https://wodolei.ru/catalog/vanni/na-lapah/
Счастье омрачала лишь эта вот треклятая пробка на автостраде.
— Щас двинемся, потерпи чуток, — подбодрил босса Арнольд.
— Чего обидно, едем с тобой из бани, как фраера с чистыми шеями, а тут опять пылища, вонища угарная. — Суслов смотрел вперед — над дорогой в вечернем воздухе клубилось облако смога.
Они действительно скоротали пару ленивых часов в новомодной японской бане, испытали легкий массаж, поужинали в грузинском ресторане на ВДНХ. Потом заехали за цветами. Заскочили попутно еще и в детский магазин «Люлька» — прикупить приданого наследнику. Но там оба как-то растерялись среди колясок, памперсов и погремушек. Спасибо, помогла продавщица, тоже молоденькая, смешливая, румяная, ну точь-в-точь копия той самой Насти из торгового центра, из отдела мужского белья, что стала в одночасье госпожой Сусловой — хозяйкой кирпичного особняка, сети автосервисов и моек, четырех машин, в том числе и вот этого новенького «Мицубиси Паджеро», и много чего еще из движимого и недвижимого.
Автомобили впереди неспешно тронулись.
— В одиннадцать завтра Настюху забирать. — Суслов вздохнул. — Ее и сынка моего.
— Как назовешь-то пацана?
— Настюха написала, что Игорем хочет.
— А ты сам как хочешь? — Арнольд глянул на своего работодателя в зеркало, но не увидел, чего хотел, — Суслов был в модных темных очках (как, впрочем, и сам Арнольд — чтоб зенки чужие зря в душу не лезли).
— Я как она. Я ей сказал — родишь мне сына здорового, все твое сполню, все твои желания, девка. Хотел бы, конечно, чтоб тоже Аркашей звался, ну, в честь меня, отца. Но раз Игоря она хочет — нехай будет Игорь Аркадьич. Тоже неплохо звучит, а?
— Знаменито звучит.
— Когда сам-то женишься? — по-свойски просто спросил Суслов.
— На ком?
— Ну, хоть на этой своей… Хотя я бы тебе не советовал. От души не советовал.
Арнольд насупился.
— Это почему же?
— Да все потому, Леха.
Арнольд становился «Лехой» редко, и это всегда знаменовало особый, интимный виток разговора по душам.
— Нет, ты скажи.
— Да не буду я. Это дело твое, собственное.
— Ты ж свой, не чужой. А я — ты сам знаешь, за тебя, Аркаша, в огонь и в воду. Так уж давай это… начистоту. Что ты против Фаины имеешь? — Голос Арнольда звучал глухо.
Суслов покачал головой.
— Чего я против нее имею? А ничего, кроме того, что не пара она тебе, вот что.
— Красивая, что ли, слишком?
— Есть и покрасившее ее, вон Настюха моя — нет, скажешь? Она насколько ее моложе? То-то. Дело-то не в этом. Ты сам пацан что надо. Как зубы вон себе вставил новые. — Суслов не удержался и поддел кореша и бывшего солагерника, который действительно по молодости, во время первой ходки «туда», ухитрился подцепить цингу и надолго испортил себе всю стоматологию. — Зубы, говорю, вставил, и порядок. Только не подходите вы друг дружке. Совсем.
— Почему? Ну? Бей, давай, что ли. — Арнольд стиснул вставные зубы. На щеках заходили желваки.
— Э, куда дело-то зашло… Далеко зашло, видно. — Суслов грустно вздохнул. — Тогда я лучше помолчу.
— Нет. — Арнольд резко нажал на тормоз (благо к этому времени они уже свернули с Ярославки на более спокойное объездное шоссе).
— Ты работай давай, руль-то крути, — беззлобно приказал Суслов. — Ладно, раз так настаиваешь. Я скажу. Сколько у нее мужиков было?
— Это никого не касается.
— А сколько у нее щас, кроме тебя?
— И это тоже никого не касается.
