеру Парсону, что его жену видели выезжающей из «Компаса» на закорках у пьяного матроса, с заткнутыми за подвязки купюрами. Ей-богу, правда, это же уже История.
На последнем листке он несколько раз написал свое имя под гигантским трехногим, но булавочным таким человечком. На верхнем листке он не начеркал ничего. На первый взгляд не было никаких следов вмешательства. Затем он выбросил уголь в камин. Облачком взвилась зола и опустилась на спину шпицу.
Если бы он закричал теперь в потолок, в темный кружок от лампы, в трещины и линии, образующие всегда одни и те же лица и фигуры – двух бородатых мужчин, гонящихся за зверем по кромке горы, и коленопреклоненную женщину с лицом, опущенным до земли («Придите и посмотрите, как Самюэль Беннет разрушает дом своих родителей на Мортимер-стрит за Стенлиз-Гроув!») – ему никогда бы не позволили вернуться. Миссис Бакстер (только задумайтесь об этом под своими холодными простынями), мистер Бакстер, ходивший на службу в «Харбор траст», тоже никогда не вернется. Миссис Проберт Честнатс, ваш козел ускакал, оставив в постели волосатое пространство; а мистер Белл, снимающий комнату, всю ночь кашляет под своим зонтом; и ваш сын не может уснуть, он все пересчитывает мужские получулки номер три и одиннадцать-три, перепрыгивая при этом через отброшенные одеяла. Самюэль беззвучно кричал: «Приходите и посмотрите, как я уничтожаю улики, миссис Россер, выгляньте из-под вашей сеточки для укладки волос».
Я смотрел на раздевающуюся тень на шторах, стоя под фонарным столбом у молочного магазина, и вы скрылись под навесом и появились снова – стройная, черная и с горбом. Я – единственный посторонний на Стенлиз-Гроув, кто знает, что вы – черная женщина с горбом. Мистер Россер, женатый на верблюдице, и все вы – психи за опущенными шторами, – придите посмотреть, как я бесшумно бью фарфор, чтобы никогда больше сюда не возвратиться.
«Тише, – сказал он себе, – во разошелся».
Он открыл дверцу серванта с фарфором. Самые лучшие в мире тарелки сияли рядами, ива возле заросшего замка, корзины цветочков, венчающие увитые фруктами и цветками цитаты из Библии. Одну полку загромождали супницы, другую – салатницы, полоскательницы для пальцев, всевозможные подставочки для хлебцев с надписями, мелкие блюдца и чашечки с особыми выемками для усов.
Чайный сервиз с золотыми каемками оказался хрупким, как печенье. Он расколол два блюдца разом, и выгнутая рогом крышка чайника разломилась у него в руках. За пять минут он расправился со всем набором. «Придите, дщери Мортимер-стрит, и посмотрите на меня, – шептал он в опустевший сервант, – придите, бледные девицы, работающие по дому, мерящие шагами тротуар у магазинов с дорогими запахами, накручивающие прямые ломкие волосы в своих комнатах на самом верху, придите, девицы, в чьих жилах вместо крови течет соленая водичка». И я представил себе девушек из офиса, которые стучат в дверь костяшками пальцев, чтобы вызвать Мистера или Мадам на стеклянную веранду, вот они – усердные светлые малышки, которые никогда не забираются слишком высоко. И если прокрасться по переулку, что за почтой, можно услышать их болтовню: «А он говорит, а я говорю, а он говорит, и тут я ему говорю». И беспристрастные мужские голоса мягко соглашаются с ними.
Я знаю – накрывшись простынями по самые челки, они спят и видят, как бы упорхнуть далеко-далеко с храпящей Стенлиз-Гроув. Берил Джи венчается в рябой церкви с Палатой Коммерции. Миссис Цепь Мэра, Мадам Треуголка, Леди Канапе – а я бью супницы в серванте под лестницей.
Вот крышечка выпала из его рук и разлетелась вдребезги. Он замер в ожидании звуков их пробуждения – там, наверху. Но никто даже не завозился. «Это Тинкер», – произнес он вслух, но резкий звук собственного голоса бросил его опять в тишину. Его пальцы похолодели и онемели, и он понял, что не сможет взять и разбить очередную тарелку. «Что ты делаешь? – наконец спросил он себя скучным, бесцветным голосом, – оставь улицу в покое. Дай ей поспать».
И он закрыл дверцу серванта.
«К чему этот пафос? Даже собака не проснулась. Пафос», – повторил он.
Пора было поторапливаться. Эта выскользнувшая крышка так напугала его, что стоило немалых усилий разорвать найденные в ящике стола счета и рассыпать их под диваном. Испортить рукоделие сестры оказалось не под силу, салфетки и чехольчик для чайника были жесткие, как резина. Но он все-таки разодрал их и затолкал в дымоход.
«Это такая мелочь, – подумал он, – я ведь должен еще разбить окна и набить стеклом диванные подушки». Он посмотрел на свое круглое лицо в зеркале под Моной Лизой. «Но ты этого не сделаешь, – проговорил он, отворачиваясь, – побоишься шума». Он снова повернулся к своему отражению. «Нет. Ты побоишься, что она порежет себе руки». Он подпалил на газу край маминого зонтика и почувствовал, как слезы стекают со щек за ворот пижамы.
Даже в самый первый момент раскаяния и стыда он не забыл высунуть язык и провести им по слезной дорожке. Еще плача, он произнес: «Они соленые. Они очень соленые. Прямо как в моих стихах».
С дрожащей свечой он поднялся наверх в темноту, прошел мимо чулана к себе и заперся изнутри. Вытянув руки, он нашарил стены и кровать. Доброе утро и прощайте, миссис Бакстер. Его окно, выходящее на ее спальню, было раскрыто в безветренное, беззвездное утро, но он не слышал ни одного вздоха. Все дома безмолвны. Улица как зарытая могила. Россеры, и Проберты, и Беннеты в целости и сохранности, каждый в своей отдельной тишине. Его голова коснулась подушки, но он знал, что уже не уснет. Его глаза закрылись.
«Придите в мои объятия, потому что я не смогу уснуть, девицы, спящие в своих мансардах и кладовках по всем сторонам площади, в красных домиках с окнами в нишах, с видом на деревья за оградой. Я знаю ваши жилища как свои пять, как любую прядь волос вашего затылка на фотографиях, где вы в обнимку с соседом. Я больше не усну. Завтра, вернее, сегодня я уезжаю поездом в семь пятнадцать, с десятью фунтами в кармане и новеньким чемоданом. Кладите свои гнутые булавки ко мне на подушку, в шесть тридцать будильник погонит вас раздвигать шторы и разжигать камины, пока все остальные домашние не спустятся вниз. Спускайтесь скорее, дом Беннетов тает. Я слышу ваше дыхание, слышу, как ворочается во сне миссис Бакстер. Ого, вон уже и молоко ставят под дверь!»
Он так и заснул в шляпе и со стиснутыми кулаками.
2
Родственники проснулись еще до шести. Он слышал сквозь сон их возню на лестнице. Они, должно быть, в халатах, нечесаные и с мутными глазами. Пегги наверняка нарумянила щеки. Родственники вбегали и выбегали из ванной, не задерживаясь для умывания, ворчали, сталкиваясь на узкой лестнице, и поспешно собирали его вещи. Он погрузился глубже, чтобы волны снова сомкнулись над его головой и городские огни снова засияли и завертелись в глазах гуляющих женщин из прошлого сна.
1 2 3 4 5 6 7 8