https://wodolei.ru/catalog/rakoviny/dlya-tualeta/ 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 


И свинцовая ломота в мальчишечьих плечах после долгого дня косьбы, и бедняцкий хлеб на три четверти с лебедой в голодные годы, а сколько их было - не сосчитать...
Эх, Иван, так и не удосужился ты побывать в родном селе, хотя и собирался из года в год. Так и не поклонился погосту, где осталась сиротеть одна общая родная могила, так и не поклонился старикам за все доброе, что они дали тебе. Но было ли оно, это доброе? Да, было...
Это отец подтолкнул его к нищим башкирским мальчонкам, всегда голодным и драным. Они как надевали лет шести первую рубаху, так и не снимали ее, пока не сваливалась она с плеч; и вторую так же, и третью. Они так же, как и он, Иван-царевич из бабушкиных сказок, нечасто ели досыта, а уж если дорывались, то не ели, а жрали, и жрали так, что чуть не лопались животы.
Отец, уже полуслепой от трахомы, тыкая ореховым посошком в землю, не раз говорил: "Ты не гляди, Ванюшка, что наши, сельские, их не жалуют, дражнят и обижают. Они бедные, а и мы с тобой не больно богатые. И еще в селе многие говорят: "Боги, значится, у нас разные, вера разная". А на поверку: у ихнего Бушматбая и у нашего Ховрина один бог и вера одна, хоша и молятся они по-разному: одни намаз совершают, а другие кресты да поклоны бьют. Ты гляди сам, Вань. У нас с тобой, сынка, и у голых этих башкиров один бог и одна вера: как бы нажраться досыта! И ты их, башкиряток-то, не пужай, они и без тебя пуганые. Кто не идет мимо юрты, ни в жизнь не пройдет, чтобы не шумнуть: "Башкир кислый, свинью свистнул!" А чего же, скажем, чужой беде смеяться, когда у нас своего-то горюшка неизбывно... Ты чужому глазу не верь, ты сам, своими гляделками смотри..."
Лучший друг Ивана в детстве и был из башкиров, кривоногий, темноглазый Шараф. Вместе они с мальчишеских лет за кусок хлеба целыми днями месили голенастыми и в многолетних цыпках ногами чужой кизяк и саман, пасли байские стада и воровали из отар новорожденных ягнят. Принесет овца двойню, а хозяин далеко: не видит, не знает, и пастушата прячут и душат второго ягненка. А ночью, тайком, где-нибудь в овраге варят на костре бешбармак, и едят допьяна, и запивают овечьим молоком.
И сколько раз Иван дрался из-за Шарафа с теми же Ховриными, и сколько раз бывал жестоко бит. Хорошо еще, что заступались за него старшие братья Роман да большой Иван.
Их, Иванов, в семье Якутовых было двое. Когда крестили меньшего, подвыпивший попик перепутал имена и нарек и последнего якутовского наследника Иваном, так же как шесть лет назад нарек старшего.
Братья ни перед кем не гнулись, ни перед кем не ломали шапки, будь хоть староста, хоть урядник. И с малых лет Ивашка, как звали маленького в отличие от старшака, привык смотреть на Большого Ивана и на Романа снизу вверх. Те и в самом деле казались ему похожими на сказочных Иванов-царевичей.
Ростом оба - богатыри, русый чуб на загорелом, коричневом лбу, и под выцветшими на солнце бровями, похожими на ковыльные метелки, синие, веселые глаза. И губы яркие, красивые, с ямочками по углам, и голос у обоих - на всю степь. Недаром девчата из окрестных деревень сбегались к их околице на вечерки и косили горячими глазами в сторону Большого Ивана и Романа Якутовых.
А потом Роман, а за ним и Большой Иван, которым до полусмерти надоело батрачить на Ховриных и Бушматбаев, подались в губернию, в Уфу, и вскорости сгинули там. На селе - кто с жалостью, кто со злобной радостью говорили, будто заковали братьев в железы и угнали далеко на восток, не то в Нерчинск, не то в Кадаю, в какие-то страшные рудники...