— А ты сам-то при ней в роли кого? Что, думаешь, не знаю — полгода возле нее, как пудель на задних лапах. Цветочки, браслетик жемчужный… Дала она тебе хоть раз-то по-настоящему или все динамить продолжает?
— Слушай, Аркаша, ты это… знаешь, что за такие слова я…
— Кто? Я тебя как облупленного знаю. Щас ствол наружу — и палить. В кого палить, в меня, в твоего друга, кто единственный тебе добра желает, кто пропасть тебе не дал и сейчас не даст? Эх ты, Леха. Ты послушай меня. Я тебе скажу — эта баба не для тебя. Иметь ее по полной — пожалуйста, кто запрещает, если сладишь, конечно, с ней, со стервой. Но чтобы сюда ее к себе пустить, вот сюда, внутрь, — он ткнул Арнольда пальцем в сердце. — Это лучше уж кислоты какой-нибудь наглотаться — все одно, и так и этак погибель полная.
— Да не собираюсь я жениться на ней!
— Щас, не собираешься, на Фаинке-то? Кому другому рассказывай. Позовет тебя, так ночью как ошпаренный к ней рванешь. С Амура, с Колымы рванешь. Только не позовет она тебя.
— Было дело — звала, — с затаенной гордостью похвалился Арнольд.
— Ну, это, значит, от скуки, от блажи бабьей. — Суслов махнул рукой. — А так, чтобы по правде, по-настоящему — нет. Не нужен ты ей. Я больше скажу — она такими, как мы с тобой, гнушается, брезгует. Я еще там, в ресторане, ну, когда в первый раз-то ты мне ее показал, усек — брезгует она нами. Хотя, разобраться, чем она-то лучше — просто шикарная шлюха, но ведь шлюха. Ляжет с тем, кто больше заплатит.
— Не шлюха она никакая, — буркнул Арнольд.
— А я тебе повторю — сколько мужиков у ней до тебя было, а? А квартиру она что, себе сама купила? Из Питера небось голая сюда заявилась, и на тебе — «вольвуха» последней модели, квартира, бриллианты, меха. Шлюха она. Только метит высоко. Ой, как высоко, на самый верх. А ты ей не нужен. Ну, может, когда так, развлечься — пацан ты крепкий, сила вон немереная, ну и потянет ее к тебе на часок. А потом встала баба, «молнию» на трусах застегнула и забыла, как там тебя зовут и кто ты такой, парниша, есть.
— Не могу я ее пока бросить. Пытался — не могу.
— Запал — дальше некуда? Я ж тебе предлагал ход.
— Нет, с ней это не пойдет, не выйдет.
— Почему? Еще не с такими выходило. Приглашаешь вежливо, сажаешь в машину культурно, поишь в ресторане в ж… пока не упьется. Потом привозишь — не к себе, конечно, и не ко мне, а вон, например, к Сеньке Зайцу, у него подвал большой, оборудован отлично. Что она там против тебя — в подвале-то? Ну и развлекайся с ней, сколько душе угодно. Хоть неделю. Криков ее никто не услышит — делай что хочешь, хоть плеткой бей. Сломается, у ног твоих ползать будет — вот увидишь. Руки будет лизать, сука. Ну, а потом по обстоятельствам — если сладится у вас таким образом любовь — отпустишь, нет, так… Одной Фаинкой больше, одной меньше. Искать ее, конечно, будут. Поищут-поищут и перестанут. Если к тебе прицепятся по поводу нее, мы тебе такое алиби с братвой соорудим — комар носа не подточит.
Про подвал Суслов вспомнил не зря. Об одном таком подвале они с Арнольдом имели весьма точное представление. Это осталось там, далеко, — в другой их хабаровской, дальневосточной жизни. В подвал кирпичного дома, более похожего на крепость, построенного на окраине Хабаровска в самом начале девяностых, их тогдашний, ныне покойный босс Жорка Чувалый заточил свою строптивую любовь. Имени этой девицы Арнольд не знал. Но саму ее помнил. «До подвала» — смуглой, гибкой, отвязной брюнеткой, страшной потаскухой, конечно, но все равно красавицей, зажигавшей хабаровские ночные клубы направо и налево. И после — полубезумной, сгорбленной, с трясущейся головой и изуродованными руками.
