https://wodolei.ru/catalog/uglovye_vanny/malenkie/
Стоит между набережной Лейтенанта Шмидта и Сенатской площадью.
Был еще вчера по разным делам на Верейской улице, в районе Технологического и у Детскосельского вокзала. Району досталось здорово. Технологический институт не то чтобы разрушен (ведь он большой, занимает чуть ли не целый квартал), а весь изранен - и бомбами и снарядами. Много зданий разрушено на Международном проспекте. Если в центре города повреждения быстро залечиваются и маскируются, то здесь на каждом шагу незарубцевавшиеся, кровоточащие раны. Четырехэтажный серый дом рядом с Палатой мер и весов проткнут снарядом, как картонная коробка пальцем.
Заходил на Кузнечный рынок. Это один из трех рынков, сохранившихся в городе. Остальные или разрушены, или закрыты. Вся коммерция совершается под крышей единственного павильона. Колхозники торгуют главным образом молоком, картошкой (65 р. кило), кислой капустой... Тут же - вокруг "стационарных" лотков - идет торговля с рук, официально запрещенная, о чем предупреждают плакаты у входа. Ассортимент товаров небогатый. Всякая рвань, ботинки (дамские - 3500 р.), белье, одежда и прочее барахло. Табак, папиросы (исключительно "Беломор"), много электрических фонариков (ценный и ходкий товар не только в Ленинграде, а и в других "затемненных" городах). Мыло, масло, шпиг, мясо, конфеты, мандарины - все, что душе угодно, но все в миниатюрных количествах - поштучно или по сто, по 50 и даже по 20 граммов. Калек, инвалидов Отечественной войны меньше, чем в Москве, но и тут они, так сказать, хозяева положения. Большей частью пьяные, бушуют, ссорятся, размахивают костылями.
Видел вчера на Загородном тех, кто сегодня (а может быть, и вчера) сражался и сражается на Пулковских высотах, под Павловском и Гатчиной. Стрелковый полк поротно шел от Московского, по-видимому, вокзала на передовые позиции. Народ - некадровый, разнокалиберный, но крепкий, хорошо экипированный и, главное, хорошо обутый. Правда, большинство не в сапогах, а в ботиночках с обмотками, но за спиной у каждого - пара подшитых валенок.
Шли с песнями. Пели не слишком лихо. Много татар и вообще монголоидных лиц. Есть пожилые, но есть и совсем мальчики.
Мне опять вспомнился сорок второй год. Вот тут, на углу Кузнечного переулка, лежал труп матроса.
Ночевал дома. Спал в своей комнате. В "домашнем холодильнике", как говорит мама. Продрог, простудился, болит горло.
Утром ездил в больницу хроников на улицу Смольного.
Казалось бы, что может быть страшнее жизни богадельных старушек во фронтовом городе! Но - нет, живут они, эти старушки, вместе со всем городом - сводками Информбюро, газетами, радио. Кормят их очень хорошо. И самое страшное и печальное - не то, что они засыпают и просыпаются под свист снарядов, а то, что живут без семьи. Хотя сейчас, когда подавляющее большинство советских семей распылено, и это их одиночество не так больно ранит сердце.
Смольный выглядит очень смешно, даже нелепо. Какие-то сетки, картонные или фанерные башенки, пестрая мазня на стенах. Все это за годы войны обветшало, перепуталось, перемешалось. И не думаю, чтобы этот камуфляж кого-нибудь обманывал.
Прошел к Неве - посмотреть на Охту. Думал увидеть нечто страшное, но не увидел ничего. Несколько каменных зданий на набережной, каланча, церковь, а за ними... за ними ничего нет. Ни одного деревянного дома.
Неудивительно, что тут, вокруг Смольного, так много развалин. Охотились немцы за Смольным упорно и настойчиво. И, как видно, камуфляж все-таки помог. На самом здании Смольного я не нашел ни одной царапины.
