https://wodolei.ru/catalog/smesiteli/dlya_dusha/Germany/ 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

Сергей КРИНИЦЫН

ИЗ ЗАПИСОК КАРАНДАША

...и мне не оставалось ничего другого, как превратиться в карандаш. Меня
положили в карман, я почувствовал тепло, мерное движение дыханья. Потом --
тишина. Неподвижность. Наверное, ночь, она легла спать, и мне придется до утра
висеть одному на стуле.
Странно -- нет конечностей и всех привычных органов. Тело деревянное,
мысли образуются вокруг стержня. Графит мне заменяет все внутренности, кровь,
мозг. Как удобно, что нет питания и выделений.
Внезапный страх: вдруг меня положат в задний карман, забудут и сядут с размаху
на стул -- я сломаюсь и умру.Или произойдет расщепление сознанья? Меня
будет двое? А если трое? А если меня засунут в задний проход, например, для
занятий онанизмом, будет ли мне неприятно? Какая чушь лезет ночью (чуть не
сказал -- в голову), хотя, кажется, уже утро, поскольку я качаюсь, платье
шуршит, и слышится -- глухо, как из-под воды -- она напевает.
Разве не мечтал я когда-то об этом? Я увижу каждую букву, почувствую дрожь ее
пальцев, где она задумается, над каким словом помедлит, тончайшие движения
души -- все! все станет мне известно!
Правда, я немного боялся -- ведь я, кажется, новенький -- вдруг нечем
будет меня заточить, и ее пальцы обнимут другое деревянное тело? Но я, ревнивый
и неотесанный, боялся еще одного -- а вдруг это больно?
Неотесанный -- не значит тупой; чтобы затупиться, нужно исписать не один
лист... Мысль о бумаге привела меня в легкое замешательство. Гладкая или
шершавая -- что лучше? Первая приятнее, на второй лучше видно. По гладкой
может выйти бесплодное скольжение -- она нажмет сильнее, сломает...
Но -- весь я не умру, и большая часть начнет сначала. Если бумага мне не
понравится, я ее проткну. Я прорву ее острием, и мне подадут другую.
Все оказалось не так. Я уже привык смутно ощущать звук и свет. Но вот меня
извлекли наружу, и что-то блеснуло сверху -- ее улыбка? --
увы! -- лезвие бритвы. Она точила карандаши бритвой. Когда лезвие вошло в
тело, я чуть не раскололся от боли! Я был нем, беспомощен, меня резали, как
хотели... -- резала она; когда сталь полоснула по грифелю --
оглушающий поток шума, слепящий режущий свет накинулись на меня и прошили
насквозь. Словно сняли скальп,и выступила кровь, и этой кровью она писала,
надавливая. Ни бумаги, ни слов. Вот все, что я помню о том дне...
* * *
...у предметов есть два пути -- в музей и на помойку, где их никто не
моет, а их туда просто сваливают. Свалка. Когда я был вазой, во мне хранили
деньги, однажды, торопливо их доставая, -- уронили, разбили, выбросили. В
тот же вечер кучу грязного стекла обмыл дождь -- мылся я впервые за много
лет. Так что, каково на помойке, я знаю.
Потом, когда я был зубом, мне повезло; правда, узнал я о том не сразу --
это был не лучший из ртов, какие можно себе представить. Чистили меня редко,
хотя я служил добросовестно, и старательно грыз черствые батоны и всякую
гадость, которую он жрал. Я привык к никотину, случалось и в водке купаться,
как-то по пьяни я пытался укусить вилку, да так яростно, что треснула эмаль. К
счастью, боль чувствовал не я , а он. Я ныл, а он вертелся, как уж на
сковородке. Я откровенно злорадствовал, так как к тому времени возненавидел его
за привычку грызть ногти. Он пихал в пасть свои грязные огрызки и командовал:
"Васька, грызи!" Я не мог. Меня мутило. Когда-то, в драке, в меня заехал
кулак -- соседа выбили, а я удержался. Теперь было много хуже. Не стерпев,
я покончил жизнь самоубийством. Хозяин пытался меня спасти -- еще бы!