Что конкретно происходило в том подвале по ночам, когда Жорка Чувалый, распаленный водкой, спускался туда к «своей строптивой любви», Арнольд не знал, а гадать… Стремно было как-то гадать об этом — об этих ночных забавах. Тоскливо, тревожно как-то делалось на душе, и холодом тянуло, словно из склепа. Чувалый тогда был в большом авторитете по всему Дальнему Востоку. Слово его было закон. И они с Аркашей Сусловым и вякнуть-то особо ничего поперек ему не могли. Да и чего было вякать? Это ж все были дела его личные, любовные, подвальные, глухие.
Однако ту ночь, когда подвал опустел, Арнольд тоже не забыл. Чувалый приказал ему и двум другим — таким же как он, молодым еще, не авторитетным приехать к нему на машине. В подвал он спустился один. Они ждали его. Долго ждали. Свою бывшую «строптивую любовь» Чувалый выволок на свет словно мешок с картошкой. Она… Арнольду потом часто снилось по ночам ее лицо — одутловатое, с воспаленными веками, испещренное багровыми, плохо заживающими язвами. Это были следы от ожогов — Чувалый тушил окурки сигарет о щеки и лоб своей пленницы. Она хрипло застонала, забормотала что-то и протянула к ним руки. Кисти ее были обмотаны грязными окровавленными бинтами. Чувалый в виде особого наказания отрубил ей на обеих руках фаланги указательного и безымянного пальцев, чтобы навсегда отбить охоту царапаться.
Они отвезли Чувалого и его пленницу в тайгу. Долго ждали у машины, курили. Чувалый вернулся один. Приказал взять из багажника лопаты. Ель с расщепленным грозой стволом — Арнольд до сих пор помнил место той тайной таежной могилы.
И сейчас здесь на дороге он представил себе… Так ясно, живо представил.
Подвал. Холод цементного пола…
Всхлипы, стоны, крики о помощи. Напрасные крики…
Брызги крови на каменных стенах. Слипшиеся волосы, запекшиеся раны, страх… Боль…
Не надо, не делай этого, я прошу, умоляю — не надо!!!
Красота, превратившаяся в слизь, в мокроту, смешанная с пылью, с паутиной. Жизнь, втоптанная в прах, чтобы уже никогда не подняться, не расцвести, не дать начало новой жизни.
Подвал и она — Фаина. И то, что с ней станет потом. После. С ней. И с ним тоже.
— Нет. С ней я такого не могу сделать. Не желаю. — Арнольд свернул с объездной на проселочную дорогу, ведущую в Большие Глины. Смеркалось. Кусты вдоль дороги отбрасывали длинные тени.
— То-то, что не желаешь, — с раздражением отрезал Суслов. — Добреньким стал, а забыл, как в Хабаровске…
— Нечего про то вспоминать. То было и прошло. Ты вон сейчас тоже другой стал. Жену заимел, клумбы ей цельные в подарок возишь.
— Настюха моя того стоит. Понял? — Суслов отчего-то (сам того не желая) начал свирепеть. — Я за себя ее какой взял, знаешь? Целкой взял, чистой-непорочной. Это по нынешним-то временам чудо, редкость. Соблюдала себя, с кем попало не ложилась. А если бы легла с кем — в моем подвале бы и осталась. И костей ее никто бы не откопал. А так вот — счастье у нас, дом, сын. А ты… ты ж ее, Фаинку-то, потом все одно замочишь. Или сам сопьешься.
— Я не сопьюсь, — ответил Арнольд. — Ее же… не знаю… пусть пока живет… потом не знаю, что будет.
— Не знаю, замямлил… Эх, баба-чертовка, ты глянь на себя, радости она тебя лишила. Сколько месяцев вон уж сам не свой, как иголку съел. Думаешь, не видно со стороны? Все видно. Давно хоть виделись с ней?
