https://wodolei.ru/brands/Blanco/fontas/
А что на него, на Богдана, Кошкин-подьячий наговаривает, так это по злобе, из груши. И он подал Грязному список на тех людей, какие ходили в заводчиках. Тут Лихобритов еще человек сорок похватал за караул. Конинского же отпустили с миром.
5. После того в яму, бедных, покидали, стали морить голодом. От того первый Олешка Терновский скончался; так-то раз утром не встает да не встает, лежит недвижим. Герасим глянул – царица небесная! – бел, что холст, и живчик во лбу не играет: помер. Ден пять лежал в яме с живыми вместе, – не убирали нарочно, окаянные, чтоб смрадом досадить. Уже портиться зачал, тогда лишь за ноги выволокли, увезли куда-то. Так и лето красное миновало. В тот год холода рано пришли: на Зосиму-пчельника мороз хороший ударил, да и давай с того дня костить до самого покрова. С покрова же дожди хлынули, – того хуже. Голодны, холодны сидят заточники в яме, мокрехоньки. Помирать зачали.
6. Когда наконец в живых лишь четверо осталось, а именно: Герасим, Илья да Чаплыгин с Пигасием, – из Москвы по санной дороге палач пожаловал. Вскоре на торгу рели поставили. С вечера ничего не было, а утром, глядь, стоят два столба с перекладиной. Под ними новый палач похаживает – в красной рубахе, засучив рукава, посмеивается, живодер. Ночью же снежок выпал – бело, чисто не для такого б дела лепота. Народу набежало – не протолпиться, а тихо – лишь галки над собором дерутся, кричат.
7. И вот в тишине на соборной колокольне по покойнику зазвонили. Тем же часом на худеньких дровнишках привезли горемык, поставили под релями. К ним Сергий-поп подошел, совал крест целовать. Они не стали. Пигасий сказал: «Чего ты мне суешь? Небось с утра скоромятины нажрался, а ведь нынче – пятница. Знаю-ста я вашу братию!» Тогда Грязной махнул рукавичкой, и палач стал расправлять петли.
8. Да и казнили. Что об том много говорить, слеза ведь прошибает. Иные бабы тут голосить зачали, и среди них Прасковьица – плакуша не последняя. Плачем за добро платила, сирота, за однорядку зеленого сукна с осьмнадцатью застежками на серебряных дульках…
9. Дня три висели. Захарка Кошкин им на груди листы прилепил, на коих написано было, – у Герасима: «Раб лукавый, руку на господина поднял»; у Ильи: «Разбойник яз, спасения не чаю»; у Пигасия: «Диявол мя грамоте научих»; а у Чаплыгина: «Согрешихом, окаянный, против государя, сожаления не достоин».
10. А далее, слушайте, чудеса будут. Первое из них: стали над лобным местом птицы летать – сороки, сойки, галки и другие многие, норовя поклевать мертвых; так вот чудо – старый ворон, крича громко, бил стервоядцев, гнал прочь. И так по вся дни караулил, не давал клевать. Другое же чудо – первого почудней, как и сказать, не знаю – поверите ли? Но тут надобно на прежнее воротиться, про Настю вспомним.
11. Ох, Настя! Она тогда, проводив Герасима с товарищами, долго ждала, печальница. Поговорить бы, пожалиться, так с кем поговоришь? Вот на третий день прискакал Чертовкин Мишка с дружками, – пьянищие, замотаи, стали ясак делить. «Где ж мой-то?» – спрашивает Настя. Мишка в ответ зубы скалит. «Твой, – говорит, – нынче на воеводском месте, высоко сидит, а скоро, мыслю, еще выше будет, так что до земли пятками не достанет!» Настя от такой притчи оробела. «Так я либо пойду», – сказала она. «Разлюбезное дело, лебедушка! – отвечал Чертовкин. – Скатертью дорога». До поздней ночи ясак делили, кричали, разбойники, до ножей доходило. Поснули наконец, а на дворе костер тлеть остался. Тогда черным камнем с неба падал старый ворон, брал из кострища в клюв уголек непогасший, да и сронил его на кровлю, улетая. Затлела солома, пошла полыхать. Так ночным часом все, пьяные, и погорели. Что за ворон! Поразмыслите, пожалуйте, – не чудо ль?
