Качество супер, реально дешево
Трое из них лениво копошились около сооруженной вчера виселицы.
"Столыпинский галстук", - а ведь метко сказано! Вот как может повезти человеку: был губернатором в глуши, в Саратове, а на какую недосягаемую высоту взлетел - в совете министров одна из важнейших фигур, председатель, глава правительства. И все потому, что в пятом году сумел расправиться с мужичьем.
Ведь подумать только: в одной Тамбовской губернии, граничащей с Саратовской, разграблено и сожжено больше двухсот имений, и многие из них принадлежат древним аристократическим родам - князьям Волконским и Гагариным, графам Орлову-Давыдову и Паскевичу-Эриванскому, крестной матери императора княгине Нарышкиной.
В первом коридоре тюрьмы, куда Александр Александрович спустился по трем выщербленным каменным ступенькам, в полутьме, чуть разреженной светом электрических ламп, он едва не столкнулся с двумя арестантами. На палке, продетой сквозь ушки, они несли большую кадушку.
Резко и отвратительно пахнуло карболкой и нечистотами.
Прикрыв перчаткой нос, Александр Александрович прижался к стене, давая арестантам пройти. Но один из арестантов споткнулся, параша качнулась, и к самым ногам капитана, чуть не прямо на его щегольские ботинки, из-под деревянной крышки параши выплеснулась струя желтой, вонючей гадости.
- Но-но! - прикрикнул шедший позади арестантов тюремщик и, узнав Александра Александровича, козырнул. - Уж вы извините, ваше высокоблагородие. Серость, она серость и есть. Какой, скажем, со свиньи могет быть спрос!
В кабинете начальника тюрьмы собралось человек десять, - ночная смена только что сдала дежурство и еще не все успели разойтись. Вместе с помощником начальника тюрьмы, назойливо скрипевшим ремнями и сапогами, капитан прошел в комнату, где они вчера выносили приговор Якутову и Олезову.
Александр Александрович рассказал о болезни председателя суда и о том, что именно ему, члену суда, предстоит зачитать еще раз перед казнью приговор осужденному. Нет никакого сомнения, что командующий войсками округа Сандецкий утвердит смертный приговор.
Но кого тюремная администрация думает привлечь к исполнению приговора? Насколько ему известно, палача сейчас под рукой нет. А настроение в городе необычайно тревожное, напряженное - того и гляди, железнодорожники поднимутся снова, вспомнив недолгие дни существования так называемой "Уфимской республики". Надо спешить.
- По долгу службы я, конечно, должен еще раз увидеться с осужденным и предложить ему ходатайствовать о помиловании, но, как мне представляется, из этой затеи ничего не выйдет. Закоренелый!
- Точно-с! - готовно откликнулся помощник начальника тюрьмы, любовно поглаживая темные бархатные усики. - Их, Якутовых-то, уже через наши руки трое прошло: еще один Иван, старшой брат этого, да еще Роман. Не люди звери! Слово чести! Я бы таких пролетариев собственными руками душил.
- Вот бы и повесили этого! - криво усмехнулся Александр Александрович.
- Никак невозможно-с! Во-первых, по офицерскому моему званию-с не положено. А во-вторых, убьют! Как пить дать - убьют! На этой проклятой железной дороге отчаянный народишко! Бандит-с! Каторжник! Так что и думать немыслимо-с!
- Что же будем делать? И губернатор и полицмейстер в один голос твердят: вот-вот снова вспыхнет! По улицам вечером стало невозможно ходить: агентура доносит, того и гляди, пырнут... А ежели не только это, ежели опять бунт? А? Ведь если случится, что Якутова освободят, никому из нас не сносить головы. Да, да! Не помилуют.
- Это точно-с.
Помощник начальника тюрьмы оглянулся на дверь и выразительно постучал себя пальцем по лбу.