— Давно, почти месяц назад.
— Ну и?
— Я ей в Сочи предложил махнуть. Отказалась, занята, мол.
— Посмеялась еще небось над тобой.
— Не смеется она надо мной никогда.
— А эта подруга-то ее, лыжница?
— Алька?
— Она что, все с ней? По-прежнему?
— Она вроде домработницы у нее.
— Угу, домработница с проживанием. Кретин ты.
Арнольд не ответил. Что толку было отвечать, продолжать этот спор? Он вел машину, думал о ней, о Фаине. И еще о сне, который видел как раз сегодняшней ночью. Сон этот снился ему уже однажды, много лет назад, еще на зоне.
Снилась какая-то полутемная комната и роскошная царская кровать под алым балдахином. Такие кровати Арнольду, ночевавшему на заре юности все больше на съемных квартирах, в старых разваливающихся бараках, в загаженных, захарканных плевками нищих портовых притонах, наяву не попадались.
В том сне он вошел в эту комнату с яркого света и словно разом ослеп. А потом стал различать — смутно, как бы с трудом. Вот что-то прошуршало по полу в темноте. Проскребло, проползло мимо. В сумраке можно было разглядеть лишь нечто мохнатое, членистоногое, верткое, хищное — с острым жалом, с брюхом, налитым жгучим ядом. Во сне он отпрянул прочь, чтобы не дай бог не коснуться, не дотронуться. И очутился как раз возле кровати. Алый бархатный полог был задернут. За ним тоже что-то скрывалось — там, за этим сонным занавесом.
Он боялся его коснуться, как и хищного «нечто» на полу. Стоял, не шевелясь, вытянувшись в струнку, стараясь не выдать своего присутствия здесь, в этой комнате, даже дыханием. Внезапно по занавесу прошла дрожь, словно он был живым. Медленно, очень медленно бархатные сборки поползли в сторону. И вот уже их полотнища превратились в алую мглу, в кумачовый туман.
На кровати что-то лежало, укрытое одеялом. И от этого лежащего, скрытого надо было держаться подальше. Там, во сне, Арнольд это чувствовал — как зверь, на уровне инстинкта. Он хотел уйти, убежать. Но позади снова раздался тот вкрадчивый отвратительный шорох. Что-то стерегло его во мраке, грозя поразить отравленным жалом. Тогда он забрался на кровать. Встал на колени. Кровать оказалась мягкой — как будто добрая сотня пуховых перин была набросана на ее царский резной дубовый каркас. Арнольд протянул руку и осторожно потянул одеяло на себя. Он хотел и… боялся. Он должен был понять то, что там лежит. Одеяло скользнуло и…
На краткую долю секунды он увидел самого себя — таким, каким он был на зоне: худым тогда еще, молодым, небритым, осунувшимся. Увидел свое тело, свои руки, сложенные на груди. Увидел, хотя до этого никогда прежде не видел себя во сне со стороны. А потом лицо его стало прямо на глазах распадаться, гнить. Кожа почернела, сморщилась, оползла в мгновение ока как бы разъеденная неизлечимой проказой. И вот уже вместо головы — гнилая страшная рыбья морда, облепленная зеленой чешуей. Гигантская рыбья морда с протухшим зевом и выпученными глазами-бельмами насаженная на его туловище, застывшее в трупном окоченении на алых подушках. Сложенные на груди руки, тюремная роба…
Он проснулся с бешено бьющимся сердцем и долго не мог заснуть, страшась закрыть глаза — до самой лагерной побудки. А потом все не находил себе места. Даже хотел было спросить у кого-то из бывалых — что мог означать такой гиблый сон. Однако не успел. Вечером того же дня его — тогда уже расконвоированного — встретили пятеро. С тремя из этой пятерки у Арнольда была открытая война, с остальными — неулаженный конфликт. Обычно в таких ситуациях он не терял бдительности и присутствия духа. А тут что-то ослаб — сплоховал, запаниковал. Его сбили с ног, ударив по голове прутом арматуры. Повалили на землю и начали дубасить ногами.
