https://wodolei.ru/catalog/dushevie_poddony/iz-iskusstvennogo-kamnya/
Так и ворота прошли. Воротным стрельцом Олешка стоял, он сам назвался в карауле быть, чтоб Герасима из города выпустить тайно. Тут у ворот они все попрощались, и каждый пошел в свою сторону: Настя с Нежкой назад, на Чижовку, а Герасим – в Москву, до великого государя, Олешка, бердыш к стене поставя, полез в караульню греться. Настя же, отошед мало, остановилась, глядела вослед мужу, и слезы глазки ее застили, на сердце тоска пала. Ох, сиротинка!
10. А Герасим шел, глядел по сторонам, посвистывал. Он хотя и птицей поднебесной свистел, да черные мысли по грешной земле волочились, и не было казаку от них покоя. Поход немалый, дай бог к егорью возвернуться, а как-то без него Настенька себя управит? Прокормится ль? Не обидел бы кто сироту. Да и дельно ль с Чаплыгиным связался? Тому мирская боль не гребтит, тому – что? Оттягать бы землицу да взять верх над воеводой. Ну, примет великий государь грамотку, ну, прогонит Ваську Грязного, а кого пришлет? Такого ж, поди, христопродавца несытого. И что ж станет? Ивашке-то Чаплыгину, может, и праздничек, а черному народу – прежняя теснота, разоренье… Так за думками и ночь пристигла. Шибко расшагался казак, и далее ноги несли бы, да брюхо велело в Галкиной деревеньке искать ночлега. Видит: при дороге – изба с коновязью у крыльца, ворота – настежь, во дворе – скотины темень, пучок ковыля над крышей на высоком шесте. Герасим на крыльцо шагнул.
11. В избе – прохожих-проезжих человек с десять набралось, на Московской дороге не одного, видно, Герасима прихватила ночь. Какие на печи спят, на полатях, какие на лавках сидят, ведут промеж себя беседу. Троих Герасим признал – свои, воронежские ребята были, купца Гарденина гуртовщики, видно, в Москву гнали скот. Двое – елецкие, дьякон да пономарь, пробирались в Воронеж ко владыке – жалиться на попа. А еще какой-то копна копной, в уголку под образами сидел на отшибе от прочих, облокотись о столешницу и рыжую голову уткнув в руки – не то спит, не то бодрствует, бог его знает. Овчинный тулупчик заплатанный свалился с одного плеча, под ним – однорядка дорогая, алого сукна, ей рублев двадцать цена, самое малое. Старик дворник, мужик жуковатый, возле лохани под лучиной пристроился, ковырял лапоть. Он спросил у Герасима, будет ли ужинать, и кликнул бабу. Та с печи слезла, косясь на рыжего, подала чашку со штями, стала у печки, пригорюнилась, слушала, о чем постояльцы толкуют. Дьякон сперва рассказывал, как его елецкий поп в алтаре за волосья волочил, так бил, так бил – живого места нету. А потом зачали гарденинские ребята сказывать про разбойников: что-де нынче на дороге этого баловства не приведи бог сколько; бывало, и ночью гурты гоняли, а нынче нет, опасаются. Пономарь сказал: «А что, ребята, у нас в Ельце баяли, будто аккурат в тутошних местах какой-то еще Кудеяр-атаман объявился. Больно, баяли, лют, собака!» Гуртовщики сказали, что слушок, верно, есть: Лихобритов Сережка, губный староста, намедни об том кричал на торгу и бумагу ко столбу прибивал, чтоб ловить разбойника, а кто поймет – тому жалованье пять рублев. «Вона! – сказал пономарь. – Чудно, право: ловить! Нешто его пымаешь? Ведь он не один, поди, душегубец, у него – сила! А пять-то рублев куды б как хорошо с губного взять». Тут рыжий, какой под образами дремал, засмеялся: «Э, малой! Ведь он, Сережка-то, сулиться лишь горазд, а дойдет до дела, так обманет, ей-богу, обманет!» Он маленько приподнял голову, Герасим так и ахнул: батюшки, Илюшка Глухой! Шти в горле у казака колом стали. Что ж за мужик отчаянный! Нет, чтоб, уйдя от петли, куда подальше, к казакам, что ли, податься, а он тут, возле ходит! Пономарь обиделся на смех, засопел, стал спрашивать Герасима – куда да почто путь держит. Тот сказал. А рыжий опять головой в руки уткнулся, как бы задремал.