А на Суворовском многие дома разбиты до основания.
По этим пустырям идут две девушки в серых шинельках с погонами. Навстречу - с нестройной, визгливой песней - взвод девушек, тоже в полувоенной форме: в серых бушлатах-полупальто, в защитных штанах или юбках.
Из строя несется в адрес красноармеек:
- Эй, вы, ерзац-солдаты!
Те обижаются:
- Сами вы ерзац!
А потом, пройдя мимо, переглядываются, смеются:
- А и верно - эрзац!
Обедал вчера за одним столом с человеком, который сиял необыкновенно: он только что избежал очень большой опасности - в пятидесяти шагах от него разорвался снаряд (на станции Вторая Финляндская, на железнодорожных путях).
Но говорит он больше о другом:
- Вы представляете, какая счастливая случайность: за две минуты до этого с этих путей ушел воинский эшелон!..
Видел матроса из Кронштадта, который сегодня утром приехал в Ленинград. Впрочем, "приехал" - не точно. Из Кронштадта до Лисьего Носа он шел пешком по льду. Это семнадцать километров. А лед на Финском заливе довольно хлюпкий. Машины не ходят.
Вечером звонил Рахтанов. Собирается в Кронштадт. Говорит - на днях туда будут ходить глиссеры.
В холле гостиницы постовой милиционер, зашедший погреться (или, скорее, развлечься), беседует с облезлой (оживающей дистрофичкой) администраторшей:
- Гитлер так прямо и пишет: "Кончено наше дело, беги кто может". Это я не знаю - у кого-то нашли или перехватили его письмо или приказ...
Неисправимые оптимисты мои земляки. Всегда-то и на все строят они самые радужные иллюзии.
В трамвае две женщины-работницы:
- Ну, теперь заживем. Слыхала небось: всех ленинградцев на два месяца в санаторию пошлют.
Что ж, дело за малым: остается только освободить Крым и выдать его на два месяца ленинградцам.
Вчера утром я, признаться, немножко сдрейфил. Подхожу (по улице Гоголя) к Невскому, и в ту же минуту невдалеке (в приличном невдалеке) падает снаряд, и почти сразу же, с редкой оперативностью, радио объявляет артобстрел района. Испугался я не обстрела, а испугало совпадение: накануне то же самое - первый снаряд и предостережение по радио застигли меня "на эфтом самом месте".
21.1. Утро
Вчера не успел и не смог записать - вернулся в гостиницу, падая от усталости; заснул на диване, не раздеваясь.
Был в Кировском районе. Там целые кварталы превращены в пыль.
Наступление на нашем фронте продолжается. Немцы, которым грозит окружение (в случае занятия Батецкой и Гатчины), отходят "в порядке эластичной обороны". Вчера в Доме радио видел человека, который только что прибыл из-под Шлиссельбурга. Говорит, что наши войска вчера рано утром пошли в наступление, продвинулись на семь километров и... не вошли в соприкосновение с противником. Немцы, надо им отдать справедливость, отступают организованно и с ловкостью совершенно кошачьей.
С моей поездкой, по-видимому, ничего не выйдет. Процедура сложная, "радисты" копаются. Тем временем фронт все дальше и дальше убегает на запад. А я 27-го, самое позднее 28-го должен быть в Москве.
В городе непривычно тихо.
Вчера вечером видел красные вспышки - где-то в направлении Пулкова. Но грохота, даже отдаленного, уже не слышно.
Был у ребят-детдомовцев на Песочной набережной.
Оттуда прошел на Каменный остров.
Ночевал в той самой палате, где лежал зимой 42 года, где умирал, оживал и ожил, где Марья Павловна и Екатерина Васильевна переливали мне - под вражескими бомбами (буквально!) - кровь.
Все изменилось неузнаваемо: ковры, кожаные кресла, портьеры на окнах...
Проснулся в пятом часу утра и уже не мог заснуть.
