В восторге - магазин https://Wodolei.ru
Оказывается, это любимая песня ее двоюродного братишки Вити.
Я вспомнил Александра Ивановича и многих других погибших на войне и вдали от нее, и мне пасмурно стало, я даже глаза рукой закрыл, и Екатерина Васильевна многозначительно кашлянула и сказала - в сторону девочек:
- Ну, хватит. Спать пора.
Сегодня в городе совсем тихо. Вечером, когда я стоял на автобусной остановке у Ленфильма, московское радио сквозь визг и грохот немецких глушителей сообщило о занятии нашими войсками Пушкина и Павловска. Значит, опять будет на Руси Павловский полк?!
Утром была у меня в гостинице Ляля. По моему совету и настоянию она переменила работу и профессию. С завтрашнего дня идет работать по специальности - преподавателем немецкого языка в женской школе. И она боится, и я, по правде сказать, боюсь: ведь опыта у нее никакого. Института, по существу, не кончила, выпуск у них был скороспелый, в декабре 1941 года. И два года после этого работала на "черной работе": колола дрова, таскала ящики, возила тележку... Да еще и школу ей, кажется, подсунули "трудную" где-то в районе Предтеченской барахолки...
Послезавтра или в крайнем случае 27-го должен ехать. Жаль. Уезжать не хочется. Ведь только-только освободился от всяких хлопотных и утомительных дел и поручений. Как много хотелось бы повидать и сделать...
Например, очень меня почему-то заинтересовали глухонемые дети. Вот мальчик Володя, семи или восьми лет. Казалось бы, ничего не знает о том, что происходит в мире. Ничего не слышал о войне, о немцах, о Гитлере, о блокаде... А посмотрите, что он рисует!!! Танки. Самолеты. Воздушные сражения. Взрывы.
Что это? Неужели и правда микроб милитаризма сидит в крови каждого мальчика?..
Как-то в один из первых дней по приезде шел я под вечер улицей Чайковского. Где-то не очень далеко рвались снаряды.
Снежная улица. Синие лампочки у ворот. Кажется, остатки лунного диска в хмуром небе.
Идет впереди женщина с мальчиком. Мальчику лет пять-шесть. Идут, вероятно, из детского садика домой.
Мать спрашивает:
- А ты кем хочешь быть, когда вырастешь? Артистом хочешь быть?
- Артистом? Нет, не хочу.
- А кем же ты хочешь?
- Хочу - воином.
- А почему артистом не хочешь?
- Артисту говорить надо...
...Возвращаясь домой, сел по ошибке не в тот трамвай, проехал через Дворцовый мост на Васильевский остров.
Шел обратно мимо Адмиралтейства, через Александровский сад, через площадь.
Погода нынче совершенно весенняя, апрельская, - такой в Ленинграде в конце января я не вспомню. Днем было ясно, солнечно, а на градуснике - два с половиной градуса выше нуля.
Шел мимо Летнего сада, - похоже, что там уже что-то если не зеленеет, то розовеет слегка в редкой чаще деревьев.
А к вечеру пошел дождь, подул особенный, ни с чем не сравнимый невский ветер. Идешь, подняв воротник, наклонив голову, и чувствуешь, что ты сам сейчас - фигура сугубо петербургская. Под ногами хлюпает, качается фонарь, где-то хлопает ставень или сорванный карниз.
На Неве вот-вот начнется ледоход. Вся она в черных полыньях. (Сегодня на солнце вода розовела слегка. А небо в просветах облаков было молочно-аквамариновое, бледно-голубое, голландско-чухонское.)
Переходил Дворцовый мост, и вдруг вспомнилась почему-то июльская ночь 1942 года, когда ехали мы с К.М.Жихаревой и А.А.Фадеевым на Ржевский аэродром. Ксения Михайловна сидела в кабине с шофером, я полулежал в кузове на полу, на бортике примостился провожавший нас П.Н.Лукницкий, а Александр Александрович, широко расставив ноги, всю дорогу стоял. Лукницкий одолевал его всякими вопросами, интересовался последними новостями, расспрашивал: где тот, как этот? А.А. отвечал односложно, коротко, сосредоточенно думал о чем-то и всю дорогу насвистывал фокстрот "Сказка" (этот мотив я знаю с 35-го года, у Ляли была граммофонная пластинка). И, помню, так это было невпопад, так некстати в этот ночной час в полумертвом городе! И до чего же не соответствовало тогдашней настроенности моей души!.. Но ведь бывает привяжется ерундовый мотивчик или глупая строчка, и не отмахнешься от нее...
