https://wodolei.ru/catalog/mebel/nedorogo/
Я всегда буду вспоминать мое былое знакомство с вашим семейством в Девоншире с самым живейшим удовольствием и льщу себя надеждой, что оно не будет омрачено какой-либо ошибкой или неверным истолкованием моих поступков. Я питаю искреннейшее почтение ко всему вашему семейству, но если по злополучной случайности я и дал повод предположить большее, чем я чувствовал или намеревался выразить, то могу лишь горько упрекнуть себя за то, что не был более сдержан в изъявлении этого почтения. И вы согласитесь, что я никак не мог подразумевать большего, когда узнаете, что сердце мое уже давно было отдано другой особе и что в недалеком будущем самые дражайшие мои надежды будут увенчаны. С величайшим сожалением я, как вы того потребовали, возвращаю письма, которые имел честь получать от вас, а также локон, коим вы столь услужливо меня удостоили.
С глубочайшим почтением и совершеннейшею преданностью честь имею быть вашим усерднейшим и покорнейшим слугой
Джон Уиллоби».
Легко себе представить, с каким негодованием прочла мисс Дэшвуд это послание. Признание в непостоянстве, подтверждение, что они расстались навсегда,– этого она ожидала, еще не взяв листок в руки, но ей и в голову не приходило, что в подобном случае можно прибегнуть к подобным фразам, как не могла она вообразить, что Уиллоби настолько лишен благородства и деликатности чувств и даже обыкновенной порядочности джентльмена, чтобы послать письмо, столь бесстыдно жестокое, письмо, в котором желание получить свободу не только не сопровождалось приличествующими сожалениями, но отрицалось какое бы то ни было нарушение слова, какое бы то ни было чувство, письмо, в котором каждая строка была оскорблением и доказывала, что писал его закоренелый негодяй.
Несколько минут Элинор пыталась опомниться от гневного удивления, затем перечитала письмо опять и опять. Но с каждым разом ее отвращение к этому человеку только возрастало, и она так против него ожесточилась, что не решалась заговорить, боясь, как бы не ранить Марианну еще больней, увидев в этом разрыве не потерю для нее, но, напротив, избавление от худшего из зол – от уз, навеки скрепивших бы ее с безнравственным человеком,– истинное спасение, милость провидения.
Размышляя над содержанием письма, над низостью сердца, способного продиктовать его, и, быть может, над совсем иным сердцем совсем иного человека, который вспомнился ей в эту минуту только потому, что он всегда жил в ее мыслях, Элинор забыла о льющихся слезах сестры, забыла о трех еще не прочитанных письмах у себя на коленях и сидела в задумчивости, не замечая времени. Подойдя затем к окну на стук колес внизу, чтобы посмотреть, кто приехал так неприлично рано, она в величайшем изумлении узнала экипаж миссис Дженнингс, который, как она знала, велено было подать в час. Не желая оставлять Марианну одну, хотя и не надеясь пока сколько-нибудь ее утешить, она поспешила найти миссис Дженнингс и извиниться, что не поедет с ней – ее сестре нездоровится. Миссис Дженнингс приняла ее извинения без всякой досады и лишь добросердечно огорчилась из-за их причины. Проводив ее, Элинор вернулась к Марианне, которая попыталась подняться с кровати, так что сестра только-только успела подхватить ее, когда она чуть было не упала на пол, совсем обессилев после многих дней, проведенных без необходимого отдыха и подкрепления сил. Она давно уже утратила всякий аппетит и почти не смыкала глаз по ночам, и вот теперь, когда лихорадка ожидания перестала ее поддерживать, долгий пост и бессонница обернулись мигренью, желудочным головокружением и общей нервической слабостью. Рюмка вина, которую ей поспешила принести Элинор, несколько подкрепила ее, и наконец у нее достало силы показать, что она не осталась нечувствительна к заботам сестры.
– Бедняжка Элинор! Как я тебя огорчила! – сказала она.
– Я только жалею, что ничем не могу тебе помочь или утешить тебя,– ответила Элинор.