Часов в восемь пришла Екатерина Васильевна, предложила познакомиться с летчиками, которых рано утром привезли из полевого госпиталя. Их подбили где-то далеко за линией фронта, когда они возвращались с задания. Машину посадили, но сильно тряхнуло.
Пошел знакомиться. В палате, где когда-то лежали дистрофики (я там бывал у одного мальчика-ремесленника), за столом, выдвинутым на середину комнаты, сидели три богатыря. Впрочем, один из богатырей, самый главный, командир корабля, - не очень-то богатырь. Маленький, кривоногий, да еще с подбитым глазом. Пьют чай. На столе стаканы в мельхиоровых подстаканниках, печенье на тарелках, огромный кусок застывших мясных консервов (это их собственное - так называемый "бортовой запас").
Скромны, просты, но, пожалуй, слегка кокетничают этой скромностью и простотой.
Авария с ними случилась, оказывается, три дня тому назад, они уже успели отлежаться в госпитале, а все-таки еще очень заметны следы того потрясения (потрясения и психического и буквального, физического), которое им пришлось перенести. Все-таки очень-очень трогательно было слушать их рассказ (собственно, говорил один штурман, высокий, статный и красивый двадцатичетырехлетний парень, орловец) о том, как, поняв, что дело хана, они попрощались друг с другом и - зажмурились, ожидая последнего удара. Не верил, что конец, и не думал о смерти только один их них - радист Пущелацкий, самый молодой в экипаже.
- В нашем воздушном деле - так, - улыбается штурман, - або грудь в крестах, або голова в кустах.
Много курят. На столике у кровати надорванная сотня папирос "Казбек". Штурман то и дело ходит к этому столику, приносит по пять штук и раздает всем присутствующим: Екатерине Васильевне, мне, товарищам...
Видел Бор. Бродянского. Он отдыхает здесь, в санатории. Постарел, обеззубел, но почему-то кудрявый. Встретились в коридоре, он спешил, ехал с летчиками на фронт. Я сказал, что помню его по "Смене", еще с давних времен, еще "Республика Шкид" не была написана.
- И я вас помню. Помню совсем мальчиком... И Белых помню.
Вчера вечером видел художника М., который зашел ко мне в комнату "представиться". Странная личность, похож на полотера, огромные черные усы. Но - как давно он рисует блокадный Ленинград, как тонко чувствует, понимает и любит наш город.
Сегодня долго бродил с девочками по острову (две Тани и шестилетняя Валя - та самая дочь буфетчицы, которая пела "Темную ночь").
Обошли все знакомые и незнакомые уголки.
На острове много детей, много детдомов, садиков и других детских учреждений. Батарей уже нет. И следов войны - явных следов - не видно. А вообще-то, если приглядеться, следы есть, и их немало: поваленные деревья, столбы, рябинки от снарядных осколков, засыпанные снегом воронки.
...Таня Пластинина ушла куда-то без спросу. Попала под обстрел.
- Бегу с Крестовского. Перебегаю мост, вдруг - бах! - столб черного дыма. Женщину осколком - у меня на глазах... Вот так, как это дерево, совсем рядом. Лужа крови... белая пена... тут сумочка валяется, тут хлеба кусок, а в руке карточки зажаты.
Мне страшно стало, я побежала. А снаряды то тут, то там: бах! бах! бах! И с нашей стороны, с Каменного, разрывы слышны...
До угла добежала - тут милиционер стоит, участковый, он меня знает. Говорит:
"Бегите скорей, Таня. У вас там что-то случилось".
Ну, думаю, все кончено.
Прибегаю - вся стена со стороны Зимнего сада черная от земли. Карниз над нашими окнами сорван, стекла выбиты. Я кричу:
"Ма-а-ма-а-а!"