1 2 3 4 5 6
— Щас двинемся, потерпи чуток, — подбодрил босса Арнольд.
— Чего обидно, едем с тобой из бани, как фраера с чистыми шеями, а тут опять пылища, вонища угарная. — Суслов смотрел вперед — над дорогой в вечернем воздухе клубилось облако смога.
Они действительно скоротали пару ленивых часов в новомодной японской бане, испытали легкий массаж, поужинали в грузинском ресторане на ВДНХ. Потом заехали за цветами. Заскочили попутно еще и в детский магазин «Люлька» — прикупить приданого наследнику. Но там оба как-то растерялись среди колясок, памперсов и погремушек. Спасибо, помогла продавщица, тоже молоденькая, смешливая, румяная, ну точь-в-точь копия той самой Насти из торгового центра, из отдела мужского белья, что стала в одночасье госпожой Сусловой — хозяйкой кирпичного особняка, сети автосервисов и моек, четырех машин, в том числе и вот этого новенького «Мицубиси Паджеро», и много чего еще из движимого и недвижимого.
Автомобили впереди неспешно тронулись.
— В одиннадцать завтра Настюху забирать. — Суслов вздохнул. — Ее и сынка моего.
— Как назовешь-то пацана?
— Настюха написала, что Игорем хочет.
— А ты сам как хочешь? — Арнольд глянул на своего работодателя в зеркало, но не увидел, чего хотел, — Суслов был в модных темных очках (как, впрочем, и сам Арнольд — чтоб зенки чужие зря в душу не лезли).
— Я как она. Я ей сказал — родишь мне сына здорового, все твое сполню, все твои желания, девка. Хотел бы, конечно, чтоб тоже Аркашей звался, ну, в честь меня, отца. Но раз Игоря она хочет — нехай будет Игорь Аркадьич. Тоже неплохо звучит, а?
— Знаменито звучит.
— Когда сам-то женишься? — по-свойски просто спросил Суслов.
— На ком?
— Ну, хоть на этой своей… Хотя я бы тебе не советовал. От души не советовал.
Арнольд насупился.
— Это почему же?
— Да все потому, Леха.
Арнольд становился «Лехой» редко, и это всегда знаменовало особый, интимный виток разговора по душам.
— Нет, ты скажи.
— Да не буду я. Это дело твое, собственное.
— Ты ж свой, не чужой. А я — ты сам знаешь, за тебя, Аркаша, в огонь и в воду. Так уж давай это… начистоту. Что ты против Фаины имеешь? — Голос Арнольда звучал глухо.
Суслов покачал головой.
— Чего я против нее имею? А ничего, кроме того, что не пара она тебе, вот что.
— Красивая, что ли, слишком?
— Есть и покрасившее ее, вон Настюха моя — нет, скажешь? Она насколько ее моложе? То-то. Дело-то не в этом. Ты сам пацан что надо. Как зубы вон себе вставил новые. — Суслов не удержался и поддел кореша и бывшего солагерника, который действительно по молодости, во время первой ходки «туда», ухитрился подцепить цингу и надолго испортил себе всю стоматологию. — Зубы, говорю, вставил, и порядок. Только не подходите вы друг дружке. Совсем.
— Почему? Ну? Бей, давай, что ли. — Арнольд стиснул вставные зубы. На щеках заходили желваки.
— Э, куда дело-то зашло… Далеко зашло, видно. — Суслов грустно вздохнул. — Тогда я лучше помолчу.
— Нет. — Арнольд резко нажал на тормоз (благо к этому времени они уже свернули с Ярославки на более спокойное объездное шоссе).
— Ты работай давай, руль-то крути, — беззлобно приказал Суслов. — Ладно, раз так настаиваешь. Я скажу. Сколько у нее мужиков было?
— Это никого не касается.
— А сколько у нее щас, кроме тебя?
— И это тоже никого не касается.