Поздно, батенька! Совершенно напрасно Вы корчились в кресле, когда противное
сверло, визжа, набрасывалось на меня. Словно старый сифилитик, я разваливался
на части. Выдернули. И вот тут пришлось удивиться: собравшись на помойку,я
оказался вдруг в особенной баночке, в музее. В баночке спиртик -- среда
привычная. Из слов экскурсовода я понял, что рос и жил во рту
знаменитого -- недавно ставшего знаменитым -- художника. Поскольку
работал он всегда с закрытым ртом, то я и не подозревал, чем он
занимается -- мычит себе и мычит.
Зуб великого человека. Зуб-самоубийца. Я наслаждался вниманием. Однажды
какой-то пройдоха пробрался в музей и, отстав от группы, выпил (залпом ) спирт
из моей банки, а меня , влетевшего в арьергарде, обсосал и выплюнул. Наступил,
чтоб не заметили. Унес вон, прилипшего к подошве. В музее было мило, но
скучновато. Судьбы и там не избежишь.
* * *
Есть во мне какой-то стержень, -- говорили женщины когда-то. Они говорили
это в определенные моменты. Стержень был мой. Он был для них чуждым,
посторонним предметом. Чуждость компенсировали повышенным вниманием. И --
выниманием. Мания вынимания. Внешний интерес вел к проникновению внутрь, в
нутро, в потаенные глубины.
Теперь, чтобы почувствовать себя мужчиной, нужно проткнуть лист, вопреки руке,
меня держащей. Конечно, тут от меня зависит далеко не все. От меня зависит
чертовски мало. Кстати, для меня сейчас писать и писать -- одно и то же.
Пи-сать кровью. Идиотская привычка. Но кого интересуют привычки карандаша? У
него не спрашивают совета. Его нервно вертят. Им постукивают по столу, то есть,
бьют головой об стол, задумчиво щурясь. Грифель крошится, рассыпается. В лучшем
случае крошки сдувают. В худшем -- смахивают ладонью, и на бумаге остается
грязный след, -- мой мозг, ставший грязью, и тогда! -- боже! --
вам знакомо слово "ластик" ? -- стирательная резинка? -- стерка? Она
превращает меня в ничто; когда я вижу ее рядом с собой, то не уверен, что
существую.
Ладно, хватит распинаться. Я привык. Я деревянный.
Проткнуть -- дело нелегкое. Изрядно затупившись, я все равно что отупел,
оттого-то мне и казалось, что я уже привык ко всему. Утром ждало знакомое
лезвие, кошмар повторился. Жало мое стало столь острым, что я и сам смог
причинить боль. Сначала я царапнул по листу, затем, когда ставили точку,
проткнул-таки, но этим дело не кончилось. Мне удалось, лежа в кармане, так
повернуться, что острие направилось прямо в ее грудь. Ткань легко прорвалась, я
вошел в нежную кожу, торжествуя, услышал вскрик, но тут рука, схватившись за
ужаленное место, отбросила меня в сторону. Жало осталось в теле.
Меня выбросили. Я лежал среди картофельных очистков. Намок, высох, треснул.
Сквозь трещины доносился похоронный марш. Шутка не удалась. Удалась настолько,
что перестала быть шуткой.
"...какой-то дикий сон. Я понимаю, что это глупости, но я все утро смотрела на
него с ужасом. Не хотелось брать его в руки,но это же твой подарок, и я взяла.
Заточить его было трудно, я даже порезала палец. Мне снилось, что мне точно
таким карандашом выкалывают глаза. Ну вот, из-за этой ерунды я тебе так ничего
и не рассказала, все пишу про этот дурацкий сон -- прости, пожалуйста, я
ведь очень люблю все твои подарки, особенно гномика и колечко, так что ты не
обижайся, я очень-очень прошу тебя не обижаться -- я буду любить твой
карандашик и писать только им. Сегодня очень холодно..."