Этого – как, впрочем, и чего бы то ни было другого – Марианна не вынесла и вновь разрыдалась, сумев только воскликнуть с горестью:
– Ах, Элинор, как я несчастна!
Но Элинор более не могла быть безмолвной свидетельницей этих безудержных мук.
– Постарайся совладать с собой, Марианна,– сказала она настойчиво,– если ты не хочешь убить себя и всех, кто тебя любит. Подумай о маме, подумай, как тяжелы будут для нее твои страдания. Ради нее ты должна успокоиться.
– Не могу! Не могу! – восклицала Марианна.– Уйди, оставь меня, если я тебе в тягость! Ах, как легко тем, кто не знает печали, уговаривать других успокоиться! Счастливица Элинор, ты ведь даже представить себе не можешь, какие терзания я испытываю!
– Ты называешь меня счастливицей, Марианна! Ах, если бы ты только знала... Да и как я могу быть счастлива, видя твои страдания?
– Прости, прости меня,– сказала Марианна, обнимая сестру.– Я знаю, как ты мне сочувствуешь, я знаю твое любящее сердце. И все же ты... ты должна быть счастлива. Эдвард любит тебя, так что же, что может омрачить подобное счастье?
– Очень, очень многое,– грустно ответила Элинор.
– Нет, нет, нет! – вскричала Марианна, как безумная.– Он любит тебя, и только тебя. Так какое же может быть у тебя горе?
– Пока я вижу тебя в подобном состоянии, я не в силах радоваться.
– Но другой ты меня никогда не увидишь! Мое горе ничто не способно исцелить!
– Не говори так, Марианна. Неужели у тебя нет никакого утешения? Нет друзей? Разве твоя утрата такова, что ее невозможно возместить? Как ни страдаешь ты теперь, подумай, насколько больше были бы твои страдания, если бы истинный его характер открылся позже, если бы ваша помолвка длилась еще долгие месяцы, прежде чем он вознамерился бы положить ей конец. Каждый лишний день злополучного твоего неведения сделал бы удар еще более ужасным.
– Помолвка? – повторила Марианна.– Но мы не были помолвлены!
– Не были?
– Нет. Он не столь дурен, как ты считаешь. Он не давал мне слова.
– Но он говорил, что любит тебя?
– Да... нет... прямо никогда. День за днем это разумелось само собой, но прямого признания я от него не слышала. Порой мне казалось, что вот-вот... но этих слов он так и не произнес.
– И тем не менее ты писала к нему?
– Да... Что могло быть в этом плохого, после всего, что было? Но у меня нет сил говорить...
Элинор промолчала и, вновь взяв три письма, пробежала их с новым любопытством. Первое, которое Марианна отправила ему в день их приезда, было следующего содержания:
« Беркли-сквер, январь.
Как вы будете удивлены, Уиллоби, получив эту записку! И мне думается, вы ощутите не только удивление, узнав, что я в Лондоне. Возможность приехать сюда, даже в обществе миссис Дженнингс, была искушением, перед которым мы не устояли. Мне очень бы хотелось, чтобы вы получили это письмо вовремя, чтобы побывать у нас еще сегодня, но я не очень тешу себя такой надеждой. Как бы то ни было, завтра я вас жду. Итак, до свидания.
М. Д. »
Второе письмо, отосланное наутро после танцев у Мидлтонов, гласило следующее:
«Не могу выразить ни разочарования, которое охватило меня, когда позавчера вы нас не застали, ни удивления, что вы все еще не ответили на записку, которую я вам послала почти неделю тому назад. Ежедневно, ежечасно я ждала, что получу от вас ответ и еще больше – что увижу вас. Прошу, приезжайте опять, как только сможете, и объясните причину, почему я ждала напрасно. В следующий раз лучше приезжайте пораньше, потому что обычно около часа мы куда-нибудь едем. Вчера вечером мы были у леди Мидлтон, устроившей танцы. Мне сказали, что вы были приглашены. Но может ли это быть? Верно, вы сильно переменились с тех пор, как мы виделись в последний раз, если вас приглашали и вы не пришли. Но не стану даже предполагать такую возможность и надеюсь в самом скором времени услышать из ваших уст, что это было не так.