Шел и вспоминал.
Из осажденного Питера на Большую землю мы летели на обшарпанном грузовом "дугласе". Кроме нас троих, пассажиров в самолете не было. Устроившись на полу, подложив под себя газету, укрывшись с головой своим коричневым кожаным регланом, Александр Александрович всю дорогу крепко проспал. Ксения Михайловна тоже дремала, прикорнув на узенькой дощатой лавочке, а я всю дорогу просидел, не смыкая глаз, и все смотрел и не мог насмотреться: озеро, леса, реки, зеленые поля и работающие в этих полях маленькие человечки, так трогательно машущие нам платками и шапками.
Где-то уже далеко за озером была у нас вынужденная посадка. Летели мы совсем низко, бреющим полетом, и все-таки немецкие истребители обнаружили наш транспорт и напали на нас. Сопровождавшие нас "яки" вступили с ними в бой и полчаса или час отбивались от воздушных разбойников. Происходило это где-то очень высоко, мы даже выстрелов не слышали.
Наш "Дуглас" сидел в это время на лесной просеке.
Помню это благодатное, чистое, прохладное утро - где-то уже на тверской, а может быть, даже и на московской земле. На всю жизнь запомнил я, как пронзил меня крик петуха, долетевший вдруг откуда-то издалека, из-за леса. Тот, кто не жил в осажденном Ленинграде, пожалуй, не поймет, каким наслаждением было услышать этот уютный, уже забытый голос.
До чего же мало мы ценили в мирное время такие простые и такие прекрасные вещи, как ломоть черного хлеба, стакан молока или чистой воды, чириканье воробья или, скажем, просто ночную тишину за окном. Даже трава, даже какой-нибудь простецкий лопух радовал и веселил мое сердце в этот незабываемый утренний час.
В Москве я остановился у Маршака, но почему-то весь первый день провел у А.Т.Твардовского. Помню, как трогательно, с какой неумолимой настырностью кормил меня Александр Трифонович: самолично жарил на кухне чудовищно огромную яичницу, накладывал по десять ложек сахара в стакан чая. Конечно, все это делалось от доброго сердца, от хорошего расположения ко мне, но было тут что-то и от художнического (а отчасти, пожалуй, и от мальчишеского) любопытства: интересно же посмотреть, как будет насыщаться человек, без малого год голодавший.
Яичницу я с благодарностью съел, сделать это было нетрудно, но стопроцентным голодающим я, по правде сказать, в то время уже не был...
Какие это все далекие воспоминания! А за последние дни они стали и совсем далекими.
Однако пора спать. Уже четвертый час утра. Уже чуть брезжит рассвет за синими маскировочными шторами.
25 января. Утро
Рано разбудил телефонный звонок. Кто звонил - не знаю, когда подошел, трубку уже повесили.
За окном - весна. Так бывало в Питере на вербной или даже на пасхальной неделе. Стекла в окне совершенно сухие, не очень чистые. Приятно просвечивает сквозь эту дымку голубизна неба в просветах облаков, позолота куполов на Исаакии.
Почему-то вспоминается именно вербная неделя. Когда-то, в далекие дни нашего детства, здесь, на площади (а еще раньше по соседству, на Конногвардейском бульваре), шумел Вербный базар.
Только что ушел от меня капитан П., первый муж И.М. Принес маленькую посылку - ботинки для сына.
...П. просидел у меня долго, дольше, чем я мог позволить себе. Не успел он уйти - пришла Ляля. Расстроенная, чуть не плачет. У нее сегодня был первый урок в шестом классе.
Входит в класс - и вдруг навстречу ей:
- Немка! Фашистка! Долой!..
Опытный педагог тут, вероятно, не растерялся бы, похвалил бы девочек за патриотизм и объяснил бы им, что немецкий язык и фашизм не одно и то же. А вот когда опыта у тебя ни на копейку, когда идешь на первый в жизни урок это действительно страшно. Да еще при Лялиной-то застенчивости!
Впрочем, сестрице моей не привыкать. Ее уже не в первый раз называют немкой.
В прошлом, кажется, году приглашают ее в отделение милиции и говорят, что она должна в двадцать четыре часа выехать из Ленинграда.
- Как? Что? Почему? На каком основании?
- Как немка.