12. А Настя бежала по дремучему лесу. Кругом – страхи: волчица с волченятами хоронится в чаще, скулят волченятки; сычи человечьими голосами жалобно кричат; в болоте див бурчит, пузыри пуская со дна; леший, дедка Ермил, лыко дерет шумно, с гоготом… И все ведь уважили сироту: волчица деткам молчать велела, сычи заснули, див под корягу ушел, Ермил сел на пенек лапоть плесть. Так прошла Настя через весь лес – ничего. Ей вещун-сердце велит: «Беги! Шибче беги, девка!» Да где ж поспеть, и так запалилась: двадцать верст, конец не малый. На ранней зорьке пришла.
13. Не раз ходила к тюрьме. Не допускали жестокие стражи, гнали прочь. Когда казнили правдолюбцев, она меж народа стояла, все видела. Прасковьица кричать взялась в голос, а Настя не стала, вовсе обмерла. И так три дня, что висели убиенные, хоронилась кой-где возле них, все ждала. Дождалась ведь. Ночью буран курил. Пришли трое, в черных халатах, покидали висельников в сани и повезли. Крадучись, бежала Настя за санями. За Чижовкой, в лесу у ручья, под старым дубом, мертвые тела в ложок свалили, чуть закидали снегом да и айда назад. Разгребла Настя снег, кинулась на грудь милу другу; тут лишь в первый раз заплакала, заговорила: «Ох вы, слезки мои горючие! Ох, согрейте ж вы мово соколика! Закоченел ведь, бедный, что бел-камень лежит!» Курит буран, голосом плачет вместе с неутешной. Тогда с голой вершины, с гнезда, старый ворон слетел.
14. Сказал человечьим голосом: «Полно-ка плакать, милая! Слеза горю не помощница. Это ведь у лиходеев добро забывчиво, а мы, вольные птицы, помним. Утри слезки, сядь, дожидайся меня». И с теми словами в буран улетел. Ждет Настя час, ждет другой; светать уже стало – летит ворон назад, держит в когтях две скляницы-снадобицы: в одной живая вода, в другой – мертвая. Подал скляницы, сказал, чтоб сбрызнула мужиков. Она так и сделала. Что ж думаете! Встали ведь, один за другим.
15. Да и пошли, живые, как вечно и наша Русь живет. Ворон им вослед кричал, провожая, прощался, пока они за туманом не скрылися. Простимся и мы сейчас – на этом закончу. Может, что и не так сказал, так не посетуйте, не осудите. От всей души, по простоте говорил.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10
5. После того в яму, бедных, покидали, стали морить голодом. От того первый Олешка Терновский скончался; так-то раз утром не встает да не встает, лежит недвижим. Герасим глянул – царица небесная! – бел, что холст, и живчик во лбу не играет: помер. Ден пять лежал в яме с живыми вместе, – не убирали нарочно, окаянные, чтоб смрадом досадить. Уже портиться зачал, тогда лишь за ноги выволокли, увезли куда-то. Так и лето красное миновало. В тот год холода рано пришли: на Зосиму-пчельника мороз хороший ударил, да и давай с того дня костить до самого покрова. С покрова же дожди хлынули, – того хуже. Голодны, холодны сидят заточники в яме, мокрехоньки. Помирать зачали.
6. Когда наконец в живых лишь четверо осталось, а именно: Герасим, Илья да Чаплыгин с Пигасием, – из Москвы по санной дороге палач пожаловал. Вскоре на торгу рели поставили. С вечера ничего не было, а утром, глядь, стоят два столба с перекладиной. Под ними новый палач похаживает – в красной рубахе, засучив рукава, посмеивается, живодер. Ночью же снежок выпал – бело, чисто не для такого б дела лепота. Народу набежало – не протолпиться, а тихо – лишь галки над собором дерутся, кричат.
7. И вот в тишине на соборной колокольне по покойнику зазвонили. Тем же часом на худеньких дровнишках привезли горемык, поставили под релями. К ним Сергий-поп подошел, совал крест целовать. Они не стали. Пигасий сказал: «Чего ты мне суешь? Небось с утра скоромятины нажрался, а ведь нынче – пятница. Знаю-ста я вашу братию!» Тогда Грязной махнул рукавичкой, и палач стал расправлять петли.