М. Д. »
В третьем ее письме говорилось:
«Как должна я понимать, Уиллоби, ваше вчерашнее поведение? Снова я требую у вас объяснения. Я была готова встретить вас с радостью, естественной после такой долгой разлуки, с дружеской простотой, какую, мне казалось, наша близость в Бартоне вполне оправдывала. И как же меня оттолкнули! Я провела ужасную ночь, ища оправдания поступкам, которые иначе, чем оскорбительными, назвать, пожалуй, нельзя. Но хотя мне пока не удалось найти сколько-нибудь правдоподобного извинения вашим поступкам, я тем не менее готова выслушать ваши объяснения. Быть может, вас ввели в заблуждение или сознательно обманули в чем-то, касающемся меня, и это уронило меня в ваших глазах? Скажите же мне, в чем дело, назовите причины, побудившие вас вести себя так, и я приму ваши оправдания, сама оправдавшись перед вами. Мне было бы горько думать о вас дурно, но если так будет, если я узнаю, что вы не таков, каким мы вас до сих пор считали, что ваши добрые чувства ко всем нам были притворством, что меня вы с самого начала намеревались лишь обманывать, пусть это откроется как можно скорее. Моя душа пока находится в страшном борении. Я хотела бы оправдать вас, но и в ином случае мои страдания будут все же легче, нежели теперь. Если ваши чувства переменились, верните мои письма и мой локон.
М. Д. »
Элинор, ради Уиллоби, предпочла бы не поверить, что на письма, полные такой нежности, такого доверия, он был способен ответить подобным образом. Но, как ни осуждала она его, это не заставило ее закрыть глаза на неприличие того, что они вообще были написаны, и она про себя оплакивала пылкую неосторожность, не поскупившуюся на столь опрометчивые доказательства сердечной привязанности, которых даже не искали и для которых ничто им предшествовавшее не давало оснований – неосторожность, приведшую к неизмеримо тяжким последствиям. Но тут Марианна, заметив отложенные в сторону письма, сказала, что на ее месте в подобных обстоятельствах кто угодно написал бы то же самое, и ничего сверх этого в них нет.
– Я чувствовала,– добавила она,– что помолвлена с ним столь же нерушимо, как если бы нас связала самая торжественная и наизаконнейшая церемония.
– Этому я легко верю,– ответила Элинор.– Но, к сожалению, он того же не чувствовал.
– Нет, чувствовал, Элинор! Много, много недель чувствовал! Я знаю это. Почему бы он теперь ни переменился – а причиной может быть лишь самая черная клевета, использованная против меня,– но прежде я была ему так дорога, как только могла желать моя душа. Локон, со столь равнодушной готовностью возвращенный мне, он с таким жаром молил подарить ему! Если бы ты могла видеть его взгляд, его лицо в ту минуту и слышать его голос!.. Неужели ты забыла последний наш с ним вечер в Бартоне? И утро нашего расставания? Когда он сказал мне, что, возможно, пройдут месяцы, прежде чем мы вновь увидимся... его отчаяние... Как я могу забыть его отчаяние!
На несколько мгновений голос ее прервался, но, когда пароксизм горя прошел, она добавила уже более твердо:
– Элинор, со мной обошлись безжалостно, но это не Уиллоби.
– Милая Марианна, но кто же, если не он? Кто мог подвигнуть его на подобное?
– Весь свет, но только не его собственное сердце! Я скорее поверю, что все, кто с нами знаком, сговорились погубить меня в его мнении, чем признаю его натуру способной на такую жестокость. Эта особа, о которой он пишет,– кто бы она ни была – и все, да все, кроме тебя, дорогая сестра, мамы и Эдварда, способны были жестоко меня оболгать. Кроме вас троих, есть ли в мире человек, которого я не заподозрю раньше, чем Уиллоби, чье сердце знаю так хорошо?
