https://wodolei.ru/catalog/unitazy/
Андреев Александр Дмитриевич
Берегите солнце
Александр Дмитриевич Андреев
Берегите солнце
Роман
Не знаю, не помню,
В одном селе,
Может, в Калуге,
А может, в Рязани,
Жил мальчик
В простой крестьянской семье,
Желтоволосый,
С голубыми глазами...
И вот он стал взрослым...
С.Есенин
Глава первая
1
Когда я открывал глаза, на белом потолке тотчас возникали машины. Они с ревом опрокидывались на меня, казалось, еще мгновение - и я буду смят. Я метался, крича от ужаса; звал на помощь, но кругом было пусто; пытался бежать - ноги подламывались. И я упирался грудью в тупые морды танков и плакал от бессилия. А боль в правом плече острой строчкой прожигала насквозь...
И в ту же минуту я слышал тихую мольбу:
- Господи! Нельзя вам двигаться. Лягте. Вас никто не тронет. Вы в госпитале. Ну вспомните же...
Я ощущал, как к моему лбу прикасалась рука, и впадал в забытье.
Сегодня я вновь услышал знакомый голос:
- Бредит, вскакивает... Сейчас спит.
- Пускай спит. Вставать не позволяйте.
Потом через некоторое время робко зазвучала песня. Пели ломкие и нежные голоса... Я с усилием поднял налитые усталостью веки.
Мальчики и девочки лет семи-восьми сбились в пугливую стайку посреди палаты и пели, изумленно озираясь на раненых.
Перед ними недвижно сидел на койке человек с забинтованной головой; на белой марле - лишь прорези для глаз и рта. Сбоку - юноша с рукой в гипсе, а у окна - пожилой боец с небритым подбородком; нога бойца была поднята чуть выше спинки кровати...
Дети пели неслаженно: раненые рассеивали их внимание, да и песню тяжело было поднять неокрепшим голосам. Им бы петь про елочку, родившуюся в лесу, они же ломко выводили суровый солдатский гимн: "Пусть ярость благородная вскипает, как волна, идет война народная, священная война!"
Вдруг вспомнилась Нина, и тут я ощутил удар по сердцу такой силы, что вскинулся на койке и закричал:
- Где она?!
Сестра бросилась ко мне, надавила на плечо.
- Тише. Лежите спокойно. Ну, пожалуйста... - Она чуть не плакала.
Я упал на подушку, и песня ребятишек стала уплывать куда-то все дальше и дальше, пока не замерла совсем, точно тихо истлела...
Просыпаясь, я часто видел перед собой одно и то же лицо, обсыпанное мелкими веснушками, круглое, с большими испуганными глазами; глаза напоминали окошки, распахнутые в голубое небо; к концу дежурства лицо делалось бледным и веснушки на нем проступали резче, а небесная голубизна сумеречно густела. Девушку звали Дуней.
Окреп я как-то сразу. Силы, подобно отхлынувшей волне, вернулись снова и сладко кружили голову. А струна в груди звенела певуче, с щемящей радостью: "Я в Москве, я живой, уже здоровый. Уцелел!.."
Левой рукой я нацарапал записку и попросил Дуню отнести на Таганку; если не застанет сестру Тоню, соседка наверняка окажется дома...
А после обеда в дремотной тишине палаты, нарушаемой сонным бормотанием, вскриками раненых и всхлипыванием дождя за окном, я услышал властный голос:
- Где он?
Я повернул голову. Тоня стремительно подошла и опустилась на колени.
- У тебя нет руки? - Судорожным движением она ощупала меня, нашла прикрытую одеялом забинтованную руку и простонала с облегчением: - Вот она, вот! Цела... Я подумала, у тебя нет руки, когда увидела чужой почерк. Ох, Митя... - опять простонала она и ткнулась лбом в мой лоб - так мы делали в детстве. - Митя, Андрей убит.
Здоровой рукой я приподнял Тонино лицо.