- Мысль! Мысль-с! Сейчас я вам одного молодца представлю. Осудили его, и получена конфирмация. Сейчас виселицы ждет. И она его уже дожидается, - видели во дворе? Из ревности девку да ее полюбовника жизни решил. Топором-с! Колуном. А потом перепугался и сбежал. В Пскове вместе с дружками церковь ограбил. А на выручку от грабежа купил себе в Питере поддельный паспорт и легковую, значит, пролетку. И как раз с этой пролеткой и влетел в преступнейшую историю. Возил там каких-то террористов и влип. Ну, привезли сюда, по месту свершения, так сказать, первого преступления. Ну и, конечно дело, приговорили. Семь раз заявление о помиловании писал, ну, мы одно отправили, а другие - вот они, в столе маются. И думает этот Ховрин, что вся его вина - в двойном убийстве, а не в том, куда его случайные экспроприаторы замешали. Но понимает все же, что каторгой за все эти деяния никак не отделается... Твердит: пьяный был, по невменяемости, значит, а потом, дескать, запутали. Но это уж, извините, его адвокатишка настраивал: авось, дескать, помилуют... Не вышло-с! Вчера из Питера пришла конфирмация...
Помощник начальника тюрьмы помолчал, оглядев собравшихся в кабинете.
- Так вот... Из практики последних лет нам известно, что если осужденный, осознав преступление, берется искупить свою смертную вину, у него есть одна возможность...
- Вешать других? - стуча папиросой по портсигару, быстро спросил капитан.
Он был явно доволен: так легко мог быть решен вопрос о палаче! Конечно, в его обязанности не входило решение этого вопроса. Но если бы после суда в городе снова начались волнения, то никому из них не избежать кары.
Обернувшись к двери, помощник начальника тюрьмы негромко позвал:
- Присухин!
В ту же секунду на пороге распахнувшейся двери появился подтянутый надзиратель, сверкая начищенными орластыми пуговицами и черным глянцем сапог.
- Слушаю, ваше благородие!
- Приведи из шестой камеры Ховрина. Двойное убийство и прочее. Осужден к виселице. Знаешь?
- Как не знать! День и ночь воет...
- Вот и хорошо...
В тот год уголовников в Уфимской тюрьме содержалось немного, всего в пяти или шести камерах, а все этажи были забиты политическими. В одиночках сидело по десять человек. Только самых опасных, вроде Якутова, держали отдельно. Здесь были рабочие, участвовавшие в Декабрьском восстании, крестьяне, разорявшие помещичьи усадьбы и хлебные амбары, были ожидавшие суда и уже осужденные.
В пересыльных камерах сидели те, кого везли либо на следствие по месту "свершения преступления", либо для отбывания ссылки и каторжного срока.
В шестой камере помещалось двенадцать человек, - дознания по делам многих из них еще не были закончены.
По сравнению с "политиками" уголовники пользовались кое-какими привилегиями. Они подметали коридоры и контору, разносили бачки с пищей, убирали во дворе снег. За эту работу им подбрасывали лишнюю пайку хлеба и миску баланды, предоставляли право свиданий с родными и давали разрешение на передачи.
Люди это были разные, как различны были и совершенные ими преступления: убийства, кражи, поджоги, грабежи. Разные по характерам, по привычкам и склонностям, они и вели себя по-разному.
Одни целыми днями лежали на нарах лицом к стене, поднимаясь только для того, чтобы оправиться и поесть, другие, матерно ругаясь, резались в карты, в буру, в железку или очко. Карты за известную мзду проносил в тюрьму тот же Присухин, - его уголовники считали самым добрым и покладистым надзирателем и звали его в глаза и за глаза "папашей".
Третьи хватались за любую работу, которую им поручали, стараясь забыться.
Но одно обстоятельство объединяло почти всех сидевших в шестой камере: ненависть к "политикам", к "врагам царя и отечества", которых без конца таскали на допросы в комнатушки при тюремной канцелярии и там нередко били смертным боем, потом судили, приговаривая к каторжным и кандальным срокам, к вечному поселению где-нибудь на Крайнем Севере, а то и к смерти.
Тюремный телеграф работал безотказно. Ни избиения, ни заключения за перестукивания в холодные подвальные карцеры, где зимой на стенах настывало на палец льда, и куда сажали в одном исподнем, и где не полагалось ни кровати, ни стола, ни стула, - ничто не могло окончательно оборвать работу политического тюремного "телеграфа".
И когда выносился очередной смертный приговор и "политики" узнавали об этом, тюрьма поднимала бунт, объявляла голодовку: выкидывала в коридоры хлеб и миски с баландой, требовала прокурора, отказывалась строиться на вечерние и утренние поверки, отказывалась от прогулок.