Никто не отвечает. Думаю: все убиты. Не помню, как наверх взбежала. И вдруг - в темноте - не вижу, а чувствую: мама! Идет и тоже плачет. А в комнатах, куда ни ступишь - битое стекло лежит.
Снаряд, который попал в санаторий, пробил высокую дымовую трубу так называемого готического домика. Сейчас из этой трубы идет дым. Дырка в трубе очень идет этому оригинальному стилизованному особняку, делает его еще более древним. Очень смешно, что стены этого дома были когда-то окрашены - под копоть.
На набережных стоят на распорках небольшие военные суда - катера, морские охотники и т.п.
В детском доме на Песочной, среди прочих, человек тридцать глухонемых детей.
Шести-восьмилетние дети не знают, что сейчас война, не знают вообще, что такое война. Те, что научились уже читать и понимать азбуку глухонемых, - другое дело. А эти беспечны, как только что народившиеся зверята.
Трогательно привязался ко мне четырехлетний, пышущий здоровьем глухонемой карапуз. Ворвался в кабинет директора и, весело мыча, кинулся ко мне и стал тереться головой, требуя ласки, весь какой-то сияющий, ликующий. И правда - совсем как медвежонок или двухмесячный щенок.
Устал дьявольски. Пишу невнятно, не то и не так.
Запишу завтра остальное.
Обстрелы еще продолжаются. Вчера обстреливали Охту. Ночью сегодня снаряды ложились совсем рядом - в Новой Деревне или, может быть, даже на Островах.
Говорят, что бьют из Пушкина. Они все еще там.
Наступление на Гатчину развивается медленно. Мешает совершенно весенняя, апрельская погода. Грязь по колено. Температура даже ночью не опускается ниже нуля. Облачность - уж не знаю, какая, знаю только, что самолеты летать не могут.
24 января
...Вчера в "Северном" опять встретил А.Ф.Пахомова. Вместе обедали. А.Ф. безвыездно в Ленинграде. До января 1942 года жил на иждивенческую карточку с женой и младенцем. Сейчас хорошо устроен, много и успешно работает, как всегда скромно-самодоволен.
Он подтвердил печальную весть, слышанную мною в Москве от Евгения Ив. Чарушина, - о смерти Н.Ф.Лапшина и жены его Веры Васильевны, сводной сестры нашей мамы. Умерла от голода и Анастасия Николаевна, мамочкина мачеха. Сын Лапшина Миша - в Сибири, в детском доме.
И Тырса погиб. Мы еще не понимаем, не осознали, какая это огромная утрата для нашего искусства.
Алексей Федорович настойчиво звал меня к себе. Нынче вечером я пытался зайти к нему и не попал - по обстоятельствам, от меня не зависящим: в восемь часов вечера ворота дома, где живут художники (на Кировском проспекте), были наглухо закрыты. Я и стучал, и нажимал кнопку звонка, и взывал голосом никто не вышел и не отозвался.
Сегодня полдня провел в детском доме на Песочной набережной. Побывал в мастерских, возился с глухонемыми малышами.
С наслаждением посидел полчаса в спальне у маленьких. Не отпускали еле вырвался.
Шел у нас разговор о литературе, вернее о писателях.
Девятилетняя девочка спрашивает:
- Это вы написали "Белочку и Тамарочку"?
- Я.
- Скажите, а Крылов жив?
- Это какой? Который "Стрекозу и Муравья"?.. Умер.
- Умер?! Ах, как жаль!
Со всех сторон посыпались вопросы:
- А Пушкин? А Лермонтов? А Некрасов?
И мне пришлось сообщать им грустные вести.
Какая-то девочка говорит:
- Ну, что такое! Если писатель, так обязательно умер!
- Ну, не обязательно, - говорю я. И привожу несколько примеров.
Спрашивают о Маршаке, Чуковском, Гайдаре, Введенском...
Между прочим, вчера или третьего дня на Каменном Таня Пластинина пела "Ниточку" - песенку из книги Введенского "Про девочку Машу".
