https://wodolei.ru/catalog/smesiteli/s-dushem/
Елена Катасонова
Дневник женщины времен перестройки
Катасонова Елена
Дневник женщины времен перестройки
Елена Катасонова
Дневник женщины времен перестройки.
Итак, докторская моя, похоже, накрылась. Похоже... Остатки нашего советского оптимизма - "Эй, товарищ, больше жизни!.." Не "похоже", а накрылась по-настоящему, хотя я, конечно, еще побарахтаюсь (тоже наше, отечественное: боролись за все и всегда - от построения коммунизма до покупки стирального порошка). И ведь даже не забодали ее, сердечную, а просто не допустили к защите. Жали руку, благодарили тепло, чтоб не сказать истерически - "Давненько не было у нас столь фундаментальных исследований!" - но, увы, нет специалистов по теме, а значит, нет для меня оппонентов.
"Открытие на стыке двух дисциплин..." Три института, куда я толкнулась в поисках оппонентов, именно так и припечатали, объясняя причину отказа: для всех я "не наша". Отвергли, черти, но признали открытием, и я с горьким торжеством перечитывала их вердикт снова и снова. Да, открытие! А раз так, то откуда же взяться специалистам? Я ж ничего не продолжила, не развила никакую теорию, а вот именно что открыла! И как же мне теперь быть? Вообще-то я знаю: писать в ВАК, требовать "черных", независимых оппонентов. Только опять-таки где их взять? Если это открытие - а я нахально, самонадеянно в это верю, - то и у ВАКа их нет. Ну, не мое это дело, пусть ищут близких по теме, мне-то что?
Так я храбрюсь - здесь, в Мытищах, в общежитии докторантов, аспирантов и разных прочих шведов. Храбрюсь из последних сил. Впервые жалею, что одна пока в комнате - вторая постель пуста. Хоть бы поговорить с кем-нибудь, хоть бы кто-нибудь меня пожалел или просто выслушал... Никого.
Я выпила с горя чаю, послонялась по комнате, уныло пролистала газеты везде все плохо - и вышла на улицу. Господи, как уныло! Темно и уныло. Впрочем, и у нас, в Куйбышеве, не слаще.
Мы уехали из Москвы перед самой войной, строить заводы - не я, конечно, но папа с мамой. Война закончилась, а мы так и застряли в этом грубоватом, но, в общем, красивом городе. Особенно хороши были Волга и Вилоновский спуск с пряничным, белым с розовым, театром на холме и цветущими яблонями по склонам. Я говорю "были", потому что тогда еще не построили ГЭС, и Волга не цвела, не застаивалась - не знаю, как сказать лучше. Короче - это была река! Она плыла себе и плыла, куда ей хотелось, никто ее не останавливал, путь ей не преграждал, в ней вольно плескалась рыба - в чистых, спокойных водах. Широкая, полноводная, другой берег чуть виден, тонет в сиреневой дымке, и пахнет свежестью и прохладой большая вода. Помню, ездили к Жигулевским горам на маленьком старательном пароходике. Стоишь на палубе, плывут мимо зеленые берега, и нет конца-края воде. Теперь Волга стоит притихшая и покорная и какая-то словно испуганная, а у берега лениво колышется мутноватая зелень. Пропала, погибла река!
Как же мне за нее больно! Так больно, что я сама удивляюсь: что уж так страдать-то? Или возраст подошел такой - все-таки мне за сорок, - когда остро чувствуешь свою кровную связь с рекой и землей, вообще с миром. Все мираж, все проходит. Уйдем и мы, а Волга останется, если не загубят ее окончательно...
Все - мираж, но за изобретение свое я еще поборюсь. Придется ВАКовским деятелям оторвать благополучные задницы от удобных кресел и заняться мной, провинциалкой, ничьей не женой, не родственницей, ничьей дамой сердца, продвигаемой могущественным покровителем. Не заинтересован во мне никакой институт или главк, никакое министерство, ни ведомство, короче - никто. Вот разве что люди, живущие в насквозь продуваемых панельных домах? Для них мое изобретение - благо, надежда на другую жизнь, но они ничего не узнают ни про меня, ни про шанс жить иначе. Может, написать в газету, воззвать, так сказать? Несолидно как-то. Да и что писать? "Помогите, люди добрые: меня до защиты не допускают!" Смешно, непонятно, да и рано еще: не весь путь пока пройден.
Ну, ладно. Есть один институт, в Ленинграде, тоже занимается моими проблемами. Что ли им позвонить? Ну уж нет! Никаких звонков, никаких писем. Явиться самой, пред светлые очи директора, поговорить, убедить, умолить. Да, надо ехать, а сил нет, ну вот нет больше сил! Господи, хоть бы прислал ты кого на эту застеленную белым солдатскую койку! Мы бы пожаловались друг другу: наверняка у соседки тоже проблем миллион, как у всех соотечественников, и еще миллион - как у всех женщин.