Потом и младший Иван перебрался в Уфу... На всю жизнь запомнилось ему перемешанное со страхом восхищение перед изрыгающим огонь и дым паровозом, ползущим по сверкающим рельсам, и равнодушные верблюды, смотрящие на это чудо, не в пример людям, с высокомерным презрением.
И мастерские под горой, на берегу Белой, с их железным, никогда не утихающим грохотом, и бухающие удары многотонного парового молота... Холодный блеск резцов и фрез, легко въедающихся в такую неподатливую будто бы твердость металла. И вороха сверкающих стружек возле станков.
Приводная молотилка, которая сгрызала за час тысячи снопов на ховринских токах, поражавшая красной и голубой яркостью, блеском никелированных частей, - какой она представлялась теперь Ивану жалкой детской игрушкой.
И сама Уфа показалась тогда мальчишескому глазу огромной! Выше всех домов - красное кирпичное угрюмое здание тюрьмы, за глухой кирпичной же стеной, с темными, слепыми окнами, таинственная и пугающая. Там, по слухам, сидели жестокие и злые убийцы. Мог ли думать тогда Иван, что именно за этими высоченными стенами, с караульными шатровыми вышками по углам, с полосатой будкой у тяжелых ворот, закончится его недолгая - до сорока не дотянул! - жизнь.
Его, мальчишку, поражал и как магнитом тянул к себе и рынок, бушевавший людским половодьем, - на уфимские базары и ярмарки съезжались и русские и башкиры чуть ли не за сотни верст.
Мычали коровы, нетерпеливо ржали и бились у коновязей и в загонах разномастные кони, блеяли тысячи овец, и словно дымились на ветру горы овечьей белой и черной шерсти.
Крепостными башнями громоздились тысячи мешков с зерном и мукой. Поражали ряды ларьков и лавок, заваленные красиво расшитыми кошмами и отделанными серебром седлами, увешанные синими и розовыми шелковыми косоворотками и кофтами и цветастыми шалями, уставленные блестящими, как зеркала, лаковыми сапожками. Звенели уздечки и серебряные мониста, визжали на точилах иступившиеся клинки, гнусаво выпрашивали подачки калеки и нищие.
А у кабаков гудел пьяный гвалт и кружились разноцветные карусели, и пели шарманки про любовь и разлуку, и вспыхивали жестокие ножевые драки башкиров с русскими мужиками...
Видел там Иван несколько раз и братьев Ховриных, избивших когда-то его бабку, и надменного Бушматбая, высоко сидевшего в седле и похожего на хищную птицу, косящую свысока острым карим глазом в толпу... "Ну, погодите, - думал, сжимая кулаки, Иван, - погодите, будет и на нашей улице праздник. Настанет и наш час. За все заплатите..."
Зачем все это вспоминается? Зачем?
Якутов останавливается посреди камеры и, закрыв глаза, вдруг отчетливо видит перед собой седоусое, усталое, иссеченное мелкими морщинами лицо председателя суда. Стоячий воротник шитого золотом мундира подпирает щеки, левая - нервно подергивается, а глаза - светлые и прозрачные.
"Произносили ли вы, обвиняемый Якутов, перед толпой мастеровых речи, призывающие к свержению его императорского величества, государя Николая Александровича?"
Прежде чем ответить, Якутов секунду всматривается в равнодушное и бесцветное лицо царя на портрете, в полковничий мундир с блестящими пуговицами, на каждой из которых двуглавый орел.
В стекле портрета тускло отражаются обнаженные клинки стоящих по бокам Якутова стражей: даже здесь, даже в наручниках, он страшен им...
Рядом с председателем недовольно морщится, поглядывая сквозь пенсне, капитан, - тонкие длинные пальцы барабанят по зеленому сукну, по крышке лежащего рядом серебряного, с монограммой портсигара.