Элинор не стала спорить и сказала только:
– Но кто бы ни были эти презренные твои враги, не допусти, милая сестра, чтобы они злобно торжествовали победу, но покажи, как уверенность в своей незапятнанности и чистоте намерений твердо поддерживает твой дух! Гордость, противостоящая такой низкой злобе, благородна и похвальна.
– Нет, нет! – вскричала Марианна.– Горе, подобное моему, лишено всякой гордости. Мне все равно, кто будет знать, как я несчастна. И пусть кто хочет торжествует над моим унижением. Элинор, Элинор, те, чьи страдания невелики, могут быть горды и непреклонны сколько им угодно, могут пренебрегать оскорблениями или оплачивать за них презрением, но у меня нет на это сил. Я должна мучиться, я должна лить слезы... и пусть радуются те, кто способен на подобное.
– Но ради мамы и меня...
– Для вас я сделала бы больше, чем для себя. Но казаться веселой, когда я так страдаю… Ах, кто может этого требовать!
Вновь они обе умолкли. Элинор задумчиво прохаживалась от камина к окну, от окна к камину, не замечая ни веющего от огня тепла, ни того, что происходило за стеклами, а Марианна, сидя в ногах кровати, прислонилась головой к столбику, опять взяла письмо Уиллоби, с содроганием перечла каждую его фразу, а затем воскликнула:
– Нет, это слишком! Ах, Уиллоби, Уиллоби, неужели это писал ты! Жестоко... жестоко, и найти этому прощенья невозможно. Да, Элинор, невозможно. Что бы ему про меня ни наговорили, не должен ли он был отсрочить приговор? Не должен ли был сказать мне об этом, дать мне случай очиститься? «Локон, коим вы столь услужливо меня удостоили»,– повторила она слова письма.– Нет, этого извинить нельзя. Уиллоби, где было твое сердце, когда ты писал эти слова? Такая грубая насмешка!.. Элинор, можно ли оправдать его?
– Нет, Марианна, оправданий ему нет.
– И тем не менее эта особа... как знать, на что она способна?.. И сколько времени тому назад все это было задумано и подстроено ею? Кто она такая?.. Кем она может быть?.. Хотя бы раз в наших разговорах он упомянул про какую-нибудь молодую красавицу среди своих знакомых. Ах, ни про одну, никогда! Он говорил со мной только обо мне.
Опять наступило молчание. Марианна приходила во все большее волнение и наконец не смогла его сдержать.
– Элинор, я должна уехать домой. Я должна вернуться и утешить маму.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48
С глубочайшим почтением и совершеннейшею преданностью честь имею быть вашим усерднейшим и покорнейшим слугой
Джон Уиллоби».
Легко себе представить, с каким негодованием прочла мисс Дэшвуд это послание. Признание в непостоянстве, подтверждение, что они расстались навсегда,– этого она ожидала, еще не взяв листок в руки, но ей и в голову не приходило, что в подобном случае можно прибегнуть к подобным фразам, как не могла она вообразить, что Уиллоби настолько лишен благородства и деликатности чувств и даже обыкновенной порядочности джентльмена, чтобы послать письмо, столь бесстыдно жестокое, письмо, в котором желание получить свободу не только не сопровождалось приличествующими сожалениями, но отрицалось какое бы то ни было нарушение слова, какое бы то ни было чувство, письмо, в котором каждая строка была оскорблением и доказывала, что писал его закоренелый негодяй.
Несколько минут Элинор пыталась опомниться от гневного удивления, затем перечитала письмо опять и опять. Но с каждым разом ее отвращение к этому человеку только возрастало, и она так против него ожесточилась, что не решалась заговорить, боясь, как бы не ранить Марианну еще больней, увидев в этом разрыве не потерю для нее, но, напротив, избавление от худшего из зол – от уз, навеки скрепивших бы ее с безнравственным человеком,– истинное спасение, милость провидения.