— А ты сам-то при ней в роли кого? Что, думаешь, не знаю — полгода возле нее, как пудель на задних лапах. Цветочки, браслетик жемчужный… Дала она тебе хоть раз-то по-настоящему или все динамить продолжает?
— Слушай, Аркаша, ты это… знаешь, что за такие слова я…
— Кто? Я тебя как облупленного знаю. Щас ствол наружу — и палить. В кого палить, в меня, в твоего друга, кто единственный тебе добра желает, кто пропасть тебе не дал и сейчас не даст? Эх ты, Леха. Ты послушай меня. Я тебе скажу — эта баба не для тебя. Иметь ее по полной — пожалуйста, кто запрещает, если сладишь, конечно, с ней, со стервой. Но чтобы сюда ее к себе пустить, вот сюда, внутрь, — он ткнул Арнольда пальцем в сердце. — Это лучше уж кислоты какой-нибудь наглотаться — все одно, и так и этак погибель полная.
— Да не собираюсь я жениться на ней!
— Щас, не собираешься, на Фаинке-то? Кому другому рассказывай. Позовет тебя, так ночью как ошпаренный к ней рванешь. С Амура, с Колымы рванешь. Только не позовет она тебя.
— Было дело — звала, — с затаенной гордостью похвалился Арнольд.
— Ну, это, значит, от скуки, от блажи бабьей. — Суслов махнул рукой. — А так, чтобы по правде, по-настоящему — нет. Не нужен ты ей. Я больше скажу — она такими, как мы с тобой, гнушается, брезгует. Я еще там, в ресторане, ну, когда в первый раз-то ты мне ее показал, усек — брезгует она нами. Хотя, разобраться, чем она-то лучше — просто шикарная шлюха, но ведь шлюха. Ляжет с тем, кто больше заплатит.
— Не шлюха она никакая, — буркнул Арнольд.
— А я тебе повторю — сколько мужиков у ней до тебя было, а? А квартиру она что, себе сама купила? Из Питера небось голая сюда заявилась, и на тебе — «вольвуха» последней модели, квартира, бриллианты, меха. Шлюха она. Только метит высоко. Ой, как высоко, на самый верх. А ты ей не нужен. Ну, может, когда так, развлечься — пацан ты крепкий, сила вон немереная, ну и потянет ее к тебе на часок. А потом встала баба, «молнию» на трусах застегнула и забыла, как там тебя зовут и кто ты такой, парниша, есть.
— Не могу я ее пока бросить. Пытался — не могу.
— Запал — дальше некуда? Я ж тебе предлагал ход.
— Нет, с ней это не пойдет, не выйдет.
— Почему? Еще не с такими выходило. Приглашаешь вежливо, сажаешь в машину культурно, поишь в ресторане в ж… пока не упьется. Потом привозишь — не к себе, конечно, и не ко мне, а вон, например, к Сеньке Зайцу, у него подвал большой, оборудован отлично. Что она там против тебя — в подвале-то? Ну и развлекайся с ней, сколько душе угодно. Хоть неделю. Криков ее никто не услышит — делай что хочешь, хоть плеткой бей. Сломается, у ног твоих ползать будет — вот увидишь. Руки будет лизать, сука. Ну, а потом по обстоятельствам — если сладится у вас таким образом любовь — отпустишь, нет, так… Одной Фаинкой больше, одной меньше. Искать ее, конечно, будут. Поищут-поищут и перестанут. Если к тебе прицепятся по поводу нее, мы тебе такое алиби с братвой соорудим — комар носа не подточит.
Про подвал Суслов вспомнил не зря. Об одном таком подвале они с Арнольдом имели весьма точное представление. Это осталось там, далеко, — в другой их хабаровской, дальневосточной жизни. В подвал кирпичного дома, более похожего на крепость, построенного на окраине Хабаровска в самом начале девяностых, их тогдашний, ныне покойный босс Жорка Чувалый заточил свою строптивую любовь. Имени этой девицы Арнольд не знал. Но саму ее помнил. «До подвала» — смуглой, гибкой, отвязной брюнеткой, страшной потаскухой, конечно, но все равно красавицей, зажигавшей хабаровские ночные клубы направо и налево. И после — полубезумной, сгорбленной, с трясущейся головой и изуродованными руками.