- Откуда ты узнала?
- Тимофей рассказал. Под Гомелем... Направил горящий самолет в цистерны с горючим. Взорвался. Тимофей видел, как Андрей взорвался... Я знала, что он погибнет. Еще до войны знала, еще когда замуж выходила, знала: наше счастье недолгое.
Я молча и внимательно рассматривал сестру. Изменилась Тонька. Исчезла прежняя ленивая и женственная ее повадка, серо-зеленые глаза в тяжелых дремотных веках сделались огромными на исхудавшем лице, возле рта залегли заметные черточки. Когда-то она с усилием сдерживала беспричинный - от довольства жизнью - смех, теперь же каждую минуту готова была расплакаться...
Тоня провела ладонью по моей небритой щеке, принужденно улыбнулась.
- Мама так рада, что ты жив, что возле нее. По дому не ходит, а летает. Светится вся... Сколько тебе лежать еще?
- Скоро выпишусь.
Тоня поднялась с колен и присела на краешек койки.
- От Никиты Доброва узнала, что вы были вместе. И Нина с вами...
- Мы с ней поженились, - сказал я.
Глаза ее налились слезами.
- Хорошо, - прошептала она. - Время только... не для счастья... Мне пора, милый, я в госпитале дежурю... Институт наш скоро выезжает на восток... - Тоня вынула из сумки "Комсомольскую правду". - Тут статья Сани Кочевого. Он часто приезжает с фронта, заходит к нам. Вчера был... Наша квартира стала прямо пересыльным пунктом: люди приезжают, уезжают - бойцы, командиры. Кто они, откуда, куда - не знаем. Мама возится с ними: варит им кашу, укладывает на полу спать... Лейтенант один каждый день приходит. Владимир. Я знаю, почему он приходит, - из-за меня... Глаза сумасшедшие, никогда не мигают. Красивый и печальный... Два раза был Чертыханов...
- Когда был Чертыханов? - поспешно спросил я. - Где он сейчас?
- Тоже в госпитале. А в каком, не сказал. Тебя ищет. Так тебя расписывал, какой ты бесстрашный и умный, что у мамы коленки дрожали от страха. По всему видать, плут порядочный... Мы с ним дров напилили. Мешок муки маме принес.
- Если он еще раз появится, спроси, где находится, и объясни, в каком госпитале я. Обязательно.
- Скажу. Между прочим, с институтом я не поеду, - заявила Тоня. - Я знаю, что мне делать теперь. - Она еще раз коснулась пальцами моей щеки, встала и направилась к выходу, высокая и стройная.
Развернув газету, я сразу увидел статью Кочевого.
"В трудный час мы живем и воюем, - писал Саня. - Горит и стонет земля. От севера до юга идет на ней бой, неслыханный, чудовищный, кровавый бой на истребление. Для многих из нас бой уже не новость, но всякий раз он большое испытание. Страшно в двадцать три года умирать, но еще страшнее в двадцать три года жить под немцем.
Невыносимо тяжело нам в эти дни. Но мы точно знаем: отгремит канонада, рассеется в воздухе фашистский смрад, очистится небо от дыма. С какой же гордостью пройдем мы тогда по отвоеванной земле, как радостно встретят нас родные края!.. Старые яблони склонят к нам свои ветви и протянут плоды. Улыбнется и пожмет нам руки суровый Ленинград. Любимая Москва поднесет нам лучшие в мире цветы. Белые хаты Украины настежь раскроют перед нами двери. Древние вершины Кавказа поклонятся нам седой головой, и весна Победы нежно поцелует нас в небритые щеки..."
Я был обрадован фанатической верой и яростью этого мирного человека. Немцы рвутся к Москве, железная пятерня сдавливает горло страны, а он пишет о поцелуях Победы-весны. Сколько будет пролито крови, положено жизней, оборвано возвышенных мечтаний, прежде чем вершины Кавказа поклонятся победителям!.. Но на войне без веры в победу жить невозможно: тогда или сдавайся на милость победителя, или погибай. А о трусах говорят и пишут главным образом тогда, когда армии слишком тяжело...