"Вы оглохли, подсудимый?! - резко спрашивает он. - Вы слышали вопрос господина председательствующего?"
"Что им сказать? Что они знают о моей и моих товарищей жизни? Разве видел этот капитан с бородкой, подстриженный "под самодержца", как от взорвавшегося паровозного котла тащили на рогожке изуродованного, превращенного в кровавое месиво Шарафа? Разве стоял он над посиневшим трупиком первого своего ребенка, умершего в дни забастовки от голодухи?"
"Вас спрашивают!" - визгливо кричит, ударяя кулаком по столу, третий член судилища, худой и черный, похожий на старика Ховрина. И клинки шашек в руках солдат вздрагивают от его крика.
Срываясь с голоса, Якутов тоже кричит в ответ:
"Да, произносил! Произносил! Потому что..."
"Молчать!"
...Пять шагов к двери, навстречу "волчку", пять - к стене. И взгляд снова тянется к зарешеченному высокому окошку, за которым скоро займется последний в твоей жизни день.
Якутов долго стоит и смотрит вверх, - звезды стали тусклее и мельче...
Если бы подпрыгнуть и уцепиться обеими руками за прутья решетки, подтянуться - может быть, удалось бы увидеть и домишко, где живет семья, и тот серый дом на углу Тюремной и Жандармской, где он семь лет назад бывал у Крупской и куда два раза заезжал ее муж, Ульянов.
Как это Ульянов тогда смеялся над Надеждой Константиновной за ее жилье: "Угол Тюремной и Жандармской, Надюша? Гм-м! А знаешь, ведь самое подходящее для тебя место! А?"
Интересно, удалось ли Ульянову избежать жандармских когтей, ведь в пятом он был в самой гуще драки.
Пять шагов, пять шагов, пять шагов...
"Жалеешь о сделанном, Якутов? - Он резко останавливается у стены. Нет, ни о чем не жалею, ни о чем... И если бы все начинать сызнова, ни шагу не сделал бы в сторону, не отступил. Ведь не только за свою долю боролся. Хотя и за свою тоже! Ведь вон их четверо осталось у Наташки на руках, - старшему, Ванюшке, самому смышленому, недавно стукнуло тринадцать".
Может изловчилась как-нибудь Наташка, может, испекла на рождение сына пирожок с капустой или там с солеными грибками! И сидели они нынче вечером все вместе за столом и поминали сгинувшего, как сквозь землю провалившегося батьку, и не знают, что он тут вот, рядом, рукой подать.
А Нюта, любимица, поди-ка, и подзабыла его. Бывало, заявишься из мастерских, черный, мазаный, как черт, а она прикосолапит навстречу, коленки обнимет - и в них мордашкой. Волосы светленькие, мягкие. Хорошо еще, что не знают, что отца схватили в Харькове и привезли сюда и ждет его "столыпинский галстук"... Эх, Наташка, Наташка! Где возьмешь сил пережить, перенести...
4. "БОРЬБА ПРЕДСТОИТ ЖЕСТОКАЯ, ТОВАРИЩИ"
И снова, как в дыму, как сны, летучие и все еще не потускневшие воспоминания...
Плещется под веслами вода Белой реки, отражается в ней закатное небо; качают зеленые перья рогоза и камыша проплывающие в глуби невидимые рыбы. Курчавится неяркая зелень прибрежного тальника. Далеко на берегу горит то ли рыбачий, то ли пастушечий костер. Небо высоко-высоко, теплое Наташкино плечо под твоей ладонью, и жизнь кажется впереди - без конца...
В те годы, перед революцией, нередко артелями уезжали на праздники по Белой реке вниз, в пойменные луга.
Для отвода глаз грузили в лодки водочные и пивные бутылки, чаще пустые. До хриплого визга растягивали гармони и пели на все голоса: "Трансвааль, Трансвааль, страна моя, ты вся горишь в огне"*, - любимая тогда была песня. Или еще пели: "Стонет сизый голубочек..."