И почти всегда это кончалось зверским избиением тех, кого администрация тюрьмы считала зачинщиками, а после избиения бунт карался карцером на максимальный срок, на двадцать суток на воде и хлебе. И из карцера арестанты зимой редко выходили сами - оттуда выносили с воспалением легких, с плевритами, и люди исчезали неведомо куда.
За месяц до суда над Якутовым в одной из общих камер заключенный поляк Пшесинский, выпоротый розгами за то, что на поверке плюнул в лицо дежурному по тюрьме, обозвавшему его "польским дерьмом", покончил с собой, взрезав себе вены разломанным стеклом от очков.
Вынести тело самоубийцы из камеры надзиратели заставили уголовников из шестой палаты: Ховрина, сидевшего "за двойное убийство", и Кедрача, прозванного так за саженный рост и бычью силу, - он ожидал суда за изнасилование и поджог.
Вытаскивая тело Пшесинского в коридор, Ховрин уже из двери сказал, оглянувшись на камеру, где вдоль нар стояли "политики":
- У, вражины! Со всеми так будет! - И за порогом камеры пнул мертвого поляка ногой в бок.
Пять или шесть надзирателей во главе с дежурным по тюрьме стояли по сторонам двери. И все равно вся камера, как один человек, рванулась к двери - ее едва успели захлопнуть и задвинуть засов.
В течение всего последующего дня заключенные били в окованные железом двери досками разломанных нар, табуретками, глиняными и железными мисками, кулаками. Тюремный телеграф - "бестужевка" разнесла весть по тюрьме, по всем этажам.
И тюрьма неистовствовала трое суток, пока прибывший прокурор по надзору за тюрьмами не объявил заключенным, что дежурный, распорядившийся выпороть Пшесинского, будет наказан и уволен.
Правда, как позже стало известно, дежурного совсем из ведомства не уволили, а перевели начальником конвоя, сопровождавшего столыпинские вагоны. Тоже хлеб!
Днем, когда Ховрина вызвали к помощнику начальника тюрьмы, Присухин не дежурил в продоле, а работал выводящим: на его обязанности лежало приводить арестантов по вызову администрации на допросы и уводить обратно в камеры.
Когда он мелкой рысцой бежал от кабинета начальника тюрьмы к камере Ховрина, в продоле первого этажа он почти столкнулся с высоким начальством. С еще не оттаявшим с усов и воротника инеем навстречу ему шагал командующий войсками округа Сандецкий, в распахнутой на обе стороны шубе с красными отворотами. За ним, стараясь попадать с начальством в ногу, поспешал адъютант.
Присухин едва успел посторониться, прижатый спиной к стене, и со всем возможным рвением козырнуть, - встречные не обратили на него внимания. За ними бежало несколько тюремных чинов.
"Это, стало быть, нынче конфирмация Якутову и Олезову будет, подумал Присухин. - Господин Сандецкий, он не помилует, не пощадит. Да и то сказать, разве же их, Якутовых, можно миловать. Да дай им волю, они завтра и мой дом разнесут в щепки!.. Голь, голытьба! Ей чужое-то богатство поперек горла стоит. Всю жизнь с голодной слюной мимо наших домов ходют..."
Дверь за Сандецким и его спутниками с громким стуком закрылась.
"Ух, сердитый нынче!" - подумал Василий Феофилактович, останавливаясь на полдороге. Он теперь сомневался, следует ли вести в канцелярию Ховрина. Может, подождать?
"Но приказ есть приказ", - решил он после короткого раздумья. Приказано привести Ховрина - веди! И снова побежал по коридору, стараясь ступать на цыпочки, чтобы подковки на каблуках не лязгали и, не дай бог, не потревожили бы начальство.
Гремя ключами, он намеренно долго открывал дверь, давая шестой камере время спрятать карты, убрать самодельные ножи - ими уголовники брились и нередко пускали в ход, когда надо было решить какой-нибудь спор. Но вот дверь распахнулась, десятки глаз посмотрели в сторону с вопросительным ожиданием.