- Позвольте! Какая же я немка?
- У вас фамилия немецкая.
А фамилия моей сестры, как известно, мужнина: Германенко.
К счастью, нашелся в том же отделении кто-то поумнее, и нашу "немку" оставили в городе.
Был на радио. Выяснилось, что утром звонили они. Получено разрешение. Я могу выехать в расположение штаба N-ской дивизии. Но, к сожалению, я должен был отказаться. 28-го мне предписано быть в Москве. И потом - неизвестно, где она, эта Энская дивизия сейчас находится. Может быть, она уже за Псковом?..
27 января. В поезде
Последние два дня в Ленинграде были так плотно забиты делами, что не оставалось минуты для этих тетрадок. Запишу, хотя бы коротко, конспективно то, что вспомнится.
Сегодня вечером, за два часа до отхода поезда, - салют в честь освобождения города от блокады.
Такого в Москве не бывало. Боюсь, не хватит у меня ни красок, ни умения, чтобы рассказать, как это все было, как выглядела улица, что было написано на лицах моих дорогих земляков...
Самый салют и фейерверк не такие уж мощные, внушительные. Пожалуй, по сравнению с Москвой, даже скромные. Говорят - пушек не хватило (пушки все на фронте - южнее Гатчины и западнее Тосно), поэтому на Марсовом поле закладывали и взрывали фугас.
"Толпы народа на улицах..."
"Всеобщее ликование..."
"Слезы на глазах..."
Все это так, и все-таки это только слова, которые ничего не говорят.
Не знаю, как описать и с чем сравнить мгновенье, когда на углу Ковенского и Знаменской толпа женщин - не одна, не две, а целая толпа женщин - навзрыд зарыдала, когда мальчишки от чистого сердца - и тоже со слезами в голосе - закричали "ура", когда у меня у самого слезы неожиданно брызнули из глаз...
Пожилая интеллигентная женщина в подъезде.
- Сын у меня на фронте. Он слышит сейчас? Он радуется? Да? Скажите, он слышит?
Главного я не видел. Главное было на Неве. Ракеты, говорят, бросали с Исаакия.
Все эти дни город буквально на глазах оживал.
Людям казалось, что вообще кончилась война.
Трамвайные остановки из мест безопасных переносились на их обычные места. На Невском девушки в стеганках ходили с раздвижной лестницей и ввинчивали лампочки в уличные фонари. Два с половиной года эти фонари стояли слепые!
Третьего дня иду по Невскому, смотрю на эти оживающие фонари - и вдруг подумалось: "А ведь на этих перекладинах...".
И по-настоящему содрогнулся, представив себе, что могло бы случиться, если бы немцы ворвались в город. А ведь это могло случиться. Ведь и до сих пор на перекрестках улиц и у мостов стоят наготове надолбы, зияют амбразуры огневых точек. Теперь это уже все ненужное, музейное...
Дни стояли совсем весенние, первомайские. И люди ходили в пальто нараспашку по солнечной, "обстреливаемой" стороне и не верили - неужели можно действительно спокойно ходить, неужели ни один снаряд не упадет и не разорвется теперь ни у подъезда "Пассажа", ни в Доме кино, ни в Елисеевском магазине, ни в кинотеатре "Аврора", ни на Аничковом мосту?!
Последние два дня провел дома, на улице Восстания.
Третьего дня вечером был у нас управхоз Михаил Арсентьевич. Раньше это был просто управляющий домом, сейчас это не только управдом - это старый боевой товарищ.
Угощал его московской водкой. До войны он, насколько я помню, не пил. До войны был степенный, солидный. Сейчас - один сплошной нерв.
- Нет, до войны не пил, вы правду говорите. Красненького рюмочку еще мог выпить, а хлебного в рот не брал. А теперь научился, Алексей Иванович!.. От такой жизни научишься...
В доме у нас умерло от голода сорок человек. Почти всех их отправлял к месту вечного упокоения сам Михаил Арсентьевич (дворник Костя к тому времени уже погиб).
- Сам и в мешок зашивал и на детских саночках увозил - на базу.
А база эта, то есть общественный морг, помещалась на Ковенском, кажется, или на Маяковской - в бывшем гараже или в манеже.
- Ничего, привык. Только первый раз немножко меня потрясло. Привез Марью Васильевну из четырнадцатого номера. У ворот - целая вереница, очередь. И все с санками. Дошла моя очередь - я вошел. А там у них в гараже темно.