12. Тогда дворник, сменив догоревшую лучину, сердито сказал: «Полно-ка брехать-то! Кудеяра какого-то выдумали! Про этого Кудеяра родитель мой, царство ему небесное, сказывал, будто бы еще при Грозном царе разбойничал – это когда было-то? Тому сто годов близко, а они – Кудеяр, Кудеяр… Спать бы лучше укладывалися!» Все завозились, стали на лавки примащиваться, баба со стола убрала. Тут конский топ послышался снаружи, говор, снег под ногами заскрипел. Дворник с фонарем вышел в сени и тотчас вернулся. Он шепнул рыжему словечко. Тот, головы не поднимая, спросил: «Тусдра тугу туна туми?» – «Хиспри хиста хива хими», – отвечал дворник. «Экой отчаянный! – засмеялся рыжий. – В потемках-то разберутся ль?» – «Да я на крыльце фонарь повесил, далеко видно». Герасим сразу смекнул, что у Илюшки с дворником разговор воровской. Рыжий спросил: «С драгунами?» А дворник сказал: «С приставами». Гуртовщики же и елецкие из того разговора ничего не поняли.
13. Далее все таково шибко делалось, что добрый человек за столь малое время и «вотчу» не прочел бы. В избу ввалилось чудо-юдо в медвежьей шубе, поперек себя шире, но человекоподобно, хотя рычаще и лающе. Его дворник с низким поклоном встретил, да и прочие с лавок повскакали, один рыжий как бы спал и не поднял головы. За медвежьей шубой двое молодцов сундук внесли, да еще четверо – с саблями, пристава. Чудо-юдо медведя скинул – оказался человек, и давай дворника лаять, зачем постояльцев напустил, когда сведем был про то, какой гость жалует. Дворник лениво поклоны бил: «Да мы, батюшка Филофей Микитич, чаяли – ты не поедешь ноне, чаяли – задержишься, ведь вчерась сулился ехать-то…» – «Другой день ждем, – дерзко вдруг засмеялся рыжий, – все жданки, Микитич, проели!» Он голову поднял, как и не спал вовсе, скалил зубы невежливо на Филофеево чрево. Тот в ярости языка лишился, рот разинув, зевает, весь кровяной сделался, что пиявица конская. И тут в сенях затопало, загремело, вскакивают в избу дюжие мужики, кидаются на Филофея, на приставов, вяжут их по рукам и ногам, забивают кляпы да и складывают на полу рядком, что твои бревнышки; говорят рыжему: «Как, атаман, велишь – казнить ай миловать?» – «Черт с ними, – сказал рыжий, поднимаясь из-за стола. – Филофея прикончить не мешало б, да, видно, счастлив его бог, нонче середа, день постный, греха на душу брать не станем». С этими словами, прихватив Филофеев сундук, пошел рыжий со своими молодцами из избы вон. С ними и дворник черный собрался. Баба рыжему вослед взмолилась: «Батюшка! А хозяин-то как же? Велишь ли теперь выпустить?» Рыжий кинул ей ключ и сказал: «Теперя, тетка, выпущай, да чтоб не шумели тут, смирно сидите, не вякайте!»