2
От госпиталя до Таганской я шел пешком. Город настороженно примолк. Над крышами зданий вздулись, покачиваясь, гигантские пузыри заградительных аэростатов. Метнулся ввысь еще неяркий луч прожектора, чуть колеблясь, потрепетал некоторое время и погас.
На площади возле Курского вокзала выстраивались в колонны красноармейцы, должно быть прибывшие с эшелоном; слышались отрывистые и нетерпеливые слова команды; колонны двинулись вдоль Садового кольца.
Навстречу им беспорядочными рядами шли женщины в телогрейках, в валенках с калошами, в теплых платках; на плечах - лопаты и кирки.
Патрули проверяли документы, светя фонариками.
От Таганской площади, под гору, к Землянке гнали скот - коровы, овцы, свиньи. Глухой гул копыт катился вдоль улицы. Трамваи остановились: не могли пробиться сквозь стадо. Коровы мычали так, точно жаловались на свою горькую участь: город тянулся бесконечно долго, а идти по булыжным мостовым тяжело. У свиней от худобы и усталости хребты выгнулись, остро проступали крестцы... Отощавший от длинных перегонов скот на улицах Москвы, жалобное мычанье животных, их покорность вызывали в сердце тоску и боль... Пожилая женщина, задержавшись, смотрела на коров и кончиком платка утирала слезы...
Стадо достигло перекрестка, когда взревели сирены воздушной тревоги. В разноголосый и щемящий вой, точно с разбега, ворвались частые и отрывистые залпы зенитных установок. Они находились где-то поблизости, и на тротуары, на железные кровли посыпались осколки снарядов. В загустевшем темнотой небе метались, то скрещиваясь, то расходясь, режущие глаз лучи; казалось, они были накалены яростью.
Из трамваев выпрыгивали люди, и дворники провожали их в бомбоубежища.
До моего дома оставалось несколько кварталов, но патруль задержал и меня.
- Товарищ лейтенант, пройдите в укрытие. Хотя бы в ворота... Вот сюда.
Я свернул в первый же двор.
Когда зенитки прерывали стрельбу, то слышно было, как гудели, кружась, выискивая в темноте Павелецкий вокзал, вражеские самолеты. От цели их отогнали, и они кидали бомбы куда попало. Я слышал, как просвистела одна из них, кажется, над самой головой. Вскоре ухнул взрыв, совсем близко, за углом. Затем второй, чуть дальше и глуше. Резкая вспышка осветила очертания приумолкнувших зданий, черные провалы окон, и вскоре, разбухая над крышами, пополз вверх багровый дым.
Грохот всколыхнул мостовую. Из окон посыпались, звеня, стекла... Скот все шел и шел, тесня друг друга, скользя по булыжнику с уклона и напирая на передних, которым путь преградил трамвай с двумя прицепами. Одичало ревели коровы и, приподымаясь на задние ноги, выдавливали рогами стекла в окнах вагонов...
Молоденькая шустрая женщина в клетчатом платке, сбившемся на затылок, рвалась из ворот. Бойцы патруля не пускали ее, и она, обессилев, заплакала от обиды.
- Что вы за бесчувственные такие! - крикнула она. - Разбежится скот, разве соберешь тогда. - И закричала подростку, который размахивал хворостиной над мордами коров: - Петя! Петька! Направо заворачивай, в проулок! Туда гони. Слышишь?!
Старший лейтенант спросил ее:
- Куда вы гоните скот?
- На шоссе Энтузиастов. Так велено...
Старший лейтенант кивнул сопровождавшим его бойцам:
- Помогите.
Бойцы тотчас скрылись за воротами.
В это время мимо нас пробежала перепуганная овца. Во дворе ее поймали ребятишки.
- Глядите, овца! Папа, овца!..