- Сваливай, - говорят.
Я думаю: "Зачем же их на дрова кладут, трупы-то?" А потом огляделся, вижу - на этих поленьях у кого нос, у кого рот вижу.
Ну, тут меня пот и хватил.
А потом ничего.
Только пить вот научился. Водку по талончикам всю выкупаю до последнего грамма и пью сам, а не вымениваю, как другие поступают.
Половина двенадцатого ночи. Стоим в Малой Вишере, кажется. Вагон наглухо закрыт - во избежание неприятностей, могущих последовать на этот раз от "врагов унутренних". Один из них бушует сейчас в темноте на платформе.
Насколько могу понять - это инвалид, демобилизованный матрос Балтийского флота. Хотел купить в поездном буфете пол-литра водки и пачку папирос - его в "Стрелу" не пустили.
- За что я р-родину стоял? - кричит он хриплым рыдающим голосом. - Я родину защищал, а мне пачку папирос не дают купить?! Я махру не могу потреблять - у меня все кишки, какие есть внутри, разворочены.
Его успокаивают, никто не угрожает ему, а он, упиваясь вниманием, которое на него обращено, и все больше и больше растравляя в себе обиду, продолжает плакать, ругаться и рвать на себе полосатую рубаху...
Позже
Все спят в вагоне. Только я, как всегда в дороге, не могу уснуть, хожу и хожу по мягкой дорожке коридора.
Полчаса назад перечитал эту тетрадку. И сейчас почему-то все время вижу перед собой девушек, ввинчивающих на Невском лампочки в электрические, фонари. И вижу маленьких школьниц, убирающих на улице снег.
Поезд останавливается почти на всех станциях, стоит подолгу, но, когда разойдется, идет быстро и весело. Стучат колеса, и все чудится мне, что они поддакивают моим мыслям: "Быть, быть Ленинграду!..".
ПРИМЕЧАНИЯ
РАССКАЗЫ И ВОСПОМИНАНИЯ
Находясь в осажденном Ленинграде, Л.Пантелеев вел дневник. После войны он отобрал из своих записей самое существенное и опубликовал. Эти произведения представляют особенно большой интерес, как свидетельство очевидца и участника событий.
1 2 3 4 5 6 7
Я вспомнил Александра Ивановича и многих других погибших на войне и вдали от нее, и мне пасмурно стало, я даже глаза рукой закрыл, и Екатерина Васильевна многозначительно кашлянула и сказала - в сторону девочек:
- Ну, хватит. Спать пора.
Сегодня в городе совсем тихо. Вечером, когда я стоял на автобусной остановке у Ленфильма, московское радио сквозь визг и грохот немецких глушителей сообщило о занятии нашими войсками Пушкина и Павловска. Значит, опять будет на Руси Павловский полк?!
Утром была у меня в гостинице Ляля. По моему совету и настоянию она переменила работу и профессию. С завтрашнего дня идет работать по специальности - преподавателем немецкого языка в женской школе. И она боится, и я, по правде сказать, боюсь: ведь опыта у нее никакого. Института, по существу, не кончила, выпуск у них был скороспелый, в декабре 1941 года. И два года после этого работала на "черной работе": колола дрова, таскала ящики, возила тележку... Да еще и школу ей, кажется, подсунули "трудную" где-то в районе Предтеченской барахолки...
Послезавтра или в крайнем случае 27-го должен ехать. Жаль. Уезжать не хочется. Ведь только-только освободился от всяких хлопотных и утомительных дел и поручений. Как много хотелось бы повидать и сделать...
Например, очень меня почему-то заинтересовали глухонемые дети. Вот мальчик Володя, семи или восьми лет. Казалось бы, ничего не знает о том, что происходит в мире. Ничего не слышал о войне, о немцах, о Гитлере, о блокаде... А посмотрите, что он рисует!!! Танки. Самолеты. Воздушные сражения. Взрывы.
Что это? Неужели и правда микроб милитаризма сидит в крови каждого мальчика?..
Как-то в один из первых дней по приезде шел я под вечер улицей Чайковского. Где-то не очень далеко рвались снаряды.
Снежная улица. Синие лампочки у ворот. Кажется, остатки лунного диска в хмуром небе.
Идет впереди женщина с мальчиком. Мальчику лет пять-шесть. Идут, вероятно, из детского садика домой.