14. Подождав малое время, как только затихло на дворе, отомкнула баба ларь, и вылез оттуда весь обсыпанный мукою мужик. Вот он чихал, вот кашлял! Во все-то щелочки мука ему набилась – и смех и грех, право! Отчихавшись да отморгавшись, кинулся он Филофея с товарищами развязывать. Только у Филофея кляп вытащил, как тот завопит не своим голосом: «Сундук! Ребята, сундук-то!» – «Молчи, видно, Никитич, про сундук, – сказал мучной мужик, – слава те господи, что ноне середа пришлась». Мало-помалу всех распутали, пошел разговор. Что ж оказалось? Ведь верно, Кудеяр был. Как это он, провор, пронюхал, что Романовых бояр управитель с казной поедет, – бог весть. Вчерашний день так-то к вечеру пришли, злодеи, дворника в мучной ларь затолкали, вместо него поставили черного своего, и сел атаман под образа ждать. А его молодцы-подлеты по деревенским избам схоронились. У них уговор был: как на крыльце фонарь засветит, так и – айда. Ан вчерашний-то день Филофей замешкался, пришлось хозяину больше суток в ларе сидеть, спасибо окаянному душегубцу, хоть разок на двор выпустил да угол пирога кинул. Так все подлинный дворник рассказал. Тут гарденинские побежали скотину глядеть – не увел ли, нечистый дух, быков. Нет, быки стояли на месте. Пономарь же с дьяконом со страху одурели: сидят, один на другого крестятся. А Герасим думал: «Ну, Кудеяр! Ну, Илюшка! Вон как с ними, с чертями, надо – за глотку, да и го?ди! А мы – грамотку!» Однако с рассветом собрался и пошел дальше. И довольно-таки кой-чего нагляделся по дороге, и многую неправду и тесноту видел, и мужицкие слезы. На двенадцатые сутки золотом заблестело впереди, прохожие скинули шапки и перекрестились: «Слава тебе, господи! – молвили, – Москва!»
Повесть четвертая
1. Ай да Москва, ай да столица прекрасная, златоглавая! Как тебя описать? Из шумной стаи слов-лебедей каких бы лебедушек белокрылых пустить на мертвый лист бумажный? Ох, немощно перо! Тут бы гуслицы переборчатые, звонкие, сладкую и могучую песню вещего Бояна! Но нету того, увы, стану складывать, как умею, простите. Да ведь на Москве в то время и гуслей-то не стало: царский указ кричали с крыльца, чтоб, избавь бог, беса не тешить, в гусли не звенеть. «А где объявятся домры, и сурны, и гудки, и балалайки, и всякие чудесные бесовские сосуды, и те бы вынимать и, изломав, жечь».
2. Живет Герасим в Москве, дивится на многие чудеса. Куда ни глянет – диковина: что за дворцы, что за терема, что за храмы! А народу, а крику! Сперва подумал – на пожар бегут, такой шум, такой спех, и дыма черные столбы над тесовыми крышами. По тесному проулочку кинулся казак на дым, выскочил к реке, и верно – по берегу цельная улица горит: в три яруса стоит срубы черные, закопченные, из верхних окошек клубится смрадный дым. У четырех журавцов мужики в одних рубахах таскают бадейки с водой, да где им! Герасим было на помочь, но тут из горящего сруба выскочили какие-то нагишами, давай по грязному снегу кататься, грегочут, шутоломные, – не диво ль? Думал – пожар, ан – смех: бани оказалися! Что за Москва. Шутница.
3. А было раз, в Кремле зазевался на золотые маковки соборные, не заприметил боярского поезда, не услыхал тулумбасника; тот казака – плетью. Через полушубок не прожгло, конечно, да ведь обидно: народ ржет: «Э, малой! Гля, вон ишшо галка летит! Пошто эту не счел?»