Что конкретно происходило в том подвале по ночам, когда Жорка Чувалый, распаленный водкой, спускался туда к «своей строптивой любви», Арнольд не знал, а гадать… Стремно было как-то гадать об этом — об этих ночных забавах. Тоскливо, тревожно как-то делалось на душе, и холодом тянуло, словно из склепа. Чувалый тогда был в большом авторитете по всему Дальнему Востоку. Слово его было закон. И они с Аркашей Сусловым и вякнуть-то особо ничего поперек ему не могли. Да и чего было вякать? Это ж все были дела его личные, любовные, подвальные, глухие.
Однако ту ночь, когда подвал опустел, Арнольд тоже не забыл. Чувалый приказал ему и двум другим — таким же как он, молодым еще, не авторитетным приехать к нему на машине. В подвал он спустился один. Они ждали его. Долго ждали. Свою бывшую «строптивую любовь» Чувалый выволок на свет словно мешок с картошкой. Она… Арнольду потом часто снилось по ночам ее лицо — одутловатое, с воспаленными веками, испещренное багровыми, плохо заживающими язвами. Это были следы от ожогов — Чувалый тушил окурки сигарет о щеки и лоб своей пленницы. Она хрипло застонала, забормотала что-то и протянула к ним руки. Кисти ее были обмотаны грязными окровавленными бинтами. Чувалый в виде особого наказания отрубил ей на обеих руках фаланги указательного и безымянного пальцев, чтобы навсегда отбить охоту царапаться.
Они отвезли Чувалого и его пленницу в тайгу. Долго ждали у машины, курили. Чувалый вернулся один. Приказал взять из багажника лопаты. Ель с расщепленным грозой стволом — Арнольд до сих пор помнил место той тайной таежной могилы.
И сейчас здесь на дороге он представил себе… Так ясно, живо представил.
Подвал. Холод цементного пола…
Всхлипы, стоны, крики о помощи. Напрасные крики…
Брызги крови на каменных стенах. Слипшиеся волосы, запекшиеся раны, страх… Боль…
Не надо, не делай этого, я прошу, умоляю — не надо!!!
Красота, превратившаяся в слизь, в мокроту, смешанная с пылью, с паутиной. Жизнь, втоптанная в прах, чтобы уже никогда не подняться, не расцвести, не дать начало новой жизни.
Подвал и она — Фаина. И то, что с ней станет потом. После. С ней. И с ним тоже.
— Нет. С ней я такого не могу сделать. Не желаю. — Арнольд свернул с объездной на проселочную дорогу, ведущую в Большие Глины. Смеркалось. Кусты вдоль дороги отбрасывали длинные тени.
— То-то, что не желаешь, — с раздражением отрезал Суслов. — Добреньким стал, а забыл, как в Хабаровске…
— Нечего про то вспоминать. То было и прошло. Ты вон сейчас тоже другой стал. Жену заимел, клумбы ей цельные в подарок возишь.
— Настюха моя того стоит. Понял? — Суслов отчего-то (сам того не желая) начал свирепеть. — Я за себя ее какой взял, знаешь? Целкой взял, чистой-непорочной. Это по нынешним-то временам чудо, редкость. Соблюдала себя, с кем попало не ложилась. А если бы легла с кем — в моем подвале бы и осталась. И костей ее никто бы не откопал. А так вот — счастье у нас, дом, сын. А ты… ты ж ее, Фаинку-то, потом все одно замочишь. Или сам сопьешься.
— Я не сопьюсь, — ответил Арнольд. — Ее же… не знаю… пусть пока живет… потом не знаю, что будет.
— Не знаю, замямлил… Эх, баба-чертовка, ты глянь на себя, радости она тебя лишила. Сколько месяцев вон уж сам не свой, как иголку съел. Думаешь, не видно со стороны? Все видно. Давно хоть виделись с ней?
— Давно, почти месяц назад.
— Ну и?