Размышляя над содержанием письма, над низостью сердца, способного продиктовать его, и, быть может, над совсем иным сердцем совсем иного человека, который вспомнился ей в эту минуту только потому, что он всегда жил в ее мыслях, Элинор забыла о льющихся слезах сестры, забыла о трех еще не прочитанных письмах у себя на коленях и сидела в задумчивости, не замечая времени. Подойдя затем к окну на стук колес внизу, чтобы посмотреть, кто приехал так неприлично рано, она в величайшем изумлении узнала экипаж миссис Дженнингс, который, как она знала, велено было подать в час. Не желая оставлять Марианну одну, хотя и не надеясь пока сколько-нибудь ее утешить, она поспешила найти миссис Дженнингс и извиниться, что не поедет с ней – ее сестре нездоровится. Миссис Дженнингс приняла ее извинения без всякой досады и лишь добросердечно огорчилась из-за их причины. Проводив ее, Элинор вернулась к Марианне, которая попыталась подняться с кровати, так что сестра только-только успела подхватить ее, когда она чуть было не упала на пол, совсем обессилев после многих дней, проведенных без необходимого отдыха и подкрепления сил. Она давно уже утратила всякий аппетит и почти не смыкала глаз по ночам, и вот теперь, когда лихорадка ожидания перестала ее поддерживать, долгий пост и бессонница обернулись мигренью, желудочным головокружением и общей нервической слабостью. Рюмка вина, которую ей поспешила принести Элинор, несколько подкрепила ее, и наконец у нее достало силы показать, что она не осталась нечувствительна к заботам сестры.
– Бедняжка Элинор! Как я тебя огорчила! – сказала она.
– Я только жалею, что ничем не могу тебе помочь или утешить тебя,– ответила Элинор.
Этого – как, впрочем, и чего бы то ни было другого – Марианна не вынесла и вновь разрыдалась, сумев только воскликнуть с горестью:
– Ах, Элинор, как я несчастна!
Но Элинор более не могла быть безмолвной свидетельницей этих безудержных мук.
– Постарайся совладать с собой, Марианна,– сказала она настойчиво,– если ты не хочешь убить себя и всех, кто тебя любит. Подумай о маме, подумай, как тяжелы будут для нее твои страдания. Ради нее ты должна успокоиться.
– Не могу! Не могу! – восклицала Марианна.– Уйди, оставь меня, если я тебе в тягость! Ах, как легко тем, кто не знает печали, уговаривать других успокоиться! Счастливица Элинор, ты ведь даже представить себе не можешь, какие терзания я испытываю!
– Ты называешь меня счастливицей, Марианна! Ах, если бы ты только знала... Да и как я могу быть счастлива, видя твои страдания?
– Прости, прости меня,– сказала Марианна, обнимая сестру.– Я знаю, как ты мне сочувствуешь, я знаю твое любящее сердце. И все же ты... ты должна быть счастлива. Эдвард любит тебя, так что же, что может омрачить подобное счастье?
– Очень, очень многое,– грустно ответила Элинор.
– Нет, нет, нет! – вскричала Марианна, как безумная.– Он любит тебя, и только тебя. Так какое же может быть у тебя горе?
– Пока я вижу тебя в подобном состоянии, я не в силах радоваться.
– Но другой ты меня никогда не увидишь! Мое горе ничто не способно исцелить!
– Не говори так, Марианна. Неужели у тебя нет никакого утешения? Нет друзей? Разве твоя утрата такова, что ее невозможно возместить? Как ни страдаешь ты теперь, подумай, насколько больше были бы твои страдания, если бы истинный его характер открылся позже, если бы ваша помолвка длилась еще долгие месяцы, прежде чем он вознамерился бы положить ей конец. Каждый лишний день злополучного твоего неведения сделал бы удар еще более ужасным.
– Помолвка? – повторила Марианна.– Но мы не были помолвлены!
– Не были?
– Нет. Он не столь дурен, как ты считаешь. Он не давал мне слова.
– Но он говорил, что любит тебя?
– Да... нет... прямо никогда. День за днем это разумелось само собой, но прямого признания я от него не слышала. Порой мне казалось, что вот-вот... но этих слов он так и не произнес.
– И тем не менее ты писала к нему?