4. Но ничего, обтерпелся. В корчемнях да на постоялых дворах с такими ж челобитчиками схаживался, с разных мест – со Пскова, с Устюга Великого, с Курска. Что ни подворье, что ни кабак – то челобитчик. Вся Русь взывала к великому государю о правде. Иные по третьему месяцу на Москве, а челобитная – в тапке: недоступен государь, беда как недоступен! Он за ближними да за охраною как солнышко за тучами – день есть, свет есть, веселья лишь нету. Так жили ходоки на Москве, не знай чего ожидая. Уже и все московские чуда переглядели, уже кой-кто и за караулом побывал, отведал московского кнута, уже и с харчишками подбились многие, а все без толку. Герасим на Арбате у Бориса и Глеба жил, у просвирни. Как-то, не знаю, к старушке прибился, ночевать пустила в чулан; он ей за то дровишки сек, воду таскал, коровий катух чистил. А денег не спрашивала, добродушная была старица. Да что ж, еще и за чулан – деньги! И так ведь, куда ни пойдешь, во что ни ступишь – все давай и давай, где грош, где два, а где и алтыном не обернешься. Вот так-то жил Герасим у бабушки у Тимофевны, ничего, не жалился. К сему времени уже великий пост наступил, гнилые ветры подули, снег почернел. Всякий день хаживал казак в Кремль на царскую площадку. Заблаговестят к вечерне – он и пошел. Его старушка научила туда ходить затем, чтоб как ни то узреть государя, когда он в храм пойдет. Из шапки расшив, держал теперь Герасим челобитню за пазухой, чтоб, не замешкавшись, сразу отдать царю. Да так ведь с месяц, болезный, ходил, все оконушки в теремах пересчел, каждый камушек притоптал, по голосам колокольным стал угадывать, где звонят у Ивана Великого, на какой звоннице – на Петраковской ай на Филаретовой. Иной раз пристава-собаки гнали с площадки взашей, иной раз – ничего. И царя видывал не однажды, да столь округ него ближних лепилось, что не подступиться. И грамотка за пазухой слежалась, по?том провоняла, овчиной. Что делать? А Тимофевна – свое: «Ожидай, голубь, ужо дождешься милости».
5. Стал вскорости Герасим примечать на царской площадке одного человека – тоже как бы ожидаючи бродит: сух, голенаст, борода щипана, взгляд сумнительный, с подозреньем. Все молится: глянет на Успенье – помолится, обернется к Благовещенью – и золотым шеломам поклон. Такой богомольный. Вот как-то раз налетели пристава, обоих ходоков погнали в толчки. Голенастый сказал: «Ну, не сукины ль дети? И помолиться святым не дадут! Пойдем, брате, к Лучке, оскоромимся с горя». А Лучка – это корчемник был в Зарядье, тайно вином торговал. Там разговорились: оказалось – земляк голенастый-то! Драгун оказался Степан Киселев. Орлова-городка житель, также с челобитней к государю. Ну, тут выпили крепко-таки и порешили друг за дружку держаться, не отставать. Герасим говорит: «Чевой-то ты, Степаша, все молишься?» – «А чтоб пристава не гнали». Герасим на те слова рассмеялся. «Чего ржешь? – сказал Киселев. – Ты вот не молясь шлялся, так тебя сколько выгоняли, я сам видал. А меня ноне в первый раз, это пристав, верно, пьяный был». С того дня стали земляки ходить вместе на кремлевскую святыню креститься. И что тех крестов было положено ими, что поклонов! С господом богом досыта наговорились, сердешные, а государь все недоступен.
6. Так страстная седмица подоспела. В четверг было: дьячок от Успенья, пьянчужка, плелся ко всенощной; четверговая служба долгая, выпить бы, да дьячиха, нечистая сила, обобрала, грошика не оставила. Он, видя земляков наших, говорит: «Давно я вас, глупенькие, приметил, ведь вы с челобитней ходите. Только вы, ребята, напрасно сапоги бьете – государя вам без меня не достать. Я же вас могу научить, но вы мне за науку поставьте угощенье». Они с радостью согласились, и тогда дьячок сказал, чтоб они на себя что ни хуже надели и садились бы с нищими-калеками на паперть. И как государь выйдет нищую братию оделять, тут бы ему и подали грамотки. Они так и сделали: сели на паперти с побирушками и стали ждать государева выхода.