В шестой камере таких, как Ховрин, ожидавших либо конфирмации приговора из Питера, либо решения по ходатайству о помиловании, содержалось несколько человек.
Поэтому дверь камеры, распахнутая в не назначенный тюремным распорядком час, могла значить решение чьей-то судьбы.
Присухин крикнул через плечо надзирателя:
- Ховрин! Соберись!
Здоровенный детина, голубоглазый и толстощекий, с едва заметными веснушками на носу и лбу, нерешительно поднялся с места, лицо его побледнело.
- Куда, папаша?
- Из военного суда требуют...
- Военного?! - переспросило в камере несколько голосов.
- Неужто, Пашка, еще и по-военному пойдешь? Неужто пересудка?
- Тогда - все. Верная подвесочка, братуха... Никакого тебе помилования...
Ховрин достал из-под своей подушки на нарах грязное полотенце и долго вытирал запотевшие руки. Он уже два месяца ждал дня, когда его выведут из этой камеры в последнюю дорожку. И все же надеялся, думал, что будет не так страшно и не так скоро.
Спрятав полотенце под засаленную подушку, он старательно обшарил карманы, отыскивая в них что-то, не нашел, вырвал у сидевшего на нарах бородатого мужика самокрутку и жадно, плотно закрыв глаза, несколько раз затянулся. И когда снова открыл глаза, казалось, что они у него застланы дымом.
- Ну-ну! Давай! - строго и громко крикнул Присухин, стараясь, чтобы крик был слышен по всему коридору.
Ховрин вышел с дрожащими губами, но Присухин уже в коридоре шепотом успокоил его:
- Вроде не смерть еще тебе, Ховрин, а так, непонятное чего-то... Не робь раньше времени... Ты же не политик, не враг престолу...
С трудом переставляя непослушные ноги, Ховрин шел впереди надзирателя, привычно сложив за спиной руки, шел мимо окованных железом дверей.
В камерах политических было настороженно и тихо, словно там и не сидели люди, одного из которых ожидает виселица.
За время, проведенное в тюрьме, Ховрин услышал сотни рассказов о преступлениях и наказаниях за них, и каждый случай сравнивал со своим, то впадая в отчаяние, то обретая надежду.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16
"Столыпинский галстук", - а ведь метко сказано! Вот как может повезти человеку: был губернатором в глуши, в Саратове, а на какую недосягаемую высоту взлетел - в совете министров одна из важнейших фигур, председатель, глава правительства. И все потому, что в пятом году сумел расправиться с мужичьем.
Ведь подумать только: в одной Тамбовской губернии, граничащей с Саратовской, разграблено и сожжено больше двухсот имений, и многие из них принадлежат древним аристократическим родам - князьям Волконским и Гагариным, графам Орлову-Давыдову и Паскевичу-Эриванскому, крестной матери императора княгине Нарышкиной.
В первом коридоре тюрьмы, куда Александр Александрович спустился по трем выщербленным каменным ступенькам, в полутьме, чуть разреженной светом электрических ламп, он едва не столкнулся с двумя арестантами. На палке, продетой сквозь ушки, они несли большую кадушку.
Резко и отвратительно пахнуло карболкой и нечистотами.
Прикрыв перчаткой нос, Александр Александрович прижался к стене, давая арестантам пройти. Но один из арестантов споткнулся, параша качнулась, и к самым ногам капитана, чуть не прямо на его щегольские ботинки, из-под деревянной крышки параши выплеснулась струя желтой, вонючей гадости.
- Но-но! - прикрикнул шедший позади арестантов тюремщик и, узнав Александра Александровича, козырнул. - Уж вы извините, ваше высокоблагородие. Серость, она серость и есть. Какой, скажем, со свиньи могет быть спрос!
В кабинете начальника тюрьмы собралось человек десять, - ночная смена только что сдала дежурство и еще не все успели разойтись. Вместе с помощником начальника тюрьмы, назойливо скрипевшим ремнями и сапогами, капитан прошел в комнату, где они вчера выносили приговор Якутову и Олезову.
Александр Александрович рассказал о болезни председателя суда и о том, что именно ему, члену суда, предстоит зачитать еще раз перед казнью приговор осужденному. Нет никакого сомнения, что командующий войсками округа Сандецкий утвердит смертный приговор.