– Да... Что могло быть в этом плохого, после всего, что было? Но у меня нет сил говорить...
Элинор промолчала и, вновь взяв три письма, пробежала их с новым любопытством. Первое, которое Марианна отправила ему в день их приезда, было следующего содержания:
« Беркли-сквер, январь.
Как вы будете удивлены, Уиллоби, получив эту записку! И мне думается, вы ощутите не только удивление, узнав, что я в Лондоне. Возможность приехать сюда, даже в обществе миссис Дженнингс, была искушением, перед которым мы не устояли. Мне очень бы хотелось, чтобы вы получили это письмо вовремя, чтобы побывать у нас еще сегодня, но я не очень тешу себя такой надеждой. Как бы то ни было, завтра я вас жду. Итак, до свидания.
М. Д. »
Второе письмо, отосланное наутро после танцев у Мидлтонов, гласило следующее:
«Не могу выразить ни разочарования, которое охватило меня, когда позавчера вы нас не застали, ни удивления, что вы все еще не ответили на записку, которую я вам послала почти неделю тому назад. Ежедневно, ежечасно я ждала, что получу от вас ответ и еще больше – что увижу вас. Прошу, приезжайте опять, как только сможете, и объясните причину, почему я ждала напрасно. В следующий раз лучше приезжайте пораньше, потому что обычно около часа мы куда-нибудь едем. Вчера вечером мы были у леди Мидлтон, устроившей танцы. Мне сказали, что вы были приглашены. Но может ли это быть? Верно, вы сильно переменились с тех пор, как мы виделись в последний раз, если вас приглашали и вы не пришли. Но не стану даже предполагать такую возможность и надеюсь в самом скором времени услышать из ваших уст, что это было не так.
М. Д. »
В третьем ее письме говорилось:
«Как должна я понимать, Уиллоби, ваше вчерашнее поведение? Снова я требую у вас объяснения. Я была готова встретить вас с радостью, естественной после такой долгой разлуки, с дружеской простотой, какую, мне казалось, наша близость в Бартоне вполне оправдывала. И как же меня оттолкнули! Я провела ужасную ночь, ища оправдания поступкам, которые иначе, чем оскорбительными, назвать, пожалуй, нельзя. Но хотя мне пока не удалось найти сколько-нибудь правдоподобного извинения вашим поступкам, я тем не менее готова выслушать ваши объяснения. Быть может, вас ввели в заблуждение или сознательно обманули в чем-то, касающемся меня, и это уронило меня в ваших глазах? Скажите же мне, в чем дело, назовите причины, побудившие вас вести себя так, и я приму ваши оправдания, сама оправдавшись перед вами. Мне было бы горько думать о вас дурно, но если так будет, если я узнаю, что вы не таков, каким мы вас до сих пор считали, что ваши добрые чувства ко всем нам были притворством, что меня вы с самого начала намеревались лишь обманывать, пусть это откроется как можно скорее. Моя душа пока находится в страшном борении. Я хотела бы оправдать вас, но и в ином случае мои страдания будут все же легче, нежели теперь. Если ваши чувства переменились, верните мои письма и мой локон.
М. Д. »
Элинор, ради Уиллоби, предпочла бы не поверить, что на письма, полные такой нежности, такого доверия, он был способен ответить подобным образом. Но, как ни осуждала она его, это не заставило ее закрыть глаза на неприличие того, что они вообще были написаны, и она про себя оплакивала пылкую неосторожность, не поскупившуюся на столь опрометчивые доказательства сердечной привязанности, которых даже не искали и для которых ничто им предшествовавшее не давало оснований – неосторожность, приведшую к неизмеримо тяжким последствиям. Но тут Марианна, заметив отложенные в сторону письма, сказала, что на ее месте в подобных обстоятельствах кто угодно написал бы то же самое, и ничего сверх этого в них нет.
– Я чувствовала,– добавила она,– что помолвлена с ним столь же нерушимо, как если бы нас связала самая торжественная и наизаконнейшая церемония.
– Этому я легко верю,– ответила Элинор.– Но, к сожалению, он того же не чувствовал.
