Все для ванны, достойный сайт
Когда он в мединститут поступил, отец ему так и сказал: "Куда тебе, такому смиреному, ты курицу и ту не зарубишь, а то - хирург". За Виктора я не боюсь, а вот Володька... Осела я, а потом сразу отошла - недавно он письмо прислал, пишет: "Папа, ты больной, я знаю. Только за меня ты не беспокойся". Хотя он и боевой, я ему верю.
Я вообще людям верю, а сынам - тем более. Трое их у меня. О двоих я уже сказала, а старший и вовсе на родительских глазах. Агроном на центральном отделении.
Кончил техникум, сейчас заочно сельхозинститут кончает. Ребята у меня все на своей дороге стоят. Так что я и говорю, что у меня покоя больше, чем переживаний.
Обычная вещь. Как только начнет пожилой человек говорить о своих делах, непременно сведет разговор на детей. Это понятно. Ведь не только в том она, жизнь, как сам ее прожил, айв том, что людям оставил. Одни славны бессмертными творениями, другие - потрясающими открытиями, третьи невероятными подвигами.
Но таких - немного. Большинство же увековечивает себя в детях. И большинству совсем не безразлично, каково вековечие. Потому и волнуются, потому о себе - с неохотой. Долго, долго я возвращаю женщину не к вчерашнему и позавчерашнему, а к тому давнему, о чем говорить хотя и тяжело, но отрадно, ибо давнее и есть воспоминания, которые убеждают, что не только в детях продолжает себя Ульяна Ерофеевна. Она сама, ее жизнь пример. Пример своеобычный, вылепленный требованиями грандиозной эпохи. В свое время Александр Безыменский писал: "Мы, голодные, жизнь творили!" Так вот Ульяна Ерофеевна - из творцов. Тех самых, голодных, неуемных, сильных верой своей и своим энтузиазмом.
Мне нередко приходилось слышать фразу: "Всем обязан Советской власти". Одни имели в виду свое благополучие, другие - образование, третьи... в общем, каждый свое имел в виду. А Ульяна Ерофеевна вот что:
"Спасибо государству, я ему жизнью обязана. В НовоПолтаве меня так и звали - "колхозная дочка". Отец у меня пил по-страшкому. В тридцать втором-тридцать третьем годах в нашем Ключевском районе сильная засуха была. Хлеб погорел, картошка только мало-мало уродилась. И та вялая, как вареная. Мы с матерью в колхозе тогда работали. Отец не пускал, так мы самоправно пошли. А отец, хоть не работал, все пропивал, что мы приносили. Сказать неудобно, а я ведь тогда с ручкой ходила. Насобираю, кто чего даст, тем с матерью и жили. А в тридцать четвертом хорошо уродилось. Мать и меня колхоз коровой премировал. Так отец ее со двора согнал. И корову и нас с матерью. Все кричал: "Ничего мне с вашего колхоза не надо". Ушли мы. Так и стала я колхозной дочкой. Сперва на разных работах работала, потом дояркой. Со старанием работала, как могла старалась. Да все тогда старались.
Я даже удивилась, почему меня в сельсовет выбрали, а не кого другого. По-моему, все достойные были.
Колхоз наш назывался имени Краснова. С тридцать четвертого как пошли у нас урожаи, так до сорокового и шли. Мы хорошо на ноги стали. А когда меня депутатом выбрали, пришлось большую работу вести. Днем колхозные дела делаешь, а ночью с единоличниками, которые хлеб не сдают, разговариваешь. А куда разговариваешь, грамотешки-то, господи, четыре класса. Но по тем временам все равно считалось - грамотная. Сами мы тогда пример показывали и по обязательствам сдавали и больше. Тогда я, наверное, и поняла, что значит пример показывать.
Перед самой войной замуж вышла. Переехали в Казахстан. Ушел муж в армию, я думала: хоть бы жив остался. Пусть раненый, пусть какой, только бы живой пришел. Пришел. Но не ко мне. Хотя перед этим письмо написал: жди, скоро дома буду. Я жду. Прибрала все, запасла разного. Месяц нет, другой, а тут - уборочная. Вызвали меня в райком, говорят: "Поедешь уборку организовывать. Уполномоченным". Я было о муже хотела сказать, да и постеснялась. Люди после войны голодуют, им каждый грамм хлеба дорог, а я со своим личным. Дала соседке ключи, наказала, что если без меня муж приедет, чтобы встретила, и уехала.