Едешь на защиту в Москву, а тебе поручений воз, и все надо не купить, а достать! И не откажешься ведь, не скажешь: "Ты что, с ума сошла? Когда это мне бегать по магазинам?" Покорно записываешь, киваешь: "Да-да, постараюсь, если что будет, куплю". Главное - разыскать, а уж как ты все это допрешь, сколько в тебе лошадиных сил - дело десятое. Раздобыть, приволочь - себе, родственникам, подругам - долг чести советской женщины, чем и отличается она от женщины, так сказать, природной, нормальной. Все у них там другое, все теперь это знают и проклинают денно и нощно свою судьбу. "Черт меня догадал с моим умом и талантом родиться в России..." Но и без ума и таланта в России невесело.
Я пишу и поглядываю на белую коечку. Не сегодня, так завтра приедет моя подруга по несчастью родиться в нашей абсурдной стране: не Азия, не Европа, а так - серединка на половинку. А уж лжи-то у нас, демагогии, серости!.. И верхи серые, и низы. Посрединке - нищая, замученная интеллигенция, презираемая и теми, и другими, поскольку никому не принадлежит, только себе. И об этом мы потолкуем всласть, тоскливо и безнадежно поругаем новые времена, от которых тоже пока никакого толку, поразмышляем, что будет дальше. Возникли же у нас надежды - в середине восьмидесятых, - да что-то с места никак не сдвинемся. Ничто не меняется. Как - ничто? А пресса? Она - да, она действительно во хмелю, да и мы читаем запоем, вдыхая пары свободы, словно дурман, наслаждаемся химерами всякими. Читаешь, читаешь, да и стукнет сердце: "А вдруг? Вдруг выгребем, станем, как все? Вдруг получится?" Наглотаешься надежд, обещаний, разоблачений да и не спишь всю ночь, как вчера.
Правда, я не сразу сдалась, часов до трех честно старалась: капала в стакан корвалол, переворачивала подушку, считала слонов. Потом включила свет, взяла с тумбочки "Новый мир", а там - лагеря, пытки, в публицистике же - как все плохо и как будет еще хуже - самое ночное чтение! И главное никаких открытий, для меня, во всяком случае, никаких: многое прочитано было в "застое": "Котлован", "Раковый корпус", "В круге первом", ну и так далее. Передавали друг другу тайком маленькие компактные книжицы, а в них, бисером, "Новый класс" Джиласа или "Звериная ферма", старательно переведенная - здесь, у нас! - в доморощенном переплете. Были люди, не дававшие наглухо захлопнуть клетку, вовсе оставить без воздуха, с одним из них довелось встретиться...
Как же мы изворачивались, сколько потратили сил, чтоб найти, достать, вернуть в указанный срок то, что выходит теперь в "Новом мире"! Зато прочли лет на двадцать раньше, было время подумать, понять, и восьмидесятые не повергли нас в шок.
"Раковый корпус", помню, выдали на три дня, и везде в эти дни читала я толстую книжицу с крохотными буковками: на кафедре, между лекциями, в перерыве, заткнув плотно уши, чтоб не мешал извечный студенческий гомон. И никто не смел ко мне подойти, никто не спрашивал, во что это я углубилась: по формату, буковкам понимали, что за бомба лежит у меня на столе. А "Новый класс" дал мне один физик.
- Дарю, - сказал он и прибавил мимоходом, так, без нажима: - Хорошо, чтоб и другие читали. Конечно, в ком вы уверены.
Была уже за такие дела статья - за "чтение и распространение", потому и предупредил. Вот странно: грозная власть, вооруженная до зубов, все под себя подмявшая, до смерти боялась безоружных, бесправных граждан. Узурпаторы они и есть узурпаторы!
С физиком мы поняли друг друга мгновенно, и состоялся между нами такой разговор.
- "Новый класс" прочтут все, в ком я уверена, обещаю. Но что толку? К семидесятым годам я уже порядком устала, а пожалуй что и смирилась.
- У каждого поколения свои задачи. - Похоже, он готов был к вопросу. У нашего - накапливать знания и распространять информацию. Придет время понадобится.
- Оно никогда не придет, - тоскливо сказала я. - Его никогда не допустят.
- Как знать...
Интересно, вспоминает он теперь тот разговор? Как же его звали? Не помню. Попал в наш дом вроде случайно: у Саши, мужа моего, был друг, он и привел. Но если случайно, то почему подарил книгу - такую ценную и опасную? Ах да, сын его посещал мои лекции, и мы иногда разговаривали. Вычислил и рискнул. Какими извилистыми путями шли мы тогда друг к другу!
И вот дожили. Со скрипом признались власти, что мы были правы - в возмущении своем, отчаянных словах и поступках, в "злопыхательстве" и "антисоветчине". И как же ранила нас эта долгожданная правота! Сколько лет мы злились, смеялись, передавали друг другу ядовитые анекдоты, но, не признаваясь себе, надеялись (я, во всяком случае, надеялась), что в чем-то перегибаем палку и есть что-то хорошее, все не так плохо, как кажется. Мы хотели, оказывается, быть неправыми! А выяснилось, что не догнули мы эту палку...