7. А государь о ту пору темен был, невесел. Он перед тем жениться хотел, ему два ста девок привели глядеть. Все-то были пригожи, красавицы, а одна в сердце запала, Федорушка, он ее облюбовал. Она же, узнав, что царицей станет, горемычная, ослабела, у ней ноженьки подкосилися, упала на радостях. Тут пошли во дворце шептать, что порченая-де невеста, что-де чародейство на ней.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10
10. А Герасим шел, глядел по сторонам, посвистывал. Он хотя и птицей поднебесной свистел, да черные мысли по грешной земле волочились, и не было казаку от них покоя. Поход немалый, дай бог к егорью возвернуться, а как-то без него Настенька себя управит? Прокормится ль? Не обидел бы кто сироту. Да и дельно ль с Чаплыгиным связался? Тому мирская боль не гребтит, тому – что? Оттягать бы землицу да взять верх над воеводой. Ну, примет великий государь грамотку, ну, прогонит Ваську Грязного, а кого пришлет? Такого ж, поди, христопродавца несытого. И что ж станет? Ивашке-то Чаплыгину, может, и праздничек, а черному народу – прежняя теснота, разоренье… Так за думками и ночь пристигла. Шибко расшагался казак, и далее ноги несли бы, да брюхо велело в Галкиной деревеньке искать ночлега. Видит: при дороге – изба с коновязью у крыльца, ворота – настежь, во дворе – скотины темень, пучок ковыля над крышей на высоком шесте. Герасим на крыльцо шагнул.
11. В избе – прохожих-проезжих человек с десять набралось, на Московской дороге не одного, видно, Герасима прихватила ночь. Какие на печи спят, на полатях, какие на лавках сидят, ведут промеж себя беседу. Троих Герасим признал – свои, воронежские ребята были, купца Гарденина гуртовщики, видно, в Москву гнали скот. Двое – елецкие, дьякон да пономарь, пробирались в Воронеж ко владыке – жалиться на попа. А еще какой-то копна копной, в уголку под образами сидел на отшибе от прочих, облокотись о столешницу и рыжую голову уткнув в руки – не то спит, не то бодрствует, бог его знает. Овчинный тулупчик заплатанный свалился с одного плеча, под ним – однорядка дорогая, алого сукна, ей рублев двадцать цена, самое малое. Старик дворник, мужик жуковатый, возле лохани под лучиной пристроился, ковырял лапоть. Он спросил у Герасима, будет ли ужинать, и кликнул бабу. Та с печи слезла, косясь на рыжего, подала чашку со штями, стала у печки, пригорюнилась, слушала, о чем постояльцы толкуют. Дьякон сперва рассказывал, как его елецкий поп в алтаре за волосья волочил, так бил, так бил – живого места нету. А потом зачали гарденинские ребята сказывать про разбойников: что-де нынче на дороге этого баловства не приведи бог сколько; бывало, и ночью гурты гоняли, а нынче нет, опасаются. Пономарь сказал: «А что, ребята, у нас в Ельце баяли, будто аккурат в тутошних местах какой-то еще Кудеяр-атаман объявился. Больно, баяли, лют, собака!» Гуртовщики сказали, что слушок, верно, есть: Лихобритов Сережка, губный староста, намедни об том кричал на торгу и бумагу ко столбу прибивал, чтоб ловить разбойника, а кто поймет – тому жалованье пять рублев. «Вона! – сказал пономарь. – Чудно, право: ловить! Нешто его пымаешь? Ведь он не один, поди, душегубец, у него – сила! А пять-то рублев куды б как хорошо с губного взять». Тут рыжий, какой под образами дремал, засмеялся: «Э, малой! Ведь он, Сережка-то, сулиться лишь горазд, а дойдет до дела, так обманет, ей-богу, обманет!» Он маленько приподнял голову, Герасим так и ахнул: батюшки, Илюшка Глухой! Шти в горле у казака колом стали. Что ж за мужик отчаянный! Нет, чтоб, уйдя от петли, куда подальше, к казакам, что ли, податься, а он тут, возле ходит! Пономарь обиделся на смех, засопел, стал спрашивать Герасима – куда да почто путь держит. Тот сказал. А рыжий опять головой в руки уткнулся, как бы задремал.