Ну, она и встретила... Стал он у ней жить. Потом прощения просил, но не могла я ему простить. Плакала, правда, сама с собой, но все равно не простила. Я ведь не сама по себе уехала, люди же тогда как голодовали.
А соседка в столовой работала, она-то уж его подкормила.
- Трудно было с этим помириться?
- Когда несправедливо, всегда понять трудно. Я и так и так соображала, сначала себя поедом ела, а потом подумала: за что? Что я ему плохого сделала? Сейчас я уже в годах, пережила еще много, но все равно считаю, что права была. И что поехала уполномоченным, права, и что не простила, опять права. Он тоже, небось, тогда себя правым считал. Значит, каждый из нас прав. Он по-своему, я по-своему. Просто правота у нас неодинаковая.
* * *
Вотг, собственно, и весь рассказ Ульяны Ерофеевны.
Немного я из него почерпнул. А дальше, сколько ни пытал, вроде закрылся человек: "О чем еще рассказывать? Все обсказала. Может, даже чего и лишнего".
И ушел я не солоно хлебавши. Только лишь с впечатлением, что вот встретился мне еще один человек трудной, но благодарной судьбы, который с ручкой походил, которого колхоз на ноги поставил и который впоследствии (не вследствие ли?) рассудил, что ради того, чтобы люди не голодали, о себе можно на время и позабыть.
Да ведь это так, штрих только. А вот общее уважение, о котором говорил Георгий Тимофеевич, оно-то откуда? Как явилось, на чем держится? Не давала мне эта мысль покоя и потому последующий разговор с шофером Сашей Бовтом и заведующим совхозным гаражом Николаем Антоновичем Воротиловым я отнюдь не считаю случайностью.
Возник разговор, даже и забыл когда, - то ли на ночной ток мы собирались, то ли по какому другому маршруту. Помню только, дело было поздним осенним вечером. Что-то между десятью и одиннадцатью. Перед тем, как отправиться, Николай Антонович озаботился:
- С горючим как?
- Под завязку.
Как правило, далекие колхозные и совхозные нефтебазы работают часов до семи только, и потому я поинтересовался:
- У вас заправка круглосуточно?
- Ерофеевна круглосуточно, а заправка - от и до.
Саша, скажи товарищу.
Оба засмеялись.
- Нет, серьезно.
- Николай Антонович верно говорит. Наша завнефтебазой - человек. Кузнецова Ульяна Ерофеевна. Верите, нет, а во время посевной и уборочной не понять, когда она отдыхает. Бывает, не рассчитаешь с горючим или тебя в рейс неожиданно разбудят, так к ней ночь за полночь. Постучишь легонько, а она вроде бы и не спала. Выходит, уже одетая. Погремит замочком, у нее все цистерны, как собачки, на цепях, заправит, станешь спасибо говорить, она только рукой махнет: "На работе какие счеты. Одно дело делаем. Ты-то вот, небось, тоже не спишь"... Не знаю, как другие, а я после таких слов с каким-то особым настроением от заправки отъезжаю...
Близко лег к первому второй штрих.
И снова мы сидим с Ульяной Ерофеевной в ее крохотной, пропитанной запахом бензина конторке. Только теперь я уже не наобум лазаря пришел. Из разговоров с парторгом совхоза я кое-что нужное почерпнул и теперь уточнял детали.
Как-то так уж повелось, что в наше грандиозное время мы, в основном, рассуждаем масштабно. Оперируем, в основном, миллионными цифрами. Ткань миллионы метров, хлеб - миллионы пудов, сталь, нефть - миллионы тонн... О меньшем и говорить нам кажется неловко.
- Это все правильно, - соглашается с моим шутливым замечанием Ульяна Ерофеевна. - А я, когда у меня горючее расплескивается, за каждую малость переживаю. Вот вы говорите, что я за колонки воевала.
Толку-то что? Колонки привезли, поставили, а заправляем все равно ведрами. Там ливнешь, там плеснешь.
Сколько об этом на партсобраниях говорить можно?
До пенсии ведрами, видать, дотаскивать придется. А все одно - душа не терпит. Переживаю и переживаю...
Будто мне больше всех надо... И за людей - тоже переживаю. Я вот, когда малой была, велосипеда и того не видала. А сейчас люди сплошь пешком ходить перестали... У кого машины свои, а мотоциклы... опять же помню, когда в деревне движок застучит, хоть с какого конца улицы слышно. Уже знаешь: кино привезли.