Мать спрашивает:
- А ты кем хочешь быть, когда вырастешь? Артистом хочешь быть?
- Артистом? Нет, не хочу.
- А кем же ты хочешь?
- Хочу - воином.
- А почему артистом не хочешь?
- Артисту говорить надо...
...Возвращаясь домой, сел по ошибке не в тот трамвай, проехал через Дворцовый мост на Васильевский остров.
Шел обратно мимо Адмиралтейства, через Александровский сад, через площадь.
Погода нынче совершенно весенняя, апрельская, - такой в Ленинграде в конце января я не вспомню. Днем было ясно, солнечно, а на градуснике - два с половиной градуса выше нуля.
Шел мимо Летнего сада, - похоже, что там уже что-то если не зеленеет, то розовеет слегка в редкой чаще деревьев.
А к вечеру пошел дождь, подул особенный, ни с чем не сравнимый невский ветер. Идешь, подняв воротник, наклонив голову, и чувствуешь, что ты сам сейчас - фигура сугубо петербургская. Под ногами хлюпает, качается фонарь, где-то хлопает ставень или сорванный карниз.
На Неве вот-вот начнется ледоход. Вся она в черных полыньях. (Сегодня на солнце вода розовела слегка. А небо в просветах облаков было молочно-аквамариновое, бледно-голубое, голландско-чухонское.)
Переходил Дворцовый мост, и вдруг вспомнилась почему-то июльская ночь 1942 года, когда ехали мы с К.М.Жихаревой и А.А.Фадеевым на Ржевский аэродром. Ксения Михайловна сидела в кабине с шофером, я полулежал в кузове на полу, на бортике примостился провожавший нас П.Н.Лукницкий, а Александр Александрович, широко расставив ноги, всю дорогу стоял. Лукницкий одолевал его всякими вопросами, интересовался последними новостями, расспрашивал: где тот, как этот? А.А. отвечал односложно, коротко, сосредоточенно думал о чем-то и всю дорогу насвистывал фокстрот "Сказка" (этот мотив я знаю с 35-го года, у Ляли была граммофонная пластинка). И, помню, так это было невпопад, так некстати в этот ночной час в полумертвом городе! И до чего же не соответствовало тогдашней настроенности моей души!.. Но ведь бывает привяжется ерундовый мотивчик или глупая строчка, и не отмахнешься от нее...
Шел и вспоминал.
Из осажденного Питера на Большую землю мы летели на обшарпанном грузовом "дугласе". Кроме нас троих, пассажиров в самолете не было. Устроившись на полу, подложив под себя газету, укрывшись с головой своим коричневым кожаным регланом, Александр Александрович всю дорогу крепко проспал. Ксения Михайловна тоже дремала, прикорнув на узенькой дощатой лавочке, а я всю дорогу просидел, не смыкая глаз, и все смотрел и не мог насмотреться: озеро, леса, реки, зеленые поля и работающие в этих полях маленькие человечки, так трогательно машущие нам платками и шапками.
Где-то уже далеко за озером была у нас вынужденная посадка. Летели мы совсем низко, бреющим полетом, и все-таки немецкие истребители обнаружили наш транспорт и напали на нас. Сопровождавшие нас "яки" вступили с ними в бой и полчаса или час отбивались от воздушных разбойников. Происходило это где-то очень высоко, мы даже выстрелов не слышали.
Наш "Дуглас" сидел в это время на лесной просеке.
Помню это благодатное, чистое, прохладное утро - где-то уже на тверской, а может быть, даже и на московской земле. На всю жизнь запомнил я, как пронзил меня крик петуха, долетевший вдруг откуда-то издалека, из-за леса. Тот, кто не жил в осажденном Ленинграде, пожалуй, не поймет, каким наслаждением было услышать этот уютный, уже забытый голос.
До чего же мало мы ценили в мирное время такие простые и такие прекрасные вещи, как ломоть черного хлеба, стакан молока или чистой воды, чириканье воробья или, скажем, просто ночную тишину за окном. Даже трава, даже какой-нибудь простецкий лопух радовал и веселил мое сердце в этот незабываемый утренний час.
В Москве я остановился у Маршака, но почему-то весь первый день провел у А.Т.Твардовского. Помню, как трогательно, с какой неумолимой настырностью кормил меня Александр Трифонович: самолично жарил на кухне чудовищно огромную яичницу, накладывал по десять ложек сахара в стакан чая. Конечно, все это делалось от доброго сердца, от хорошего расположения ко мне, но было тут что-то и от художнического (а отчасти, пожалуй, и от мальчишеского) любопытства: интересно же посмотреть, как будет насыщаться человек, без малого год голодавший.