На столе -- конверт. В нем -- стройные ряды аккуратно написанных
букв.
Дождь идет. Фонари -- горят. В пятнах крови -- дрожащие
окна. Ночь сочится сквозь выбитый взгляд На седые сырые волокна.
Просочилась. Встала со мной. И ладонью холодной гладит. Пустоту за моей
спиной Передергивает и лихорадит.
Через тусклые щели стен, Подарив мне слепую сырость, Ветер гонит ее со
всем, Что в последнее время снилось.
Я тщательно зачеркиваю строки, одну за другой, моя деревянная шкура дрожит, мой
графитовый мозг стучит в моей деревянной шкуре; мыслям нет выхода, им нет
места. Лист бумаги зажат между моим острым клювом и стеклом, скользким и
влажным. Острие мокнет, стачивается. Ее пальцы мокры от слез. Моя шкура скоро
облезет. Поблекнут краски, сотрется золотистая надпись на боку.
Жаль,что я не химический. Написанное мною недолговечно. Не вечно и не долго.
Вот хотя бы это стихотворение -- оно написано чернилами, и то, что я его
зачеркнул, не имеет большого значения. Завтра она может передумать и стереть
мое серое вещество, а стихотворение останется.
Он сын утренней звезды, а я -- внутренней. Моя внутренняя звезда
продолговата и светится неярко. Она оставляет след, яркость которого зависит от
нажима, от того, насколько безжалостно меня давят, ее свет прямо пропорционален
моей боли. Она безымянна, моя звезда, ее нельзя назвать ни Венерою, ни как-либо
еще. Она уменьшается, рассыпается, покидает меня кусочками. Ее так мало... в
спазмах стекол -- кривая усмешка... скрипят деревянные бока...
Я научился шептать. И хотя наверху меня не слышно, пальцы иногда как бы
слышат -- маленький срыв, перебой в потоке, идущем из головы, -- и в
паузу вклинивается моя речь, воспринимаемая ушами как простое шуршание.
Она остановилась на секунду, и, когда уже совсем собралась написать "приходи",
наступила такая минута затишья, пальцы остались без управления и, привыкшие
повиноваться, тотчас написали мною то, что я сам нашептал им. Всего лишь
маленькая частичка, две буквы. Опустив глаза, она прочла: "НЕ приходи". Как я
желал поставить тут восклицательный знак, хотя бы точку! Но пальцы так сжали
меня, так дрожали от напряжения -- она дописала " сегодня". Из-за меня он
сегодня не придет. Она задумчиво грызла меня, я терпел. А если б и не --
моих стонов она бы не услышала. Когда-то мне было приятно видеть ее белые
ровные зубы.
...Теперь я ушел из мира людей. Я не понимал больше, как мог любить это нелепое
существо. Я полюбил бумагу. Все чаще писал слова любви. Бумага признательно
шелестела в ответ -- я ей тоже нравился. Я научился быть осторожным, не
давить слишком больно, -- она так ранима! Ей приходится терпеть любую
надпись, любую гадость, ни слова не стряхнуть с себя. Я старался не писать
гадостей.
"...я люблю, о как я люблю тебя, чувствую только нежность к тебе и больше
ничего, смотрю на все твоими глазами, представляю, как ты слушаешь музыку, о
чем думаешь, когда спишь, ты -- ... "
Бумага, сворачиваясь, обнимала меня, шептала: это же я, это же я, проснись.
Смысл ее просьбы не доходил до меня. Я продолжал любовное шуршание, --
только бы не отрываться от нежной страницы. Как мы были беззащитны!
...Пальцы судорожно сдавили меня, выпустили, я покатился по скользкой
поверхности стола. Подо мной катилось мое отражение. Выпустив меня, пальцы
вцепились в бумагу; где-то вверху возникали и обрушивались ритмичные вопли,
отчего-то знакомые. Сквозь их мерные, жуткие обвалы я услышал треск разрываемых
листов. Моя милая! Тебя рвут на части, а я ничего не могу сделать! Не могу
остановиться и поразить чудовище -- острием в глаз! Не могу не скользить
все ближе к обрыву -- миг жалкого, обреченного равновесия -- и я
падаю в пустоту...