А теперь, если по слуху, то у нас - целый день кино.
И все одно, сколько ни стучи, а нефтебазу не минуешь.
Каждый: "Ерофеевна, Ерофеевна". А что Ерофеевна, был бы он мой, бензин-то. Не могу помочь людям и опять переживаю.
* * *
Вечереет. За окнами хозяйничают сумерки. Давно я пришел от Ульяны Ерофеевны в контору, где мне организовали ночлег. Можно бы и почитать, да что-то не читается. Сижу, думаю: из чего же все-таки образовывается уважение к человеку. В голову лезет масса слагаемых: тут тебе и воля, и интеллект, и храбрость, и доброта. Много всяких "и". Пытаюсь втиснуть составляющие в ориентировочную психологическую формулу, но мартышкин труд упирается в такое соображение: а если не "и", а "или"? Бывает же, что человека не за комплекс качеств уважают, а за какое-то одно конкретное.
Так ни до чего и не додумался.
И вот на днях - телефильм. Все-то там разумно, все непременно. Захотел человек стать авторитетным - и стал им. Эх, если бы в жизни-то так...
САНДРО
Покачав крыльями, самолет развернулся, пошел на посадку. Казалось, он легко провалился, а земля подскочила ему навстречу. Все быстрей, быстрей она поднималась и, наконец, дрогнув, ринулась под колеса.
В последнем недосягаемом усилии взвыли винты и - тишина. А в тишине, которая была в этот момент особенно обостренной и мудрой, голос чуть исступленный, как звук рвущейся материи:
- Дома, товарищи...
Вышел второй пилот, сказал буднично:
- Вылазь, приехали.
Для пилота это был и обыкновенный день, и обыкновенный рейс: через Вену в Марсель, а потом обратно на черноморское побережье. Вот уже скоро месяц, как он возит из Франции репатриантов - бывших военнопленных. Пилот настолько привык к тому, как ведут себя возвратившиеся, что его уже не трогают ни их слезы, ни бессвязные выкрики. Не волнуется уже пилот волнением возвратившихся. Это ведь только на первых порах - радость встречи. А как она обернется, встреча-то. Месяц перевозит его машина репатриантов, и пилот знает, что, когда люди выйдут из самолета, их построят по четыре в ряд...
- Стано-вись!
Изо дня в день, много месяцев подряд слышали бывшие пленные эту команду на чужом языке, исполняли быстро и бездумно. Но сейчас она была необычной - русской была, родной! Повторять ее и то радостно:
- Становись, товарищи, становись...
Шли по четыре в ряд, через весь город, в бараки. Но барачная неприють не вызывала протеста. Понимали люди: не все возвращаются с незамутненной совестью, не все имеют одинаковое право на гостеприимство Родины...
* * *
- Андресян Сандро Саркисович?
- Точно.
- Как в плен попали?
- Под Харьковом попал. В окружении был.
- Не бежал из плена?
- Почему не бежал? Четыре человека бежали. На цементном заводе прятались. Потом с партизанами мосты рвали, железную дорогу рвали. Командиром товарищ Леон был.
- Какой Леон?
- Товарищ Леон. Командиром партизан был.
Склонившись над протоколом допроса, лейтенант что-то быстро стал писать. Шелестело перо, шелестела новенькая портупея. Иногда лейтенант задавал неожиданные вопросы и, не давая Сандро времени подумать и вспомнить, требовал ответа. Сандро не боялся спутаться - он на самом деле из плена бежал, на самом деле партизанил, на самом деле отрядом командовал товарищ Леон. Фамилии его, правда, Сандро не знал, да о ней лейтенант и че спрашивал. Его интересовало иное.
Вот, например, Андресян говорит, что город, куда его привезли немцы, называется Вильфран, а на карте такого города нет. Шамбера тоже нет. Сандро не подозревал, что глотает окончания, и настаивал, что такие города есть. Как же нет, когда около Шамбера он впервые во Франции увидел овечек. Тогда он еще показал товарищу Леону на пастуха и сказал: "Чабан". А товарищ Леон повторил, запоминая новое слово: "Тша-бан". Есть такой город. Шамбер и окрестности его очень похожи на Армению. Есть горы в сосне и виноград, и абрикосы.