– Нет, чувствовал, Элинор! Много, много недель чувствовал! Я знаю это. Почему бы он теперь ни переменился – а причиной может быть лишь самая черная клевета, использованная против меня,– но прежде я была ему так дорога, как только могла желать моя душа. Локон, со столь равнодушной готовностью возвращенный мне, он с таким жаром молил подарить ему! Если бы ты могла видеть его взгляд, его лицо в ту минуту и слышать его голос!.. Неужели ты забыла последний наш с ним вечер в Бартоне? И утро нашего расставания? Когда он сказал мне, что, возможно, пройдут месяцы, прежде чем мы вновь увидимся... его отчаяние... Как я могу забыть его отчаяние!
На несколько мгновений голос ее прервался, но, когда пароксизм горя прошел, она добавила уже более твердо:
– Элинор, со мной обошлись безжалостно, но это не Уиллоби.
– Милая Марианна, но кто же, если не он? Кто мог подвигнуть его на подобное?
– Весь свет, но только не его собственное сердце! Я скорее поверю, что все, кто с нами знаком, сговорились погубить меня в его мнении, чем признаю его натуру способной на такую жестокость. Эта особа, о которой он пишет,– кто бы она ни была – и все, да все, кроме тебя, дорогая сестра, мамы и Эдварда, способны были жестоко меня оболгать. Кроме вас троих, есть ли в мире человек, которого я не заподозрю раньше, чем Уиллоби, чье сердце знаю так хорошо?
Элинор не стала спорить и сказала только:
– Но кто бы ни были эти презренные твои враги, не допусти, милая сестра, чтобы они злобно торжествовали победу, но покажи, как уверенность в своей незапятнанности и чистоте намерений твердо поддерживает твой дух! Гордость, противостоящая такой низкой злобе, благородна и похвальна.
– Нет, нет! – вскричала Марианна.– Горе, подобное моему, лишено всякой гордости. Мне все равно, кто будет знать, как я несчастна. И пусть кто хочет торжествует над моим унижением. Элинор, Элинор, те, чьи страдания невелики, могут быть горды и непреклонны сколько им угодно, могут пренебрегать оскорблениями или оплачивать за них презрением, но у меня нет на это сил. Я должна мучиться, я должна лить слезы... и пусть радуются те, кто способен на подобное.
– Но ради мамы и меня...
– Для вас я сделала бы больше, чем для себя. Но казаться веселой, когда я так страдаю… Ах, кто может этого требовать!
Вновь они обе умолкли. Элинор задумчиво прохаживалась от камина к окну, от окна к камину, не замечая ни веющего от огня тепла, ни того, что происходило за стеклами, а Марианна, сидя в ногах кровати, прислонилась головой к столбику, опять взяла письмо Уиллоби, с содроганием перечла каждую его фразу, а затем воскликнула:
– Нет, это слишком! Ах, Уиллоби, Уиллоби, неужели это писал ты! Жестоко... жестоко, и найти этому прощенья невозможно. Да, Элинор, невозможно. Что бы ему про меня ни наговорили, не должен ли он был отсрочить приговор? Не должен ли был сказать мне об этом, дать мне случай очиститься? «Локон, коим вы столь услужливо меня удостоили»,– повторила она слова письма.– Нет, этого извинить нельзя. Уиллоби, где было твое сердце, когда ты писал эти слова? Такая грубая насмешка!.. Элинор, можно ли оправдать его?
– Нет, Марианна, оправданий ему нет.
– И тем не менее эта особа... как знать, на что она способна?.. И сколько времени тому назад все это было задумано и подстроено ею? Кто она такая?.. Кем она может быть?.. Хотя бы раз в наших разговорах он упомянул про какую-нибудь молодую красавицу среди своих знакомых. Ах, ни про одну, никогда! Он говорил со мной только обо мне.
Опять наступило молчание. Марианна приходила во все большее волнение и наконец не смогла его сдержать.
– Элинор, я должна уехать домой. Я должна вернуться и утешить маму.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48