Но кого тюремная администрация думает привлечь к исполнению приговора? Насколько ему известно, палача сейчас под рукой нет. А настроение в городе необычайно тревожное, напряженное - того и гляди, железнодорожники поднимутся снова, вспомнив недолгие дни существования так называемой "Уфимской республики". Надо спешить.
- По долгу службы я, конечно, должен еще раз увидеться с осужденным и предложить ему ходатайствовать о помиловании, но, как мне представляется, из этой затеи ничего не выйдет. Закоренелый!
- Точно-с! - готовно откликнулся помощник начальника тюрьмы, любовно поглаживая темные бархатные усики. - Их, Якутовых-то, уже через наши руки трое прошло: еще один Иван, старшой брат этого, да еще Роман. Не люди звери! Слово чести! Я бы таких пролетариев собственными руками душил.
- Вот бы и повесили этого! - криво усмехнулся Александр Александрович.
- Никак невозможно-с! Во-первых, по офицерскому моему званию-с не положено. А во-вторых, убьют! Как пить дать - убьют! На этой проклятой железной дороге отчаянный народишко! Бандит-с! Каторжник! Так что и думать немыслимо-с!
- Что же будем делать? И губернатор и полицмейстер в один голос твердят: вот-вот снова вспыхнет! По улицам вечером стало невозможно ходить: агентура доносит, того и гляди, пырнут... А ежели не только это, ежели опять бунт? А? Ведь если случится, что Якутова освободят, никому из нас не сносить головы. Да, да! Не помилуют.
- Это точно-с.
Помощник начальника тюрьмы оглянулся на дверь и выразительно постучал себя пальцем по лбу.
- Мысль! Мысль-с! Сейчас я вам одного молодца представлю. Осудили его, и получена конфирмация. Сейчас виселицы ждет. И она его уже дожидается, - видели во дворе? Из ревности девку да ее полюбовника жизни решил. Топором-с! Колуном. А потом перепугался и сбежал. В Пскове вместе с дружками церковь ограбил. А на выручку от грабежа купил себе в Питере поддельный паспорт и легковую, значит, пролетку. И как раз с этой пролеткой и влетел в преступнейшую историю. Возил там каких-то террористов и влип. Ну, привезли сюда, по месту свершения, так сказать, первого преступления. Ну и, конечно дело, приговорили. Семь раз заявление о помиловании писал, ну, мы одно отправили, а другие - вот они, в столе маются. И думает этот Ховрин, что вся его вина - в двойном убийстве, а не в том, куда его случайные экспроприаторы замешали. Но понимает все же, что каторгой за все эти деяния никак не отделается... Твердит: пьяный был, по невменяемости, значит, а потом, дескать, запутали. Но это уж, извините, его адвокатишка настраивал: авось, дескать, помилуют... Не вышло-с! Вчера из Питера пришла конфирмация...
Помощник начальника тюрьмы помолчал, оглядев собравшихся в кабинете.
- Так вот... Из практики последних лет нам известно, что если осужденный, осознав преступление, берется искупить свою смертную вину, у него есть одна возможность...
- Вешать других? - стуча папиросой по портсигару, быстро спросил капитан.
Он был явно доволен: так легко мог быть решен вопрос о палаче! Конечно, в его обязанности не входило решение этого вопроса. Но если бы после суда в городе снова начались волнения, то никому из них не избежать кары.
Обернувшись к двери, помощник начальника тюрьмы негромко позвал:
- Присухин!
В ту же секунду на пороге распахнувшейся двери появился подтянутый надзиратель, сверкая начищенными орластыми пуговицами и черным глянцем сапог.
- Слушаю, ваше благородие!
- Приведи из шестой камеры Ховрина. Двойное убийство и прочее. Осужден к виселице. Знаешь?
- Как не знать! День и ночь воет...
- Вот и хорошо...
В тот год уголовников в Уфимской тюрьме содержалось немного, всего в пяти или шести камерах, а все этажи были забиты политическими. В одиночках сидело по десять человек. Только самых опасных, вроде Якутова, держали отдельно. Здесь были рабочие, участвовавшие в Декабрьском восстании, крестьяне, разорявшие помещичьи усадьбы и хлебные амбары, были ожидавшие суда и уже осужденные.