Никак не может понять Сандро, чего же добивается от него лейтенант и почему поглядывает так пронзительно. И вопросы задает по нескольку раз одни и те же. Этот, например: с какого года Андресян в армии.
С 1937 года Андресян в армии. На финском фронте бывал, в Бессарабии был, на Халхнн-Голе воевал. Везде воевал. И что за толк одно и то же спрашивать...
Э, а вот это уже кажется толк, лейтенант интересуется, кем теперь Сандро быть думает. Тем, конечно, кем и до армии:
- Чабаном. Овечек пасти стану.
Четырнадцать лет Сандро было, когда пошел он помогать отцу чабанить. Четыре года помогал, три - сам по себе пас. Брынзу научился делать. А брынза!.. Такую брынзу только в Чочкане делают. Не бывал товарищ лейтенант в Чочкане. Как жалко, что не бывал. Родился там Сандро, совсем недалеко от Алаверди. Придется лейтенанту по делам в Алаверди быть, пусть в Чочкан заедет.
Но лейтенант не обещал гостевать. Он взглянул на Сандро и повторил:
- Чабаном хочешь?
- Овечек пасти стану, - радостно подтвердил Сандро.
...Сидим мы с Сандро на пологом берегу соленого озерца. Свежий ветер гнет долу опушенные солью полынные кустики, волочит по лугу кружевные шары перекати-поля. Попадают мертвые шары в озеро и катятся, катятся по мертвой тусклой воде, даже ряби за собой не оставляют. До того густ в озерце рассол, что войдет в него человек по грудь и дальше идти не может - не пускает вода. Смотрит Сандро в крутую озерную глубь, покусывает измочаленную травинку, говорит ни с того ни с сего:
-- Станут топить в такой воде - не утонешь.
- Это ты о чем?
- За жизнь думаю.
- На людей сердишься?
- Я в партии много лет. Сердился бы, так не вступил.
Притащил откуда-то ветерок лохматую ошурку сена, потрепал, подвесив к репейному будылью, потянул дальше. И скользить бы сенцу по воде, не угляди непорядок Сандро. Не поленился же, бежал шагов двадцать.
Притиснул ошурку батожком, подобрал до былинки.
После подошел к ближней овечке, сунул ей сено, которого и было-то на один укус. Вернулся, ответил на мою улыбку:
- Которые у нас чабаны на лошадях пасут, а я - пешком.
1 2 3 4 5
Я вообще людям верю, а сынам - тем более. Трое их у меня. О двоих я уже сказала, а старший и вовсе на родительских глазах. Агроном на центральном отделении.
Кончил техникум, сейчас заочно сельхозинститут кончает. Ребята у меня все на своей дороге стоят. Так что я и говорю, что у меня покоя больше, чем переживаний.
Обычная вещь. Как только начнет пожилой человек говорить о своих делах, непременно сведет разговор на детей. Это понятно. Ведь не только в том она, жизнь, как сам ее прожил, айв том, что людям оставил. Одни славны бессмертными творениями, другие - потрясающими открытиями, третьи невероятными подвигами.
Но таких - немного. Большинство же увековечивает себя в детях. И большинству совсем не безразлично, каково вековечие. Потому и волнуются, потому о себе - с неохотой. Долго, долго я возвращаю женщину не к вчерашнему и позавчерашнему, а к тому давнему, о чем говорить хотя и тяжело, но отрадно, ибо давнее и есть воспоминания, которые убеждают, что не только в детях продолжает себя Ульяна Ерофеевна. Она сама, ее жизнь пример. Пример своеобычный, вылепленный требованиями грандиозной эпохи. В свое время Александр Безыменский писал: "Мы, голодные, жизнь творили!" Так вот Ульяна Ерофеевна - из творцов. Тех самых, голодных, неуемных, сильных верой своей и своим энтузиазмом.