1 2 3 4 5 6 7
Был еще вчера по разным делам на Верейской улице, в районе Технологического и у Детскосельского вокзала. Району досталось здорово. Технологический институт не то чтобы разрушен (ведь он большой, занимает чуть ли не целый квартал), а весь изранен - и бомбами и снарядами. Много зданий разрушено на Международном проспекте. Если в центре города повреждения быстро залечиваются и маскируются, то здесь на каждом шагу незарубцевавшиеся, кровоточащие раны. Четырехэтажный серый дом рядом с Палатой мер и весов проткнут снарядом, как картонная коробка пальцем.
Заходил на Кузнечный рынок. Это один из трех рынков, сохранившихся в городе. Остальные или разрушены, или закрыты. Вся коммерция совершается под крышей единственного павильона. Колхозники торгуют главным образом молоком, картошкой (65 р. кило), кислой капустой... Тут же - вокруг "стационарных" лотков - идет торговля с рук, официально запрещенная, о чем предупреждают плакаты у входа. Ассортимент товаров небогатый. Всякая рвань, ботинки (дамские - 3500 р.), белье, одежда и прочее барахло. Табак, папиросы (исключительно "Беломор"), много электрических фонариков (ценный и ходкий товар не только в Ленинграде, а и в других "затемненных" городах). Мыло, масло, шпиг, мясо, конфеты, мандарины - все, что душе угодно, но все в миниатюрных количествах - поштучно или по сто, по 50 и даже по 20 граммов. Калек, инвалидов Отечественной войны меньше, чем в Москве, но и тут они, так сказать, хозяева положения. Большей частью пьяные, бушуют, ссорятся, размахивают костылями.
Видел вчера на Загородном тех, кто сегодня (а может быть, и вчера) сражался и сражается на Пулковских высотах, под Павловском и Гатчиной. Стрелковый полк поротно шел от Московского, по-видимому, вокзала на передовые позиции. Народ - некадровый, разнокалиберный, но крепкий, хорошо экипированный и, главное, хорошо обутый. Правда, большинство не в сапогах, а в ботиночках с обмотками, но за спиной у каждого - пара подшитых валенок.
Шли с песнями. Пели не слишком лихо. Много татар и вообще монголоидных лиц. Есть пожилые, но есть и совсем мальчики.
Мне опять вспомнился сорок второй год. Вот тут, на углу Кузнечного переулка, лежал труп матроса.
Ночевал дома. Спал в своей комнате. В "домашнем холодильнике", как говорит мама. Продрог, простудился, болит горло.
Утром ездил в больницу хроников на улицу Смольного.
Казалось бы, что может быть страшнее жизни богадельных старушек во фронтовом городе! Но - нет, живут они, эти старушки, вместе со всем городом - сводками Информбюро, газетами, радио. Кормят их очень хорошо. И самое страшное и печальное - не то, что они засыпают и просыпаются под свист снарядов, а то, что живут без семьи. Хотя сейчас, когда подавляющее большинство советских семей распылено, и это их одиночество не так больно ранит сердце.
Смольный выглядит очень смешно, даже нелепо. Какие-то сетки, картонные или фанерные башенки, пестрая мазня на стенах. Все это за годы войны обветшало, перепуталось, перемешалось. И не думаю, чтобы этот камуфляж кого-нибудь обманывал.
Прошел к Неве - посмотреть на Охту. Думал увидеть нечто страшное, но не увидел ничего. Несколько каменных зданий на набережной, каланча, церковь, а за ними... за ними ничего нет. Ни одного деревянного дома.
Неудивительно, что тут, вокруг Смольного, так много развалин. Охотились немцы за Смольным упорно и настойчиво. И, как видно, камуфляж все-таки помог. На самом здании Смольного я не нашел ни одной царапины.
А на Суворовском многие дома разбиты до основания.