В пересыльных камерах сидели те, кого везли либо на следствие по месту "свершения преступления", либо для отбывания ссылки и каторжного срока.
В шестой камере помещалось двенадцать человек, - дознания по делам многих из них еще не были закончены.
По сравнению с "политиками" уголовники пользовались кое-какими привилегиями. Они подметали коридоры и контору, разносили бачки с пищей, убирали во дворе снег. За эту работу им подбрасывали лишнюю пайку хлеба и миску баланды, предоставляли право свиданий с родными и давали разрешение на передачи.
Люди это были разные, как различны были и совершенные ими преступления: убийства, кражи, поджоги, грабежи. Разные по характерам, по привычкам и склонностям, они и вели себя по-разному.
Одни целыми днями лежали на нарах лицом к стене, поднимаясь только для того, чтобы оправиться и поесть, другие, матерно ругаясь, резались в карты, в буру, в железку или очко. Карты за известную мзду проносил в тюрьму тот же Присухин, - его уголовники считали самым добрым и покладистым надзирателем и звали его в глаза и за глаза "папашей".
Третьи хватались за любую работу, которую им поручали, стараясь забыться.
Но одно обстоятельство объединяло почти всех сидевших в шестой камере: ненависть к "политикам", к "врагам царя и отечества", которых без конца таскали на допросы в комнатушки при тюремной канцелярии и там нередко били смертным боем, потом судили, приговаривая к каторжным и кандальным срокам, к вечному поселению где-нибудь на Крайнем Севере, а то и к смерти.
Тюремный телеграф работал безотказно. Ни избиения, ни заключения за перестукивания в холодные подвальные карцеры, где зимой на стенах настывало на палец льда, и куда сажали в одном исподнем, и где не полагалось ни кровати, ни стола, ни стула, - ничто не могло окончательно оборвать работу политического тюремного "телеграфа".
И когда выносился очередной смертный приговор и "политики" узнавали об этом, тюрьма поднимала бунт, объявляла голодовку: выкидывала в коридоры хлеб и миски с баландой, требовала прокурора, отказывалась строиться на вечерние и утренние поверки, отказывалась от прогулок.
И почти всегда это кончалось зверским избиением тех, кого администрация тюрьмы считала зачинщиками, а после избиения бунт карался карцером на максимальный срок, на двадцать суток на воде и хлебе. И из карцера арестанты зимой редко выходили сами - оттуда выносили с воспалением легких, с плевритами, и люди исчезали неведомо куда.
За месяц до суда над Якутовым в одной из общих камер заключенный поляк Пшесинский, выпоротый розгами за то, что на поверке плюнул в лицо дежурному по тюрьме, обозвавшему его "польским дерьмом", покончил с собой, взрезав себе вены разломанным стеклом от очков.
Вынести тело самоубийцы из камеры надзиратели заставили уголовников из шестой палаты: Ховрина, сидевшего "за двойное убийство", и Кедрача, прозванного так за саженный рост и бычью силу, - он ожидал суда за изнасилование и поджог.
Вытаскивая тело Пшесинского в коридор, Ховрин уже из двери сказал, оглянувшись на камеру, где вдоль нар стояли "политики":
- У, вражины! Со всеми так будет! - И за порогом камеры пнул мертвого поляка ногой в бок.
Пять или шесть надзирателей во главе с дежурным по тюрьме стояли по сторонам двери. И все равно вся камера, как один человек, рванулась к двери - ее едва успели захлопнуть и задвинуть засов.
В течение всего последующего дня заключенные били в окованные железом двери досками разломанных нар, табуретками, глиняными и железными мисками, кулаками. Тюремный телеграф - "бестужевка" разнесла весть по тюрьме, по всем этажам.
И тюрьма неистовствовала трое суток, пока прибывший прокурор по надзору за тюрьмами не объявил заключенным, что дежурный, распорядившийся выпороть Пшесинского, будет наказан и уволен.
Правда, как позже стало известно, дежурного совсем из ведомства не уволили, а перевели начальником конвоя, сопровождавшего столыпинские вагоны. Тоже хлеб!