12. Тогда дворник, сменив догоревшую лучину, сердито сказал: «Полно-ка брехать-то! Кудеяра какого-то выдумали! Про этого Кудеяра родитель мой, царство ему небесное, сказывал, будто бы еще при Грозном царе разбойничал – это когда было-то? Тому сто годов близко, а они – Кудеяр, Кудеяр… Спать бы лучше укладывалися!» Все завозились, стали на лавки примащиваться, баба со стола убрала. Тут конский топ послышался снаружи, говор, снег под ногами заскрипел. Дворник с фонарем вышел в сени и тотчас вернулся. Он шепнул рыжему словечко. Тот, головы не поднимая, спросил: «Тусдра тугу туна туми?» – «Хиспри хиста хива хими», – отвечал дворник. «Экой отчаянный! – засмеялся рыжий. – В потемках-то разберутся ль?» – «Да я на крыльце фонарь повесил, далеко видно». Герасим сразу смекнул, что у Илюшки с дворником разговор воровской. Рыжий спросил: «С драгунами?» А дворник сказал: «С приставами». Гуртовщики же и елецкие из того разговора ничего не поняли.
13. Далее все таково шибко делалось, что добрый человек за столь малое время и «вотчу» не прочел бы. В избу ввалилось чудо-юдо в медвежьей шубе, поперек себя шире, но человекоподобно, хотя рычаще и лающе. Его дворник с низким поклоном встретил, да и прочие с лавок повскакали, один рыжий как бы спал и не поднял головы. За медвежьей шубой двое молодцов сундук внесли, да еще четверо – с саблями, пристава. Чудо-юдо медведя скинул – оказался человек, и давай дворника лаять, зачем постояльцев напустил, когда сведем был про то, какой гость жалует. Дворник лениво поклоны бил: «Да мы, батюшка Филофей Микитич, чаяли – ты не поедешь ноне, чаяли – задержишься, ведь вчерась сулился ехать-то…» – «Другой день ждем, – дерзко вдруг засмеялся рыжий, – все жданки, Микитич, проели!» Он голову поднял, как и не спал вовсе, скалил зубы невежливо на Филофеево чрево. Тот в ярости языка лишился, рот разинув, зевает, весь кровяной сделался, что пиявица конская. И тут в сенях затопало, загремело, вскакивают в избу дюжие мужики, кидаются на Филофея, на приставов, вяжут их по рукам и ногам, забивают кляпы да и складывают на полу рядком, что твои бревнышки; говорят рыжему: «Как, атаман, велишь – казнить ай миловать?» – «Черт с ними, – сказал рыжий, поднимаясь из-за стола. – Филофея прикончить не мешало б, да, видно, счастлив его бог, нонче середа, день постный, греха на душу брать не станем». С этими словами, прихватив Филофеев сундук, пошел рыжий со своими молодцами из избы вон. С ними и дворник черный собрался. Баба рыжему вослед взмолилась: «Батюшка! А хозяин-то как же? Велишь ли теперь выпустить?» Рыжий кинул ей ключ и сказал: «Теперя, тетка, выпущай, да чтоб не шумели тут, смирно сидите, не вякайте!»