По этим пустырям идут две девушки в серых шинельках с погонами. Навстречу - с нестройной, визгливой песней - взвод девушек, тоже в полувоенной форме: в серых бушлатах-полупальто, в защитных штанах или юбках.
Из строя несется в адрес красноармеек:
- Эй, вы, ерзац-солдаты!
Те обижаются:
- Сами вы ерзац!
А потом, пройдя мимо, переглядываются, смеются:
- А и верно - эрзац!
Обедал вчера за одним столом с человеком, который сиял необыкновенно: он только что избежал очень большой опасности - в пятидесяти шагах от него разорвался снаряд (на станции Вторая Финляндская, на железнодорожных путях).
Но говорит он больше о другом:
- Вы представляете, какая счастливая случайность: за две минуты до этого с этих путей ушел воинский эшелон!..
Видел матроса из Кронштадта, который сегодня утром приехал в Ленинград. Впрочем, "приехал" - не точно. Из Кронштадта до Лисьего Носа он шел пешком по льду. Это семнадцать километров. А лед на Финском заливе довольно хлюпкий. Машины не ходят.
Вечером звонил Рахтанов. Собирается в Кронштадт. Говорит - на днях туда будут ходить глиссеры.
В холле гостиницы постовой милиционер, зашедший погреться (или, скорее, развлечься), беседует с облезлой (оживающей дистрофичкой) администраторшей:
- Гитлер так прямо и пишет: "Кончено наше дело, беги кто может". Это я не знаю - у кого-то нашли или перехватили его письмо или приказ...
Неисправимые оптимисты мои земляки. Всегда-то и на все строят они самые радужные иллюзии.
В трамвае две женщины-работницы:
- Ну, теперь заживем. Слыхала небось: всех ленинградцев на два месяца в санаторию пошлют.
Что ж, дело за малым: остается только освободить Крым и выдать его на два месяца ленинградцам.
Вчера утром я, признаться, немножко сдрейфил. Подхожу (по улице Гоголя) к Невскому, и в ту же минуту невдалеке (в приличном невдалеке) падает снаряд, и почти сразу же, с редкой оперативностью, радио объявляет артобстрел района. Испугался я не обстрела, а испугало совпадение: накануне то же самое - первый снаряд и предостережение по радио застигли меня "на эфтом самом месте".
21.1. Утро
Вчера не успел и не смог записать - вернулся в гостиницу, падая от усталости; заснул на диване, не раздеваясь.
Был в Кировском районе. Там целые кварталы превращены в пыль.
Наступление на нашем фронте продолжается. Немцы, которым грозит окружение (в случае занятия Батецкой и Гатчины), отходят "в порядке эластичной обороны". Вчера в Доме радио видел человека, который только что прибыл из-под Шлиссельбурга. Говорит, что наши войска вчера рано утром пошли в наступление, продвинулись на семь километров и... не вошли в соприкосновение с противником. Немцы, надо им отдать справедливость, отступают организованно и с ловкостью совершенно кошачьей.
С моей поездкой, по-видимому, ничего не выйдет. Процедура сложная, "радисты" копаются. Тем временем фронт все дальше и дальше убегает на запад. А я 27-го, самое позднее 28-го должен быть в Москве.
В городе непривычно тихо.
Вчера вечером видел красные вспышки - где-то в направлении Пулкова. Но грохота, даже отдаленного, уже не слышно.
Был у ребят-детдомовцев на Песочной набережной.
Оттуда прошел на Каменный остров.
Ночевал в той самой палате, где лежал зимой 42 года, где умирал, оживал и ожил, где Марья Павловна и Екатерина Васильевна переливали мне - под вражескими бомбами (буквально!) - кровь.
Все изменилось неузнаваемо: ковры, кожаные кресла, портьеры на окнах...
Проснулся в пятом часу утра и уже не мог заснуть.