Мне нередко приходилось слышать фразу: "Всем обязан Советской власти". Одни имели в виду свое благополучие, другие - образование, третьи... в общем, каждый свое имел в виду. А Ульяна Ерофеевна вот что:
"Спасибо государству, я ему жизнью обязана. В НовоПолтаве меня так и звали - "колхозная дочка". Отец у меня пил по-страшкому. В тридцать втором-тридцать третьем годах в нашем Ключевском районе сильная засуха была. Хлеб погорел, картошка только мало-мало уродилась. И та вялая, как вареная. Мы с матерью в колхозе тогда работали. Отец не пускал, так мы самоправно пошли. А отец, хоть не работал, все пропивал, что мы приносили. Сказать неудобно, а я ведь тогда с ручкой ходила. Насобираю, кто чего даст, тем с матерью и жили. А в тридцать четвертом хорошо уродилось. Мать и меня колхоз коровой премировал. Так отец ее со двора согнал. И корову и нас с матерью. Все кричал: "Ничего мне с вашего колхоза не надо". Ушли мы. Так и стала я колхозной дочкой. Сперва на разных работах работала, потом дояркой. Со старанием работала, как могла старалась. Да все тогда старались.
Я даже удивилась, почему меня в сельсовет выбрали, а не кого другого. По-моему, все достойные были.
Колхоз наш назывался имени Краснова. С тридцать четвертого как пошли у нас урожаи, так до сорокового и шли. Мы хорошо на ноги стали. А когда меня депутатом выбрали, пришлось большую работу вести. Днем колхозные дела делаешь, а ночью с единоличниками, которые хлеб не сдают, разговариваешь. А куда разговариваешь, грамотешки-то, господи, четыре класса. Но по тем временам все равно считалось - грамотная. Сами мы тогда пример показывали и по обязательствам сдавали и больше. Тогда я, наверное, и поняла, что значит пример показывать.
Перед самой войной замуж вышла. Переехали в Казахстан. Ушел муж в армию, я думала: хоть бы жив остался. Пусть раненый, пусть какой, только бы живой пришел. Пришел. Но не ко мне. Хотя перед этим письмо написал: жди, скоро дома буду. Я жду. Прибрала все, запасла разного. Месяц нет, другой, а тут - уборочная. Вызвали меня в райком, говорят: "Поедешь уборку организовывать. Уполномоченным". Я было о муже хотела сказать, да и постеснялась. Люди после войны голодуют, им каждый грамм хлеба дорог, а я со своим личным. Дала соседке ключи, наказала, что если без меня муж приедет, чтобы встретила, и уехала.
Ну, она и встретила... Стал он у ней жить. Потом прощения просил, но не могла я ему простить. Плакала, правда, сама с собой, но все равно не простила. Я ведь не сама по себе уехала, люди же тогда как голодовали.
А соседка в столовой работала, она-то уж его подкормила.
- Трудно было с этим помириться?
- Когда несправедливо, всегда понять трудно. Я и так и так соображала, сначала себя поедом ела, а потом подумала: за что? Что я ему плохого сделала? Сейчас я уже в годах, пережила еще много, но все равно считаю, что права была. И что поехала уполномоченным, права, и что не простила, опять права. Он тоже, небось, тогда себя правым считал. Значит, каждый из нас прав. Он по-своему, я по-своему. Просто правота у нас неодинаковая.
* * *
Вотг, собственно, и весь рассказ Ульяны Ерофеевны.
Немного я из него почерпнул. А дальше, сколько ни пытал, вроде закрылся человек: "О чем еще рассказывать? Все обсказала. Может, даже чего и лишнего".
И ушел я не солоно хлебавши. Только лишь с впечатлением, что вот встретился мне еще один человек трудной, но благодарной судьбы, который с ручкой походил, которого колхоз на ноги поставил и который впоследствии (не вследствие ли?) рассудил, что ради того, чтобы люди не голодали, о себе можно на время и позабыть.
Да ведь это так, штрих только. А вот общее уважение, о котором говорил Георгий Тимофеевич, оно-то откуда? Как явилось, на чем держится? Не давала мне эта мысль покоя и потому последующий разговор с шофером Сашей Бовтом и заведующим совхозным гаражом Николаем Антоновичем Воротиловым я отнюдь не считаю случайностью.
Возник разговор, даже и забыл когда, - то ли на ночной ток мы собирались, то ли по какому другому маршруту. Помню только, дело было поздним осенним вечером. Что-то между десятью и одиннадцатью. Перед тем, как отправиться, Николай Антонович озаботился:
- С горючим как?
- Под завязку.
Как правило, далекие колхозные и совхозные нефтебазы работают часов до семи только, и потому я поинтересовался:
- У вас заправка круглосуточно?
- Ерофеевна круглосуточно, а заправка - от и до.
Саша, скажи товарищу.
Оба засмеялись.
- Нет, серьезно.