Нет, не то! Я рада, что дожила (запросто могла бы и не дожить), что взорвались шлюзы, не выдержав годами, десятилетиями копившихся завалов лжи, лицемерия, воровства, невежества, я вдруг остро почувствовала, как утомительно было не соглашаться со всей страной (или почти со всей, кроме нас, отщепенцев), как нуждается человек, чтобы ему наконец сказали: "Да, ты прав"! Но почти сразу к облегчению и надежде примешалась горечь - прожить жизнь в банде! - а потом эта горечь стала расти и расти, и в ней захлебнулась недолгая радость.
В чем тут дело, не знаю. Жизни своей стало жаль, сил, растраченных на добывание истины, своих юных надежд. Конечно, я добилась чего-то, но не о том я сейчас говорю...
И вот я вертелась, вертелась в постели - под одеялом жарко, откинешь холодно, во рту горько и сухо, а вода в чашке жутко холодная, ну просто ледяная вода! Пробовала полистать докторскую, но такое взяло меня отвращение, что и не выскажешь! Потянулась было за "Огоньком", а там расстрелы, захоронения... Невозможно! И тогда я встала, оделась и села к столу писать дневник - как тогда, сто лет назад, когда в девятом классе влюбилась - безумно и безнадежно. И сразу же, как тогда, здорово мне полегчало, и жизни во мне прибавилось.
Воля ваша, но в том, что все журналы сейчас черным-черны, есть некая хитрость. Видите, как было страшно и плохо? Так что вам еще повезло... Сколько помню себя, столько травят народ описанием его же страданий: война, революция, "кровавое воскресенье", Чапаев - "Урал, Урал-река, могила его глубока", - опять война, теперь - жертвы репрессий. Знаю, знаю: нужно преодолеть прошлое, чтобы... Только очень уж беспощадно все это, и не дают нам думать о собственной жизни, как с нами-то обращаются, как мы живем... Впрочем, эти мои рассуждения, наверное, спорны...
А поеду-ка я завтра в Москву - просто так, ни за чем. Завалюсь, например, в кафе - посмотрим, что там за кооперативы такие. Снаружи ничего не видно, на окнах красные занавески, чтоб с улицы не заглядывали - те, которые без денег. А я вот возьму и зайду, черт с ними, с деньгами! Приеду домой, расскажу Алене: дочка моя всеми новациями живо интересуется. Славка, сын, - меньше, да и живет отдельно. Сонечка его ждет ребенка, им сейчас ни до чего. Ну и правильно!
На следующий день
А в кафе меня не пустили - даром что кооперативное, - переняв, как переходящее знамя, от кафе обычных, казенных, извечную нашу традицию гнать и унижать потребителя. Правда, спровадили вежливо, я бы даже сказала изысканно, что, конечно, уже прогресс, только все равно обидно и грустно.
Всякий раз, приближаясь к кафе или, не дай Бог, к ресторану, как-то непроизвольно сжимаешься: сейчас, вот сейчас важный господин у дверей пошлет тебя подальше, на твое законное место - туда, где грязь, мокрый снег, северный ветер или, наоборот, невыносимая духота. Но тут я надеялась: понаслушалась "Маяка", поначиталась газет, вот и надеялась. Зайду, посижу, позволю себе эту роскошь, тем более после истории с диссертацией: такое унижение нужно срочно заесть чем-нибудь вкусным. Небрежно толкнула дверь, вошла по-хозяйски, а мне:
- Пардон, у нас заказывают заранее.
Еще и "пардон" с французским прононсом, а рожа при этом... Но внутрь я все-таки заглянула. А там, внутри, сплошь багровый плюш и канделябры под бронзу, наглый красавец за стойкой, столики на двоих, а за столиками раскрашенные, как куклы, женщины - сидят по двое, мужчин, как везде, много меньше. И как-то сразу мне стало ясно, что я здесь чужая и они мне чужие. Неуловимый, но явственный запах продажности, пошлая подделка под роскошь... Так что, пожалуй, правильно меня не пустили: избавили всех от взаимной неловкости.
Впрочем, голодной я не осталась: рубанула что-то неопределенное, типа котлет, но дороже, и побрела бесцельно по этому странному, неуютному городу. Даже не чувствуется, что город - так, пространство. А может, это мне только кажется, потому что я здесь чужая и все мне чужие: друзья - в Самаре. Алена, дочь моя неразумная, борется, как тигрица, за возвращение старого имени городу Куйбышеву, надо не надо называет город Самарой и мне велела. Ну, я не против, мне и самой нравится старое имя. "Я живу в Куйбышеве" или того хуже - "в Андропове" - карателе, кровопийце... В утробе их, что ли? Так что пусть борется, лишь бы из института не вылетела с этими своими митингами.
Так ходила я по Москве - одинокая, бесприютная, тосковала и маялась, пока не наткнулась на вывеску врача, психотерапевта. Что это такое, я знала не очень, хотя догадывалась: кому стало, как мне, все противно, кого, как меня, схватила за горло тоска, кого оскорбили так, как меня... Тот же небось психиатр, название только другое, психиатров у нас справедливо боятся: много чего на их совести. Вот и придумали терапевта.
И я вошла в старый дом, поднялась по крутой лестнице на третий этаж, подергала ручку старого же звонка, и мне открыла дверь женщина - тоже старая.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12