Днем, когда Ховрина вызвали к помощнику начальника тюрьмы, Присухин не дежурил в продоле, а работал выводящим: на его обязанности лежало приводить арестантов по вызову администрации на допросы и уводить обратно в камеры.
Когда он мелкой рысцой бежал от кабинета начальника тюрьмы к камере Ховрина, в продоле первого этажа он почти столкнулся с высоким начальством. С еще не оттаявшим с усов и воротника инеем навстречу ему шагал командующий войсками округа Сандецкий, в распахнутой на обе стороны шубе с красными отворотами. За ним, стараясь попадать с начальством в ногу, поспешал адъютант.
Присухин едва успел посторониться, прижатый спиной к стене, и со всем возможным рвением козырнуть, - встречные не обратили на него внимания. За ними бежало несколько тюремных чинов.
"Это, стало быть, нынче конфирмация Якутову и Олезову будет, подумал Присухин. - Господин Сандецкий, он не помилует, не пощадит. Да и то сказать, разве же их, Якутовых, можно миловать. Да дай им волю, они завтра и мой дом разнесут в щепки!.. Голь, голытьба! Ей чужое-то богатство поперек горла стоит. Всю жизнь с голодной слюной мимо наших домов ходют..."
Дверь за Сандецким и его спутниками с громким стуком закрылась.
"Ух, сердитый нынче!" - подумал Василий Феофилактович, останавливаясь на полдороге. Он теперь сомневался, следует ли вести в канцелярию Ховрина. Может, подождать?
"Но приказ есть приказ", - решил он после короткого раздумья. Приказано привести Ховрина - веди! И снова побежал по коридору, стараясь ступать на цыпочки, чтобы подковки на каблуках не лязгали и, не дай бог, не потревожили бы начальство.
Гремя ключами, он намеренно долго открывал дверь, давая шестой камере время спрятать карты, убрать самодельные ножи - ими уголовники брились и нередко пускали в ход, когда надо было решить какой-нибудь спор. Но вот дверь распахнулась, десятки глаз посмотрели в сторону с вопросительным ожиданием.
В шестой камере таких, как Ховрин, ожидавших либо конфирмации приговора из Питера, либо решения по ходатайству о помиловании, содержалось несколько человек.
Поэтому дверь камеры, распахнутая в не назначенный тюремным распорядком час, могла значить решение чьей-то судьбы.
Присухин крикнул через плечо надзирателя:
- Ховрин! Соберись!
Здоровенный детина, голубоглазый и толстощекий, с едва заметными веснушками на носу и лбу, нерешительно поднялся с места, лицо его побледнело.
- Куда, папаша?
- Из военного суда требуют...
- Военного?! - переспросило в камере несколько голосов.
- Неужто, Пашка, еще и по-военному пойдешь? Неужто пересудка?
- Тогда - все. Верная подвесочка, братуха... Никакого тебе помилования...
Ховрин достал из-под своей подушки на нарах грязное полотенце и долго вытирал запотевшие руки. Он уже два месяца ждал дня, когда его выведут из этой камеры в последнюю дорожку. И все же надеялся, думал, что будет не так страшно и не так скоро.
Спрятав полотенце под засаленную подушку, он старательно обшарил карманы, отыскивая в них что-то, не нашел, вырвал у сидевшего на нарах бородатого мужика самокрутку и жадно, плотно закрыв глаза, несколько раз затянулся. И когда снова открыл глаза, казалось, что они у него застланы дымом.
- Ну-ну! Давай! - строго и громко крикнул Присухин, стараясь, чтобы крик был слышен по всему коридору.
Ховрин вышел с дрожащими губами, но Присухин уже в коридоре шепотом успокоил его:
- Вроде не смерть еще тебе, Ховрин, а так, непонятное чего-то... Не робь раньше времени... Ты же не политик, не враг престолу...
С трудом переставляя непослушные ноги, Ховрин шел впереди надзирателя, привычно сложив за спиной руки, шел мимо окованных железом дверей.
В камерах политических было настороженно и тихо, словно там и не сидели люди, одного из которых ожидает виселица.
За время, проведенное в тюрьме, Ховрин услышал сотни рассказов о преступлениях и наказаниях за них, и каждый случай сравнивал со своим, то впадая в отчаяние, то обретая надежду.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16