- Николай Антонович верно говорит. Наша завнефтебазой - человек. Кузнецова Ульяна Ерофеевна. Верите, нет, а во время посевной и уборочной не понять, когда она отдыхает. Бывает, не рассчитаешь с горючим или тебя в рейс неожиданно разбудят, так к ней ночь за полночь. Постучишь легонько, а она вроде бы и не спала. Выходит, уже одетая. Погремит замочком, у нее все цистерны, как собачки, на цепях, заправит, станешь спасибо говорить, она только рукой махнет: "На работе какие счеты. Одно дело делаем. Ты-то вот, небось, тоже не спишь"... Не знаю, как другие, а я после таких слов с каким-то особым настроением от заправки отъезжаю...
Близко лег к первому второй штрих.
И снова мы сидим с Ульяной Ерофеевной в ее крохотной, пропитанной запахом бензина конторке. Только теперь я уже не наобум лазаря пришел. Из разговоров с парторгом совхоза я кое-что нужное почерпнул и теперь уточнял детали.
Как-то так уж повелось, что в наше грандиозное время мы, в основном, рассуждаем масштабно. Оперируем, в основном, миллионными цифрами. Ткань миллионы метров, хлеб - миллионы пудов, сталь, нефть - миллионы тонн... О меньшем и говорить нам кажется неловко.
- Это все правильно, - соглашается с моим шутливым замечанием Ульяна Ерофеевна. - А я, когда у меня горючее расплескивается, за каждую малость переживаю. Вот вы говорите, что я за колонки воевала.
Толку-то что? Колонки привезли, поставили, а заправляем все равно ведрами. Там ливнешь, там плеснешь.
Сколько об этом на партсобраниях говорить можно?
До пенсии ведрами, видать, дотаскивать придется. А все одно - душа не терпит. Переживаю и переживаю...
Будто мне больше всех надо... И за людей - тоже переживаю. Я вот, когда малой была, велосипеда и того не видала. А сейчас люди сплошь пешком ходить перестали... У кого машины свои, а мотоциклы... опять же помню, когда в деревне движок застучит, хоть с какого конца улицы слышно. Уже знаешь: кино привезли.
А теперь, если по слуху, то у нас - целый день кино.
И все одно, сколько ни стучи, а нефтебазу не минуешь.
Каждый: "Ерофеевна, Ерофеевна". А что Ерофеевна, был бы он мой, бензин-то. Не могу помочь людям и опять переживаю.
* * *
Вечереет. За окнами хозяйничают сумерки. Давно я пришел от Ульяны Ерофеевны в контору, где мне организовали ночлег. Можно бы и почитать, да что-то не читается. Сижу, думаю: из чего же все-таки образовывается уважение к человеку. В голову лезет масса слагаемых: тут тебе и воля, и интеллект, и храбрость, и доброта. Много всяких "и". Пытаюсь втиснуть составляющие в ориентировочную психологическую формулу, но мартышкин труд упирается в такое соображение: а если не "и", а "или"? Бывает же, что человека не за комплекс качеств уважают, а за какое-то одно конкретное.
Так ни до чего и не додумался.
И вот на днях - телефильм. Все-то там разумно, все непременно. Захотел человек стать авторитетным - и стал им. Эх, если бы в жизни-то так...
САНДРО
Покачав крыльями, самолет развернулся, пошел на посадку. Казалось, он легко провалился, а земля подскочила ему навстречу. Все быстрей, быстрей она поднималась и, наконец, дрогнув, ринулась под колеса.
В последнем недосягаемом усилии взвыли винты и - тишина. А в тишине, которая была в этот момент особенно обостренной и мудрой, голос чуть исступленный, как звук рвущейся материи:
- Дома, товарищи...
Вышел второй пилот, сказал буднично:
- Вылазь, приехали.
Для пилота это был и обыкновенный день, и обыкновенный рейс: через Вену в Марсель, а потом обратно на черноморское побережье. Вот уже скоро месяц, как он возит из Франции репатриантов - бывших военнопленных. Пилот настолько привык к тому, как ведут себя возвратившиеся, что его уже не трогают ни их слезы, ни бессвязные выкрики. Не волнуется уже пилот волнением возвратившихся. Это ведь только на первых порах - радость встречи. А как она обернется, встреча-то. Месяц перевозит его машина репатриантов, и пилот знает, что, когда люди выйдут из самолета, их построят по четыре в ряд...