Часов в восемь пришла Екатерина Васильевна, предложила познакомиться с летчиками, которых рано утром привезли из полевого госпиталя. Их подбили где-то далеко за линией фронта, когда они возвращались с задания. Машину посадили, но сильно тряхнуло.
Пошел знакомиться. В палате, где когда-то лежали дистрофики (я там бывал у одного мальчика-ремесленника), за столом, выдвинутым на середину комнаты, сидели три богатыря. Впрочем, один из богатырей, самый главный, командир корабля, - не очень-то богатырь. Маленький, кривоногий, да еще с подбитым глазом. Пьют чай. На столе стаканы в мельхиоровых подстаканниках, печенье на тарелках, огромный кусок застывших мясных консервов (это их собственное - так называемый "бортовой запас").
Скромны, просты, но, пожалуй, слегка кокетничают этой скромностью и простотой.
Авария с ними случилась, оказывается, три дня тому назад, они уже успели отлежаться в госпитале, а все-таки еще очень заметны следы того потрясения (потрясения и психического и буквального, физического), которое им пришлось перенести. Все-таки очень-очень трогательно было слушать их рассказ (собственно, говорил один штурман, высокий, статный и красивый двадцатичетырехлетний парень, орловец) о том, как, поняв, что дело хана, они попрощались друг с другом и - зажмурились, ожидая последнего удара. Не верил, что конец, и не думал о смерти только один их них - радист Пущелацкий, самый молодой в экипаже.
- В нашем воздушном деле - так, - улыбается штурман, - або грудь в крестах, або голова в кустах.
Много курят. На столике у кровати надорванная сотня папирос "Казбек". Штурман то и дело ходит к этому столику, приносит по пять штук и раздает всем присутствующим: Екатерине Васильевне, мне, товарищам...
Видел Бор. Бродянского. Он отдыхает здесь, в санатории. Постарел, обеззубел, но почему-то кудрявый. Встретились в коридоре, он спешил, ехал с летчиками на фронт. Я сказал, что помню его по "Смене", еще с давних времен, еще "Республика Шкид" не была написана.
- И я вас помню. Помню совсем мальчиком... И Белых помню.
Вчера вечером видел художника М., который зашел ко мне в комнату "представиться". Странная личность, похож на полотера, огромные черные усы. Но - как давно он рисует блокадный Ленинград, как тонко чувствует, понимает и любит наш город.
Сегодня долго бродил с девочками по острову (две Тани и шестилетняя Валя - та самая дочь буфетчицы, которая пела "Темную ночь").
Обошли все знакомые и незнакомые уголки.
На острове много детей, много детдомов, садиков и других детских учреждений. Батарей уже нет. И следов войны - явных следов - не видно. А вообще-то, если приглядеться, следы есть, и их немало: поваленные деревья, столбы, рябинки от снарядных осколков, засыпанные снегом воронки.
...Таня Пластинина ушла куда-то без спросу. Попала под обстрел.
- Бегу с Крестовского. Перебегаю мост, вдруг - бах! - столб черного дыма. Женщину осколком - у меня на глазах... Вот так, как это дерево, совсем рядом. Лужа крови... белая пена... тут сумочка валяется, тут хлеба кусок, а в руке карточки зажаты.
Мне страшно стало, я побежала. А снаряды то тут, то там: бах! бах! бах! И с нашей стороны, с Каменного, разрывы слышны...
До угла добежала - тут милиционер стоит, участковый, он меня знает. Говорит:
"Бегите скорей, Таня. У вас там что-то случилось".
Ну, думаю, все кончено.
Прибегаю - вся стена со стороны Зимнего сада черная от земли. Карниз над нашими окнами сорван, стекла выбиты. Я кричу:
"Ма-а-ма-а-а!"
Никто не отвечает. Думаю: все убиты. Не помню, как наверх взбежала. И вдруг - в темноте - не вижу, а чувствую: мама! Идет и тоже плачет. А в комнатах, куда ни ступишь - битое стекло лежит.
