ванны kolpa san
я не собирался поднимать на нее руку.
Я уже говорил, что, покончив с наказанием, отдалился от нее, сел в углу на скамеечку, на которой по утрам она сидя надевала туфли. Этот сарай - как будто мы здесь живем и не будем отсюда выходить, как будто... тут все теперь "как будто", но так оно, собственно, и есть... В этом сарае к Гулечке вдруг вернулась некая необъятность, так что я уже не мог так просто выйти за его пределы. Мне хотелось рассказать ей, что я лежал, бывало, ночью без сна, рядом с нелюбимой женой, и думал о ней, а она витала надо мной, как прозрачное белое облака в ночи. Но облако облаком, а ведь надо как-то жить в реальности. Я вдруг вспомнил, что только что избил ее и что другими словами назвать то, что я сделал, невозможно. А я был бы совсем не прочь другими, как если бы в словах заключалось какое-то избавление. Я наказал ее, но меня наказать за это никто не мог. В том углу, на скамеечке, я как будто размечтался, и было очень тихо, Гулечка лежала без всякого усилия. Я все-таки не понимаю... И неприятен, словно у меня щетина на всем лице и весь я покрыт липким потом, дрожу, тело голое, скользкое, отвратительное... Трудно сказать, как и чем я услышал, что она снова хочет протянуть руки и пригласить меня, с той лишь разницей, что боится, что я опять стану ее бить. Я поднял палец в предостерегающем жесте, погрозил ей. Она затаилась. Но я рассмеялся над ее детскими страхами, я хотел только, чтобы у нее не было этих страхом, а против самого приглашения я ничего не имел. Может быть, я вообще ошибся, ослышался и она вовсе не звала меня. Однако же я показался вскоре, лучше сказать, тотчас, самому себе под одеялом, рядом с ее теплым, напуганным телом большого и напрасно пытающегося ужаться животного, пожалуй, я не сомневаюсь, что именно это и произошло. И она целовала мое лицо, медленно, последовательно, всхлипывая или что-то говоря, целовала мою шею и руки. Но я не верил ей. Я не верил, что после этой искренности - а ведь она искренне меня целовала - будет другая искренность, продолжение и всегда, и что она простит мне эту ночь и свое унижение. Конечно, я ничего не делал, чтобы не верить, никак не показывал, что теперь словно натуральный безбожник. Утром я высказался начистоту: либо со мной в Калугу (как будто я не шутя, жестко собирался в Калугу), либо прощай. И мы отбыли в Калугу. Не знаю, насколько меньше мне понравилось бы, выбери она другое. В моей голове засела мысль, что конец близок.
Глава седьмая
В Калуге я еще больше запутался, не знаю, стоит ли и рассказывать, я рискую показаться сумасшедшим. Так бывает среди нас, что человек живет в полной уверенности, что он нормален и здоров, а все принимают его за свихнувшегося. Представляю себе людей, слушающих меня, возможно, что и костер посередине, искры летят в звездное небо... И вот по той простой причине, что я больше не могу толком объясниться, они перестают понимать меня. Прошлое так радует, в прошлом я ловко все объяснял, а вот тут теперь мои мысли осеклись и вся моя разъяснительная работа пришла в упадок. Слушатели в тревоге, нет, лучше сказать - в раздражении, хотя им чуточку и смешно, они раздраженно посмеиваются... я им становлюсь неприятен. Но и мне самому неприятно. Щетина, покрыт липким потом, голое, скользкое, отвратительное тело. Пусть нравственное здоровье хромает, но физическое, телесное... Я никого не хочу задеть, ничье зрение и обоняние не намерен оскорбить, уродство неприятно мне в других и в себе тем более. Вот почему лучше бы умолкнуть... Интересно, интересно, откалывался, отпадал, убегал, заделался волком, врагом здравого смысла, а теперь досадно перед другими, что запутался и не в состоянии объяснить. Но, во-первых, слушатели запротестуют в следующих словах: ну и что, что отпадал и бегал, бросьте, знаем мы таких волков, таких неприятелей рода человеческого, не смешите нас... А во-вторых, тут нечего и объяснять, мало ли почему неприятен. И если враг, то почему же обязательно быть неприятным и еще словно кичиться этим, почему не быть элегантным, приятным в общении, даже великолепным и блестящим? Нет, отвратителен неряшливый болезненный друг (и какой же друг?), отвратителен и враг, мысли и облик которого оставляют желать лучшего.