Яичницу я с благодарностью съел, сделать это было нетрудно, но стопроцентным голодающим я, по правде сказать, в то время уже не был...
Какие это все далекие воспоминания! А за последние дни они стали и совсем далекими.
Однако пора спать. Уже четвертый час утра. Уже чуть брезжит рассвет за синими маскировочными шторами.
25 января. Утро
Рано разбудил телефонный звонок. Кто звонил - не знаю, когда подошел, трубку уже повесили.
За окном - весна. Так бывало в Питере на вербной или даже на пасхальной неделе. Стекла в окне совершенно сухие, не очень чистые. Приятно просвечивает сквозь эту дымку голубизна неба в просветах облаков, позолота куполов на Исаакии.
Почему-то вспоминается именно вербная неделя. Когда-то, в далекие дни нашего детства, здесь, на площади (а еще раньше по соседству, на Конногвардейском бульваре), шумел Вербный базар.
Только что ушел от меня капитан П., первый муж И.М. Принес маленькую посылку - ботинки для сына.
...П. просидел у меня долго, дольше, чем я мог позволить себе. Не успел он уйти - пришла Ляля. Расстроенная, чуть не плачет. У нее сегодня был первый урок в шестом классе.
Входит в класс - и вдруг навстречу ей:
- Немка! Фашистка! Долой!..
Опытный педагог тут, вероятно, не растерялся бы, похвалил бы девочек за патриотизм и объяснил бы им, что немецкий язык и фашизм не одно и то же. А вот когда опыта у тебя ни на копейку, когда идешь на первый в жизни урок это действительно страшно. Да еще при Лялиной-то застенчивости!
Впрочем, сестрице моей не привыкать. Ее уже не в первый раз называют немкой.
В прошлом, кажется, году приглашают ее в отделение милиции и говорят, что она должна в двадцать четыре часа выехать из Ленинграда.
- Как? Что? Почему? На каком основании?
- Как немка.
- Позвольте! Какая же я немка?
- У вас фамилия немецкая.
А фамилия моей сестры, как известно, мужнина: Германенко.
К счастью, нашелся в том же отделении кто-то поумнее, и нашу "немку" оставили в городе.
Был на радио. Выяснилось, что утром звонили они. Получено разрешение. Я могу выехать в расположение штаба N-ской дивизии. Но, к сожалению, я должен был отказаться. 28-го мне предписано быть в Москве. И потом - неизвестно, где она, эта Энская дивизия сейчас находится. Может быть, она уже за Псковом?..
27 января. В поезде
Последние два дня в Ленинграде были так плотно забиты делами, что не оставалось минуты для этих тетрадок. Запишу, хотя бы коротко, конспективно то, что вспомнится.
Сегодня вечером, за два часа до отхода поезда, - салют в честь освобождения города от блокады.
Такого в Москве не бывало. Боюсь, не хватит у меня ни красок, ни умения, чтобы рассказать, как это все было, как выглядела улица, что было написано на лицах моих дорогих земляков...
Самый салют и фейерверк не такие уж мощные, внушительные. Пожалуй, по сравнению с Москвой, даже скромные. Говорят - пушек не хватило (пушки все на фронте - южнее Гатчины и западнее Тосно), поэтому на Марсовом поле закладывали и взрывали фугас.
"Толпы народа на улицах..."
"Всеобщее ликование..."
"Слезы на глазах..."
Все это так, и все-таки это только слова, которые ничего не говорят.
Не знаю, как описать и с чем сравнить мгновенье, когда на углу Ковенского и Знаменской толпа женщин - не одна, не две, а целая толпа женщин - навзрыд зарыдала, когда мальчишки от чистого сердца - и тоже со слезами в голосе - закричали "ура", когда у меня у самого слезы неожиданно брызнули из глаз...
Пожилая интеллигентная женщина в подъезде.
- Сын у меня на фронте. Он слышит сейчас? Он радуется? Да? Скажите, он слышит?
Главного я не видел. Главное было на Неве. Ракеты, говорят, бросали с Исаакия.
Все эти дни город буквально на глазах оживал.
Людям казалось, что вообще кончилась война.