— Я ей в Сочи предложил махнуть. Отказалась, занята, мол.
— Посмеялась еще небось над тобой.
— Не смеется она надо мной никогда.
— А эта подруга-то ее, лыжница?
— Алька?
— Она что, все с ней? По-прежнему?
— Она вроде домработницы у нее.
— Угу, домработница с проживанием. Кретин ты.
Арнольд не ответил. Что толку было отвечать, продолжать этот спор? Он вел машину, думал о ней, о Фаине. И еще о сне, который видел как раз сегодняшней ночью. Сон этот снился ему уже однажды, много лет назад, еще на зоне.
Снилась какая-то полутемная комната и роскошная царская кровать под алым балдахином. Такие кровати Арнольду, ночевавшему на заре юности все больше на съемных квартирах, в старых разваливающихся бараках, в загаженных, захарканных плевками нищих портовых притонах, наяву не попадались.
В том сне он вошел в эту комнату с яркого света и словно разом ослеп. А потом стал различать — смутно, как бы с трудом. Вот что-то прошуршало по полу в темноте. Проскребло, проползло мимо. В сумраке можно было разглядеть лишь нечто мохнатое, членистоногое, верткое, хищное — с острым жалом, с брюхом, налитым жгучим ядом. Во сне он отпрянул прочь, чтобы не дай бог не коснуться, не дотронуться. И очутился как раз возле кровати. Алый бархатный полог был задернут. За ним тоже что-то скрывалось — там, за этим сонным занавесом.
Он боялся его коснуться, как и хищного «нечто» на полу. Стоял, не шевелясь, вытянувшись в струнку, стараясь не выдать своего присутствия здесь, в этой комнате, даже дыханием. Внезапно по занавесу прошла дрожь, словно он был живым. Медленно, очень медленно бархатные сборки поползли в сторону. И вот уже их полотнища превратились в алую мглу, в кумачовый туман.
На кровати что-то лежало, укрытое одеялом. И от этого лежащего, скрытого надо было держаться подальше. Там, во сне, Арнольд это чувствовал — как зверь, на уровне инстинкта. Он хотел уйти, убежать. Но позади снова раздался тот вкрадчивый отвратительный шорох. Что-то стерегло его во мраке, грозя поразить отравленным жалом. Тогда он забрался на кровать. Встал на колени. Кровать оказалась мягкой — как будто добрая сотня пуховых перин была набросана на ее царский резной дубовый каркас. Арнольд протянул руку и осторожно потянул одеяло на себя. Он хотел и… боялся. Он должен был понять то, что там лежит. Одеяло скользнуло и…
На краткую долю секунды он увидел самого себя — таким, каким он был на зоне: худым тогда еще, молодым, небритым, осунувшимся. Увидел свое тело, свои руки, сложенные на груди. Увидел, хотя до этого никогда прежде не видел себя во сне со стороны. А потом лицо его стало прямо на глазах распадаться, гнить. Кожа почернела, сморщилась, оползла в мгновение ока как бы разъеденная неизлечимой проказой. И вот уже вместо головы — гнилая страшная рыбья морда, облепленная зеленой чешуей. Гигантская рыбья морда с протухшим зевом и выпученными глазами-бельмами насаженная на его туловище, застывшее в трупном окоченении на алых подушках. Сложенные на груди руки, тюремная роба…
Он проснулся с бешено бьющимся сердцем и долго не мог заснуть, страшась закрыть глаза — до самой лагерной побудки. А потом все не находил себе места. Даже хотел было спросить у кого-то из бывалых — что мог означать такой гиблый сон. Однако не успел. Вечером того же дня его — тогда уже расконвоированного — встретили пятеро. С тремя из этой пятерки у Арнольда была открытая война, с остальными — неулаженный конфликт. Обычно в таких ситуациях он не терял бдительности и присутствия духа. А тут что-то ослаб — сплоховал, запаниковал. Его сбили с ног, ударив по голове прутом арматуры. Повалили на землю и начали дубасить ногами.
1 2 3 4 5 6