8. Да и казнили. Что об том много говорить, слеза ведь прошибает. Иные бабы тут голосить зачали, и среди них Прасковьица – плакуша не последняя. Плачем за добро платила, сирота, за однорядку зеленого сукна с осьмнадцатью застежками на серебряных дульках…
9. Дня три висели. Захарка Кошкин им на груди листы прилепил, на коих написано было, – у Герасима: «Раб лукавый, руку на господина поднял»; у Ильи: «Разбойник яз, спасения не чаю»; у Пигасия: «Диявол мя грамоте научих»; а у Чаплыгина: «Согрешихом, окаянный, против государя, сожаления не достоин».
10. А далее, слушайте, чудеса будут. Первое из них: стали над лобным местом птицы летать – сороки, сойки, галки и другие многие, норовя поклевать мертвых; так вот чудо – старый ворон, крича громко, бил стервоядцев, гнал прочь. И так по вся дни караулил, не давал клевать. Другое же чудо – первого почудней, как и сказать, не знаю – поверите ли? Но тут надобно на прежнее воротиться, про Настю вспомним.
11. Ох, Настя! Она тогда, проводив Герасима с товарищами, долго ждала, печальница. Поговорить бы, пожалиться, так с кем поговоришь? Вот на третий день прискакал Чертовкин Мишка с дружками, – пьянищие, замотаи, стали ясак делить. «Где ж мой-то?» – спрашивает Настя. Мишка в ответ зубы скалит. «Твой, – говорит, – нынче на воеводском месте, высоко сидит, а скоро, мыслю, еще выше будет, так что до земли пятками не достанет!» Настя от такой притчи оробела. «Так я либо пойду», – сказала она. «Разлюбезное дело, лебедушка! – отвечал Чертовкин. – Скатертью дорога». До поздней ночи ясак делили, кричали, разбойники, до ножей доходило. Поснули наконец, а на дворе костер тлеть остался. Тогда черным камнем с неба падал старый ворон, брал из кострища в клюв уголек непогасший, да и сронил его на кровлю, улетая. Затлела солома, пошла полыхать. Так ночным часом все, пьяные, и погорели. Что за ворон! Поразмыслите, пожалуйте, – не чудо ль?
12. А Настя бежала по дремучему лесу. Кругом – страхи: волчица с волченятами хоронится в чаще, скулят волченятки; сычи человечьими голосами жалобно кричат; в болоте див бурчит, пузыри пуская со дна; леший, дедка Ермил, лыко дерет шумно, с гоготом… И все ведь уважили сироту: волчица деткам молчать велела, сычи заснули, див под корягу ушел, Ермил сел на пенек лапоть плесть. Так прошла Настя через весь лес – ничего. Ей вещун-сердце велит: «Беги! Шибче беги, девка!» Да где ж поспеть, и так запалилась: двадцать верст, конец не малый. На ранней зорьке пришла.
13. Не раз ходила к тюрьме. Не допускали жестокие стражи, гнали прочь. Когда казнили правдолюбцев, она меж народа стояла, все видела. Прасковьица кричать взялась в голос, а Настя не стала, вовсе обмерла. И так три дня, что висели убиенные, хоронилась кой-где возле них, все ждала. Дождалась ведь. Ночью буран курил. Пришли трое, в черных халатах, покидали висельников в сани и повезли. Крадучись, бежала Настя за санями. За Чижовкой, в лесу у ручья, под старым дубом, мертвые тела в ложок свалили, чуть закидали снегом да и айда назад. Разгребла Настя снег, кинулась на грудь милу другу; тут лишь в первый раз заплакала, заговорила: «Ох вы, слезки мои горючие! Ох, согрейте ж вы мово соколика! Закоченел ведь, бедный, что бел-камень лежит!» Курит буран, голосом плачет вместе с неутешной. Тогда с голой вершины, с гнезда, старый ворон слетел.
14. Сказал человечьим голосом: «Полно-ка плакать, милая! Слеза горю не помощница. Это ведь у лиходеев добро забывчиво, а мы, вольные птицы, помним. Утри слезки, сядь, дожидайся меня». И с теми словами в буран улетел. Ждет Настя час, ждет другой; светать уже стало – летит ворон назад, держит в когтях две скляницы-снадобицы: в одной живая вода, в другой – мертвая. Подал скляницы, сказал, чтоб сбрызнула мужиков. Она так и сделала. Что ж думаете! Встали ведь, один за другим.
15. Да и пошли, живые, как вечно и наша Русь живет. Ворон им вослед кричал, провожая, прощался, пока они за туманом не скрылися. Простимся и мы сейчас – на этом закончу. Может, что и не так сказал, так не посетуйте, не осудите. От всей души, по простоте говорил.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10