14. Подождав малое время, как только затихло на дворе, отомкнула баба ларь, и вылез оттуда весь обсыпанный мукою мужик. Вот он чихал, вот кашлял! Во все-то щелочки мука ему набилась – и смех и грех, право! Отчихавшись да отморгавшись, кинулся он Филофея с товарищами развязывать. Только у Филофея кляп вытащил, как тот завопит не своим голосом: «Сундук! Ребята, сундук-то!» – «Молчи, видно, Никитич, про сундук, – сказал мучной мужик, – слава те господи, что ноне середа пришлась». Мало-помалу всех распутали, пошел разговор. Что ж оказалось? Ведь верно, Кудеяр был. Как это он, провор, пронюхал, что Романовых бояр управитель с казной поедет, – бог весть. Вчерашний день так-то к вечеру пришли, злодеи, дворника в мучной ларь затолкали, вместо него поставили черного своего, и сел атаман под образа ждать. А его молодцы-подлеты по деревенским избам схоронились. У них уговор был: как на крыльце фонарь засветит, так и – айда. Ан вчерашний-то день Филофей замешкался, пришлось хозяину больше суток в ларе сидеть, спасибо окаянному душегубцу, хоть разок на двор выпустил да угол пирога кинул. Так все подлинный дворник рассказал. Тут гарденинские побежали скотину глядеть – не увел ли, нечистый дух, быков. Нет, быки стояли на месте. Пономарь же с дьяконом со страху одурели: сидят, один на другого крестятся. А Герасим думал: «Ну, Кудеяр! Ну, Илюшка! Вон как с ними, с чертями, надо – за глотку, да и го?ди! А мы – грамотку!» Однако с рассветом собрался и пошел дальше. И довольно-таки кой-чего нагляделся по дороге, и многую неправду и тесноту видел, и мужицкие слезы. На двенадцатые сутки золотом заблестело впереди, прохожие скинули шапки и перекрестились: «Слава тебе, господи! – молвили, – Москва!»
Повесть четвертая
1. Ай да Москва, ай да столица прекрасная, златоглавая! Как тебя описать? Из шумной стаи слов-лебедей каких бы лебедушек белокрылых пустить на мертвый лист бумажный? Ох, немощно перо! Тут бы гуслицы переборчатые, звонкие, сладкую и могучую песню вещего Бояна! Но нету того, увы, стану складывать, как умею, простите. Да ведь на Москве в то время и гуслей-то не стало: царский указ кричали с крыльца, чтоб, избавь бог, беса не тешить, в гусли не звенеть. «А где объявятся домры, и сурны, и гудки, и балалайки, и всякие чудесные бесовские сосуды, и те бы вынимать и, изломав, жечь».
2. Живет Герасим в Москве, дивится на многие чудеса. Куда ни глянет – диковина: что за дворцы, что за терема, что за храмы! А народу, а крику! Сперва подумал – на пожар бегут, такой шум, такой спех, и дыма черные столбы над тесовыми крышами. По тесному проулочку кинулся казак на дым, выскочил к реке, и верно – по берегу цельная улица горит: в три яруса стоит срубы черные, закопченные, из верхних окошек клубится смрадный дым. У четырех журавцов мужики в одних рубахах таскают бадейки с водой, да где им! Герасим было на помочь, но тут из горящего сруба выскочили какие-то нагишами, давай по грязному снегу кататься, грегочут, шутоломные, – не диво ль? Думал – пожар, ан – смех: бани оказалися! Что за Москва. Шутница.
3. А было раз, в Кремле зазевался на золотые маковки соборные, не заприметил боярского поезда, не услыхал тулумбасника; тот казака – плетью. Через полушубок не прожгло, конечно, да ведь обидно: народ ржет: «Э, малой! Гля, вон ишшо галка летит! Пошто эту не счел?»