Но в том-то и дело, что в Калуге я отнюдь не сошел с ума, не приехал в Калугу безумным и уехал оттуда, помню, на поезде, в чистеньком купе, где, кроме меня и Гулечки, помещались на редкость опрятные старички. В Калуге я был взвинчен, запальчив и напряжен, случалось, я резко и невпопад отвечал спрашивающим, это правда, но это такое же безумие, как и то, скажем, что вот те старички, которые потом ехали с нами в одном поезде и показали себя с самой лучшей стороны, эфиопские колдуны. А как не напрячься, не взвинтиться, если Гулечка на моих глазах позволила себе небывалое и неслыханное дело? Я должен был бы даже и резче ответить всем, кто ей помогал в этом... я же, напротив, вовсе промолчал и поехал с этими старичками в одном купе, любуясь ими, внимая лучшим сторонам их образцового нрава и быта, млея от их бережного отношения ко мне. Началось все, естественно, с Крошки, но я пожелал сохранить присутствие духа и остроумие, а кончилось тем, что избил Гулечку в сарае и в темноте. Вот когда потекли слизь, миазмы, вздыбились ядовитые испарения. Но в Калуге у меня бывали великие мгновения, когда я видел не только сам вопрос, случись мне таковой поставить, но и его существо, его глубину, т. е. я смотрел далеко и очень далеко. Так, например, я задумывался над следующим. Известны истории взаимоотношений между людьми, особливо внутри пары, когда он и она, истории, которые мы - вы, если по-прежнему принято думать, будто я абсолютно отвалился, - относим к разряду величайших драм. Допустим, двое попали в необычную ситуацию, когда не просто шашни, поцелуи, венчание и брачная ночь, а необходимо решить некий особый вопрос, через что-то пройти, преломиться, когда они, эти двое, волей-неволей оказываются несколько как бы в стороне от человечества. Они говорят, выясняют, разбираются, и вдруг мелькает какое-нибудь слово, да такое, что вспучивается целая трагедия, разверзается пропасть, и не между ними, а между ними и человечеством, и тогда-то оказывается, что они уже не в стороне, а словно бы вознеслись, и возносятся все выше и выше, пока не погибнут, как это в трагедиях и делается. А разве нам с Гулечкой ничего особого не надо решить? Правда, мы не в стороне, поскольку Гулечка против, не допускает этого, и с ней не поспоришь, но разве же и из середины, из гущи нельзя сразу выскочить вверх с самым что ни на есть доподлинным выражением трагедии? Нужно только сказать слово... Вот над чем я отчетливо задумывался в Калуге, гуляя по памятным местам. Что же мы с Гулечкой упустили сказать? что мешает нам постичь тайну одного-единственного нужного тут слова и произнести его? Неужели мы серые, маленькие, банальные и ничтожные?