Снаряд, который попал в санаторий, пробил высокую дымовую трубу так называемого готического домика. Сейчас из этой трубы идет дым. Дырка в трубе очень идет этому оригинальному стилизованному особняку, делает его еще более древним. Очень смешно, что стены этого дома были когда-то окрашены - под копоть.
На набережных стоят на распорках небольшие военные суда - катера, морские охотники и т.п.
В детском доме на Песочной, среди прочих, человек тридцать глухонемых детей.
Шести-восьмилетние дети не знают, что сейчас война, не знают вообще, что такое война. Те, что научились уже читать и понимать азбуку глухонемых, - другое дело. А эти беспечны, как только что народившиеся зверята.
Трогательно привязался ко мне четырехлетний, пышущий здоровьем глухонемой карапуз. Ворвался в кабинет директора и, весело мыча, кинулся ко мне и стал тереться головой, требуя ласки, весь какой-то сияющий, ликующий. И правда - совсем как медвежонок или двухмесячный щенок.
Устал дьявольски. Пишу невнятно, не то и не так.
Запишу завтра остальное.
Обстрелы еще продолжаются. Вчера обстреливали Охту. Ночью сегодня снаряды ложились совсем рядом - в Новой Деревне или, может быть, даже на Островах.
Говорят, что бьют из Пушкина. Они все еще там.
Наступление на Гатчину развивается медленно. Мешает совершенно весенняя, апрельская погода. Грязь по колено. Температура даже ночью не опускается ниже нуля. Облачность - уж не знаю, какая, знаю только, что самолеты летать не могут.
24 января
...Вчера в "Северном" опять встретил А.Ф.Пахомова. Вместе обедали. А.Ф. безвыездно в Ленинграде. До января 1942 года жил на иждивенческую карточку с женой и младенцем. Сейчас хорошо устроен, много и успешно работает, как всегда скромно-самодоволен.
Он подтвердил печальную весть, слышанную мною в Москве от Евгения Ив. Чарушина, - о смерти Н.Ф.Лапшина и жены его Веры Васильевны, сводной сестры нашей мамы. Умерла от голода и Анастасия Николаевна, мамочкина мачеха. Сын Лапшина Миша - в Сибири, в детском доме.
И Тырса погиб. Мы еще не понимаем, не осознали, какая это огромная утрата для нашего искусства.
Алексей Федорович настойчиво звал меня к себе. Нынче вечером я пытался зайти к нему и не попал - по обстоятельствам, от меня не зависящим: в восемь часов вечера ворота дома, где живут художники (на Кировском проспекте), были наглухо закрыты. Я и стучал, и нажимал кнопку звонка, и взывал голосом никто не вышел и не отозвался.
Сегодня полдня провел в детском доме на Песочной набережной. Побывал в мастерских, возился с глухонемыми малышами.
С наслаждением посидел полчаса в спальне у маленьких. Не отпускали еле вырвался.
Шел у нас разговор о литературе, вернее о писателях.
Девятилетняя девочка спрашивает:
- Это вы написали "Белочку и Тамарочку"?
- Я.
- Скажите, а Крылов жив?
- Это какой? Который "Стрекозу и Муравья"?.. Умер.
- Умер?! Ах, как жаль!
Со всех сторон посыпались вопросы:
- А Пушкин? А Лермонтов? А Некрасов?
И мне пришлось сообщать им грустные вести.
Какая-то девочка говорит:
- Ну, что такое! Если писатель, так обязательно умер!
- Ну, не обязательно, - говорю я. И привожу несколько примеров.
Спрашивают о Маршаке, Чуковском, Гайдаре, Введенском...
Между прочим, вчера или третьего дня на Каменном Таня Пластинина пела "Ниточку" - песенку из книги Введенского "Про девочку Машу".
1 2 3 4 5 6 7