_______________
* В то время шла англо-бурская война. Т р а н с в а а л ь республика буров.
А отъехав пять-шесть верст, выгружались где-нибудь на островке, а то на отмели, подальше от стерегущих глаз, и судили-спорили, как жить дальше, как бороться с нуждой и неправдой...
Уже тогда - да и раньше, в Иркутске, - мастеровая братва признавала Якутова своим вожаком. Может, как раз потому и потянулась к нему Наташа, самая яркая среди подруг, статная, ладная, с толстой светлой косой. Она чуток картавила, но это не портило, не умаляло ее красоту.
После каждой такой праздничной сходки они вдвоем уплывали подальше от других и, бросив весла, тихонько плыли, вглядываясь в неяркие огни Уфы на берегу. Наташа садилась на дно лодки и, положив голову на колени Ивана, смотрела снизу вверх в его смутно видимое лицо, в усыпанное звездами небо.
Иван перебирал пушистые колечки ее волос, ощупывал кончиками пальцев, как это делают слепые, ее лицо - лоб, нос, щеки. Они молчали, да и не надо было ничего говорить, чтобы не спугнуть, не потревожить свое тихое счастье.
Будто черное серебро, сверкала в синей тьме остановившаяся вода, плескалась на отмелях играющая рыба.
Наташе было легко и спокойно, а Иван то и дело стискивал в темноте зубы, когда думал о том, о чем даже жене до поры до времени не говорил.
Но однажды - это уже когда Нютке шел, наверно, пятый годок - он рассказал Наташе, что сосланные в Уфу политические - Крохмаль, Цюрупа и Свидерский - несколько лет назад организовали при железнодорожных мастерских революционный кружок из двенадцати человек и он, Иван, теперь руководит им. А за это по нынешним временам не только ссылку, а и каторгу дают.
Он думал, что жена испугается грозящего ему ареста, тюрьмы, но она, помолчав, спросила в ответ:
- А ты, Ваня, думаешь, ничего не понимаю? Разве не видишь, как я тебе да твоим дружкам помогаю? Нешто делала бы все, как надо, стерегла бы целыми вечерами ваши собрания, ежели бы сама не понимала, не верила? И ты, как все: курица не птица?
Иван смущенно засмеялся.
- Да не в том дело, Наталка... Тут, понимаешь, что... Вдруг снова, как в третьем году в Иркутске, схватят, да в тюремный замок сволокут, да допросы всякие, да кулаками под ребра, да в зубы... Вдруг и тебя потащат... Детишек-то теперь целый воз...
- Ничего тюремные с меня не взыщут. По их понятиям, как и по вашим: баба не человек, чего с нее взять...
Пять шагов, и еще пять шагов. И снова в памяти монотонный, отчетливо выговаривающий каждую букву голос прокурора:
"А скажите, подсудимый Якутов, какое отношение к вашим преступным делам имела жена ваша Наталья Константиновна Якутова? Какую помощь оказывала она преступным деяниям?"
У Якутова хватило силы громко рассмеяться в ответ, хотя, когда смеялся, очень болели разбитые на допросах губы.
"Да что бабы в этих делах смыслят, ваше благородие?! Их дело пеленки да соски. И то редкого пацана убережешь. Земские газеты еще в третьем году писали: пятьдесят шесть процентов детишек в нашей милой губернии до году на погост сносят".
И опять вздрогнули от генеральского крика по сторонам Якутова лезвия стерегущих его шашек:
"Молчать! Своей идиотской агитацией вы, Якутов, только усугубляете..."
"А чего усугублять-то, ваше превосходительство? А? Ведь и так не помилуете! Скоро в России веревок на вожжи не останется - все на столыпинские галстуки переведете!"
"Молчать!"
"Чем орать, руки велели бы ослобонить, превосходительство! Кровь с губ стереть нечем..."
А может, зря он с ними так, а?
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16


А-П

П-Я