...Что-то во мне надломилось. Грифель шатается, как гнилой зуб. Когда я был
зубом, меня ударили кулаком. Откуда это? Начинает всплывать кусками: произошла
страшная трагедия. Как-будто они бывают не страшные. Что-то, связанное с
бумагой, с каким-то письмом... не связанное -- разорванное... когда я был
вазой, во мне стояли чудесные розы. Рядом стояло юное существо и вдыхало их
аромат. Существо дрожало, дрожащими руками разрывало конверт. Существо кричало,
падало головой на стол, взмахивало руками. Руки больно бились о стекло, я
опрокидывался... опрокинулся... потом: из меня выплеснулась вода, я разбился об
мокрые доски паркета, место моей гибели было усыпано пунцовыми розами.
Светло-коричневые ботинки яростно топтали цветы. Умирая, я пытался проколоть
осколком подошву...
"...что ты горишь ко мне любовью. Но как же мне радоваться? Мне страшно. Я
боюсь слишком любить тебя, это так хрупко, и разве может это хорошо кончиться?
Как-будто все время придется ждать смерти. Я не могу любить тебя сильнее, как
ты просишь, -- ни сильнее, ни слабее. Ты пишешь "огонь любви", а мне
кажется "агония" -- ..."
...Мне кажется, кто-то посторонний хватает меня за мысли. Одни из них, едва
зародившись, натыкаются на такое бешеное сопротивление, что вынуждены отступать
и таиться, а то и вовсе исчезнуть. Другие, напротив, бережно подхватываются, их
словно бы ведут под руки по парадной лестнице, но они какие-то хилые, или эта
лестница никуда не ведет, и все злая шутка -- вот тут-то бы и
призадуматься, но повторяется та же история: шарик налево -- шарик
направо.
Слышатся голоса из темноты: "-- Благодаря мне ты вошла в литературу. --
Да, но в каком виде? Мы вошли вместе, разделись, а потом ты выскочил и закрыл
дверь на ключ. И этим же ключом нацарапал:"литература". Это был ключ из моего
кармана. -- Но благодаря мне..." Голоса умолкают. Я дышу свободнее. Гулко
стучит в голове: Ты мне не чужая. Мы слишком близки. Выстукивай послушные
клавиши, напрягай механические мышцы, а меня... Наколи из меня лучины,
двенадцать тонких стрел, поставь кругом, зажги -- запах мысли ударит в
ноздри, вопьется в нос -- терпи, наблюдай возле каждой: умную сферу
домашней радуги. Опусти голову в центр -- так, чтобы всех двенадцати
свечей волосы коснулись одновременно, -- и, пока вспышка длится, ты
услышишь все, что хотела.
Я -- луч света, застывшего, твердого, острого,способного выколоть себе
глаза и ощутить это как вспышку. Я -- алмаз. Ты -- грязная великанша.
Никто не побеждает, все обмануты. Предпочитаю остаться мучителем -- твоим
учителем. -- ты перепутала, все наоборот. На обратной стороне только
выдавленные наоборотные знаки, в которых с трудом узнаешь знакомых. Прежние
буквы, перевернутые и обессмысленные. Точки проколоты. Я торопился. Я
оправдываю тебя. Я больше ничего не умею.
Ни дня без строчки -- вот какой теперь у меня девиз. Удивляться
нечему -- впору удавиться, только найти горло, это не девиз, а гнусная
повседневность. Ты не проводишь ни дня без строчки и, следовательно, без меня
и, опять-таки, я все это читаю, пишу, шуршу. Ворошу бумагу. А потом листья
жгут. Пахнет дымом. Слезы падают на паркет. Мне скользко и противно. Я катаюсь
в истерике, заламывая грифель, замалчивая недописанное.
1 2 3


А-П

П-Я