И тотчас, словно ожидая этого сигнала, из двери низенького домишка неторопливо появился огромного роста детина в белой майке-безрукавке и в сапогах. Грузным и небрежным шагом он подошел к овечке, легко, точно кошку, взял ее под мышку и понес к деревянному сарайчику.
- Толя, нож! - кратко бросил он, не оборачиваясь. Один из мальчишек шмыгнул в дом.
Женщина, сопровождавшая скот, ухватилась за заднюю ногу овцы.
- Ты куда ее понес, бесстыжая твоя харя! Это твоя овца? - Всю злость от собственного бессилия она обрушила на мужчину. Он коротким взмахом откинул ее с дороги.
- Отойди!
Женщина недоуменно развела руками.
- Что же это делается, люди добрые!..
Я окликнул здоровяка в майке-безрукавке.
- Эй, гражданин! - Он приостановился. - Отпустите овцу, - сказал я, подойдя к нему. Он медленно обернулся ко мне. В память мою врезалась широкая рожа с тугими щеками, железный, точно спрессованный навечно ежик волос, голые, здоровьем налитые борцовские плечи и большие, немного отвислые груди.
- Пошел ты к черту! - с глухой яростью сказал он. - Все равно сдохнет в дороге. А тут жрать нечего...
Женщина удивилась:
- Глядите на него! Жрать ему нечего... Да на тебе пахать можно, боров ты этакий!
Мальчишка, такой же толстоморденький, как и отец, сунул ему в руку нож. Длинное лезвие слабо блеснуло в полумгле.
- Отпустите овцу, - повторил я и положил руку на кобуру пистолета.
Мужчина бросил овцу на землю. Она ткнулась узенькой мордой в осколок кирпича, вскочила и тихо потрусила со двора.
- Ну, легче стало, победитель? - с кривой ухмылкой спросил меня мужчина и похлопал лезвием ножа о мясистую свою ладонь. И мне подумалось, что он в эту минуту с наслаждением всадил бы этот нож в меня. Я заметил, что глаз у него не было: вместо них на меня смотрели две глубокие черные дыры...
Тревога окончилась. За углом дымилось взорванное здание, рядом с ним горело второе, подожженное зажигательными бомбами. Доносились всплески колоколов пожарных машин. Пламя то никло, то опять оживало и набиралось сил. Скот, сопровождаемый женщинами и подростками, покорно и устало брел по улице, заворачивая за угол, на Ульяновскую, гурт за гуртом.
На Таганской площади, темной и глухой, стояла сутолока. Как бы на ощупь прокрадывались трамваи с мертвыми окнами. Громыхая по булыжнику, неслись будто наугад грузовики с бойцами в кузовах, тащили за собой орудия. В полумгле безмолвными тенями двигались люди. Горячее дыхание близких боев чувствовалось здесь, на этом знакомом и бойком месте, еще резче и горше. Красноватые отблески пожаров усиливали тревогу.
Пожилой человек, стоявший у темной витрины магазина, произнес дребезжащим голосом, со всхлипом:
- Стронулась Россия...
В эти смертельные и тяжелые дни с особенной силой прозвучало слово "Россия". В каком благодатном и живительном источнике родилось оно, пленительное, звонкое и прекрасное - Россия! Оно вобрало в себя торжества и годины бедствий. Победы и слезы прошедших сражений, сыновняя тоска и радость сердца, надежда на будущее - все в этом имени - Россия... Закаты и ливни, звон косы на рассвете, шелест березовых рощ и просторы от горизонта до горизонта, сладкий дымок очагов, зажженных на заре рукой матери, первая социалистическая революция, указавшая человечеству путь в грядущее, Ленин все Россия.
Я завернул за угол на Коммунистическую улицу - и вот они, знакомые ворота. Через двор я бежал, спотыкаясь в темноте о камни. На лестнице перед дверью остановился перевести дух. Затем рванул дверь и вошел в кухню.
1 2 3 4 5 6 7