Трамвайные остановки из мест безопасных переносились на их обычные места. На Невском девушки в стеганках ходили с раздвижной лестницей и ввинчивали лампочки в уличные фонари. Два с половиной года эти фонари стояли слепые!
Третьего дня иду по Невскому, смотрю на эти оживающие фонари - и вдруг подумалось: "А ведь на этих перекладинах...".
И по-настоящему содрогнулся, представив себе, что могло бы случиться, если бы немцы ворвались в город. А ведь это могло случиться. Ведь и до сих пор на перекрестках улиц и у мостов стоят наготове надолбы, зияют амбразуры огневых точек. Теперь это уже все ненужное, музейное...
Дни стояли совсем весенние, первомайские. И люди ходили в пальто нараспашку по солнечной, "обстреливаемой" стороне и не верили - неужели можно действительно спокойно ходить, неужели ни один снаряд не упадет и не разорвется теперь ни у подъезда "Пассажа", ни в Доме кино, ни в Елисеевском магазине, ни в кинотеатре "Аврора", ни на Аничковом мосту?!
Последние два дня провел дома, на улице Восстания.
Третьего дня вечером был у нас управхоз Михаил Арсентьевич. Раньше это был просто управляющий домом, сейчас это не только управдом - это старый боевой товарищ.
Угощал его московской водкой. До войны он, насколько я помню, не пил. До войны был степенный, солидный. Сейчас - один сплошной нерв.
- Нет, до войны не пил, вы правду говорите. Красненького рюмочку еще мог выпить, а хлебного в рот не брал. А теперь научился, Алексей Иванович!.. От такой жизни научишься...
В доме у нас умерло от голода сорок человек. Почти всех их отправлял к месту вечного упокоения сам Михаил Арсентьевич (дворник Костя к тому времени уже погиб).
- Сам и в мешок зашивал и на детских саночках увозил - на базу.
А база эта, то есть общественный морг, помещалась на Ковенском, кажется, или на Маяковской - в бывшем гараже или в манеже.
- Ничего, привык. Только первый раз немножко меня потрясло. Привез Марью Васильевну из четырнадцатого номера. У ворот - целая вереница, очередь. И все с санками. Дошла моя очередь - я вошел. А там у них в гараже темно.
- Сваливай, - говорят.
Я думаю: "Зачем же их на дрова кладут, трупы-то?" А потом огляделся, вижу - на этих поленьях у кого нос, у кого рот вижу.
Ну, тут меня пот и хватил.
А потом ничего.
Только пить вот научился. Водку по талончикам всю выкупаю до последнего грамма и пью сам, а не вымениваю, как другие поступают.
Половина двенадцатого ночи. Стоим в Малой Вишере, кажется. Вагон наглухо закрыт - во избежание неприятностей, могущих последовать на этот раз от "врагов унутренних". Один из них бушует сейчас в темноте на платформе.
Насколько могу понять - это инвалид, демобилизованный матрос Балтийского флота. Хотел купить в поездном буфете пол-литра водки и пачку папирос - его в "Стрелу" не пустили.
- За что я р-родину стоял? - кричит он хриплым рыдающим голосом. - Я родину защищал, а мне пачку папирос не дают купить?! Я махру не могу потреблять - у меня все кишки, какие есть внутри, разворочены.
Его успокаивают, никто не угрожает ему, а он, упиваясь вниманием, которое на него обращено, и все больше и больше растравляя в себе обиду, продолжает плакать, ругаться и рвать на себе полосатую рубаху...
Позже
Все спят в вагоне. Только я, как всегда в дороге, не могу уснуть, хожу и хожу по мягкой дорожке коридора.
Полчаса назад перечитал эту тетрадку. И сейчас почему-то все время вижу перед собой девушек, ввинчивающих на Невском лампочки в электрические, фонари. И вижу маленьких школьниц, убирающих на улице снег.
Поезд останавливается почти на всех станциях, стоит подолгу, но, когда разойдется, идет быстро и весело. Стучат колеса, и все чудится мне, что они поддакивают моим мыслям: "Быть, быть Ленинграду!..".
ПРИМЕЧАНИЯ
РАССКАЗЫ И ВОСПОМИНАНИЯ
Находясь в осажденном Ленинграде, Л.Пантелеев вел дневник. После войны он отобрал из своих записей самое существенное и опубликовал. Эти произведения представляют особенно большой интерес, как свидетельство очевидца и участника событий.
1 2 3 4 5 6 7