4. Но ничего, обтерпелся. В корчемнях да на постоялых дворах с такими ж челобитчиками схаживался, с разных мест – со Пскова, с Устюга Великого, с Курска. Что ни подворье, что ни кабак – то челобитчик. Вся Русь взывала к великому государю о правде. Иные по третьему месяцу на Москве, а челобитная – в тапке: недоступен государь, беда как недоступен! Он за ближними да за охраною как солнышко за тучами – день есть, свет есть, веселья лишь нету. Так жили ходоки на Москве, не знай чего ожидая. Уже и все московские чуда переглядели, уже кой-кто и за караулом побывал, отведал московского кнута, уже и с харчишками подбились многие, а все без толку. Герасим на Арбате у Бориса и Глеба жил, у просвирни. Как-то, не знаю, к старушке прибился, ночевать пустила в чулан; он ей за то дровишки сек, воду таскал, коровий катух чистил. А денег не спрашивала, добродушная была старица. Да что ж, еще и за чулан – деньги! И так ведь, куда ни пойдешь, во что ни ступишь – все давай и давай, где грош, где два, а где и алтыном не обернешься. Вот так-то жил Герасим у бабушки у Тимофевны, ничего, не жалился. К сему времени уже великий пост наступил, гнилые ветры подули, снег почернел. Всякий день хаживал казак в Кремль на царскую площадку. Заблаговестят к вечерне – он и пошел. Его старушка научила туда ходить затем, чтоб как ни то узреть государя, когда он в храм пойдет. Из шапки расшив, держал теперь Герасим челобитню за пазухой, чтоб, не замешкавшись, сразу отдать царю. Да так ведь с месяц, болезный, ходил, все оконушки в теремах пересчел, каждый камушек притоптал, по голосам колокольным стал угадывать, где звонят у Ивана Великого, на какой звоннице – на Петраковской ай на Филаретовой. Иной раз пристава-собаки гнали с площадки взашей, иной раз – ничего. И царя видывал не однажды, да столь округ него ближних лепилось, что не подступиться. И грамотка за пазухой слежалась, по?том провоняла, овчиной. Что делать? А Тимофевна – свое: «Ожидай, голубь, ужо дождешься милости».
5. Стал вскорости Герасим примечать на царской площадке одного человека – тоже как бы ожидаючи бродит: сух, голенаст, борода щипана, взгляд сумнительный, с подозреньем. Все молится: глянет на Успенье – помолится, обернется к Благовещенью – и золотым шеломам поклон. Такой богомольный. Вот как-то раз налетели пристава, обоих ходоков погнали в толчки. Голенастый сказал: «Ну, не сукины ль дети? И помолиться святым не дадут! Пойдем, брате, к Лучке, оскоромимся с горя». А Лучка – это корчемник был в Зарядье, тайно вином торговал. Там разговорились: оказалось – земляк голенастый-то! Драгун оказался Степан Киселев. Орлова-городка житель, также с челобитней к государю. Ну, тут выпили крепко-таки и порешили друг за дружку держаться, не отставать. Герасим говорит: «Чевой-то ты, Степаша, все молишься?» – «А чтоб пристава не гнали». Герасим на те слова рассмеялся. «Чего ржешь? – сказал Киселев. – Ты вот не молясь шлялся, так тебя сколько выгоняли, я сам видал. А меня ноне в первый раз, это пристав, верно, пьяный был». С того дня стали земляки ходить вместе на кремлевскую святыню креститься. И что тех крестов было положено ими, что поклонов! С господом богом досыта наговорились, сердешные, а государь все недоступен.
6. Так страстная седмица подоспела. В четверг было: дьячок от Успенья, пьянчужка, плелся ко всенощной; четверговая служба долгая, выпить бы, да дьячиха, нечистая сила, обобрала, грошика не оставила. Он, видя земляков наших, говорит: «Давно я вас, глупенькие, приметил, ведь вы с челобитней ходите. Только вы, ребята, напрасно сапоги бьете – государя вам без меня не достать. Я же вас могу научить, но вы мне за науку поставьте угощенье». Они с радостью согласились, и тогда дьячок сказал, чтоб они на себя что ни хуже надели и садились бы с нищими-калеками на паперть. И как государь выйдет нищую братию оделять, тут бы ему и подали грамотки. Они так и сделали: сели на паперти с побирушками и стали ждать государева выхода.
7. А государь о ту пору темен был, невесел. Он перед тем жениться хотел, ему два ста девок привели глядеть. Все-то были пригожи, красавицы, а одна в сердце запала, Федорушка, он ее облюбовал. Она же, узнав, что царицей станет, горемычная, ослабела, у ней ноженьки подкосилися, упала на радостях. Тут пошли во дворце шептать, что порченая-де невеста, что-де чародейство на ней.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10