- Стано-вись!
Изо дня в день, много месяцев подряд слышали бывшие пленные эту команду на чужом языке, исполняли быстро и бездумно. Но сейчас она была необычной - русской была, родной! Повторять ее и то радостно:
- Становись, товарищи, становись...
Шли по четыре в ряд, через весь город, в бараки. Но барачная неприють не вызывала протеста. Понимали люди: не все возвращаются с незамутненной совестью, не все имеют одинаковое право на гостеприимство Родины...
* * *
- Андресян Сандро Саркисович?
- Точно.
- Как в плен попали?
- Под Харьковом попал. В окружении был.
- Не бежал из плена?
- Почему не бежал? Четыре человека бежали. На цементном заводе прятались. Потом с партизанами мосты рвали, железную дорогу рвали. Командиром товарищ Леон был.
- Какой Леон?
- Товарищ Леон. Командиром партизан был.
Склонившись над протоколом допроса, лейтенант что-то быстро стал писать. Шелестело перо, шелестела новенькая портупея. Иногда лейтенант задавал неожиданные вопросы и, не давая Сандро времени подумать и вспомнить, требовал ответа. Сандро не боялся спутаться - он на самом деле из плена бежал, на самом деле партизанил, на самом деле отрядом командовал товарищ Леон. Фамилии его, правда, Сандро не знал, да о ней лейтенант и че спрашивал. Его интересовало иное.
Вот, например, Андресян говорит, что город, куда его привезли немцы, называется Вильфран, а на карте такого города нет. Шамбера тоже нет. Сандро не подозревал, что глотает окончания, и настаивал, что такие города есть. Как же нет, когда около Шамбера он впервые во Франции увидел овечек. Тогда он еще показал товарищу Леону на пастуха и сказал: "Чабан". А товарищ Леон повторил, запоминая новое слово: "Тша-бан". Есть такой город. Шамбер и окрестности его очень похожи на Армению. Есть горы в сосне и виноград, и абрикосы.
Никак не может понять Сандро, чего же добивается от него лейтенант и почему поглядывает так пронзительно. И вопросы задает по нескольку раз одни и те же. Этот, например: с какого года Андресян в армии.
С 1937 года Андресян в армии. На финском фронте бывал, в Бессарабии был, на Халхнн-Голе воевал. Везде воевал. И что за толк одно и то же спрашивать...
Э, а вот это уже кажется толк, лейтенант интересуется, кем теперь Сандро быть думает. Тем, конечно, кем и до армии:
- Чабаном. Овечек пасти стану.
Четырнадцать лет Сандро было, когда пошел он помогать отцу чабанить. Четыре года помогал, три - сам по себе пас. Брынзу научился делать. А брынза!.. Такую брынзу только в Чочкане делают. Не бывал товарищ лейтенант в Чочкане. Как жалко, что не бывал. Родился там Сандро, совсем недалеко от Алаверди. Придется лейтенанту по делам в Алаверди быть, пусть в Чочкан заедет.
Но лейтенант не обещал гостевать. Он взглянул на Сандро и повторил:
- Чабаном хочешь?
- Овечек пасти стану, - радостно подтвердил Сандро.
...Сидим мы с Сандро на пологом берегу соленого озерца. Свежий ветер гнет долу опушенные солью полынные кустики, волочит по лугу кружевные шары перекати-поля. Попадают мертвые шары в озеро и катятся, катятся по мертвой тусклой воде, даже ряби за собой не оставляют. До того густ в озерце рассол, что войдет в него человек по грудь и дальше идти не может - не пускает вода. Смотрит Сандро в крутую озерную глубь, покусывает измочаленную травинку, говорит ни с того ни с сего:
-- Станут топить в такой воде - не утонешь.
- Это ты о чем?
- За жизнь думаю.
- На людей сердишься?
- Я в партии много лет. Сердился бы, так не вступил.
Притащил откуда-то ветерок лохматую ошурку сена, потрепал, подвесив к репейному будылью, потянул дальше. И скользить бы сенцу по воде, не угляди непорядок Сандро. Не поленился же, бежал шагов двадцать.
Притиснул ошурку батожком, подобрал до былинки.
После подошел к ближней овечке, сунул ей сено, которого и было-то на один укус. Вернулся, ответил на мою улыбку:
- Которые у нас чабаны на лошадях пасут, а я - пешком.
1 2 3 4 5