И дальше простиралась моя пытливость, в области, казалось бы, непроходимые. Тоже с совершенной очевидностью я увидел узкую бледную тропу, вокруг которой нет ничего, кроме голой безлунной ночи, я иду по ней, а поперек стоит Гулечка, ее не миновать стороной. Значит, либо перепрыгнуть через Гулечку, перешагнуть, как она однажды в ванной попыталась перепрыгнуть через меня, либо остановиться перед ней, замереть в ожидании и посмотреть на нее хорошим взглядом. Во-первых, я увидел, что не только раньше не понимал ее, но и теперь еще больше не понимаю. Однако не спешите объявлять это признаком помешательства. Суть в том, что я решил разглядеть в Гулечке не столько женщину, сколько человека; как с женщиной мои дела с ней практически закончены, так подавайте Гулечку-человека, вот каков теперь девиз, такая потреба дня. И я взялся за это... Прежде всего я закричал: она меня не понимает. Но я ее понимаю? И я с совершенной очевидностью увидел в Калуге, пока они все там развлекались, что не понимаю; я же говорил, что проник на большую глубину. Положим, Гулечка развлекалась, но все равно я увидел ее на той тропинке как живую. И не понял, не понял именно потому, что она словно из плоти и крови, вылитая, точь-в-точь она, стояла там, а не всего лишь привидение. Так-то... Оказывается, после всего, что было, я ее не понимаю. И это скверно, для финальной сцены это совсем не годится, так дело не закругляют, но что же поделаешь, если это так? Что с того, что она на моих глазах совершила фантастический, невероятный по своей мерзости поступок, разве он все объяснил мне и я все понял? Отнюдь... И если перепрыгивать через нее, то необходимо предвидеть, знать наверняка, что за нею, за тем, что от нее останется (а я думаю, она выживет), будут расстилаться бескрайние равнины, на которых можно свирепо и разгульно хохотать, возникнут посреди бурной ночи дикие скалы, о которые разбиваются волны и молнии, появятся внизу, под крутизной, пенящееся море и крошечное гибнущее суденышко, с которого донесутся крики о помощи, а сам я, перепрыгнув, буду стоять на вершине скалы и над всем этим угрюмо посмеиваться. А если не перепрыгивать, если остановиться, замереть, затаив дыхание, если попробовать разобраться и постичь, то к жизни вызовется, полагаю, совсем иная картина: все вокруг вдруг озарится нежным, голубовато-розовым светом, источник которого скрыт от посторонних глаз, и не нужно будет думать, выживет Гулечка или нет, потому что ей тотчас же станет хорошо, и, может быть, это я сам, первый, пойму ее, скажу ей слово, в котором для нее прозвучит чудо, и тогда она в ответ тоже явит чудо. Тогда все станет по-человечески, и даже уже не любовь в каком-то темном, заброшенном сарае, а любовь вообще, хотя бы, например, и с костром, с летящими в звездное небо искрами и немеркнущим сиянием вокруг нас...
Все это нужно было осмыслить, многое перелопатить и кое-что разглядеть заблаговременно, хозяйство получилось большое, и я должен был рачительно распорядиться с ним и выбрать одно, главное... Я полагал, что мне следует проявить осторожность и гибкость в подходе к столь хрупким, иногда прямо-таки несчастным вещам, попавшим в мои руки, и я проявлял. Я ничего не разбил, это я, кажется, понимаю...
---------------------
Конечно, в свою калужскую бытность я действительно вспылил и, пока моя ладья плыла по пыльным улицам, много, очевидно, сделал такого, что досужие языки черными буквами впишут в реестр моих самых грешных грехов. Но, во-первых, не слишком-то слушайте моих судей и недоброжелателей, а затем, я ведь и в самом деле ничего не разбил, никакого звона за мной не было. И не мог разбить, в общем, ни в чем не повинен, вот и судите теперь, что такое моя жизнь и как это вообще получается, что человек живет на земле, что-то там поделывает... я это не вполне понимаю, поскольку пока не в состоянии определить свое место в том, что мы называем жизнью, и свою роль в ней. Взять хотя бы то, как Гулечка и Вежливцев - помните, о нем мы как-то в Москве обронили слово, что он наш будто бы что-то вроде Агасфера, вечного скитальца, ибо он, и верно, нигде все никак не находил себе места, появились в гостиничном номере и стали на моих глазах совершать как раз именно то, чего я особенно не понимаю во всей этой калужской истории... Ну что ж, Калуга и калужское общество, все это тоже сыграло свою роль, плюс воспитание, мировоззрение, вообще понятия... Я допустил ошибку, вовремя не рассказав о Вежливцеве, теперь же не то что поздно, а есть риск, что выйдет безумно. Утрачено спокойствие, качества нет, и ничего хорошего о нем я уже никогда не скажу.
Мне только и остается, что подозревать во всем происшедшем интригу, опускаться мыслью вплоть до темного суждения, что калужане сознательно помогали им, пока не довели до той гостиничной выходки. Наверное, Челышев после встречи с нами в Москве привез идею, что они там у себя еще никогда ничего подобного Гулечке не видывали и даже не воображали, а с этого и началось. Иными словами, они как бы намеренно поджидали нас в своей Калуге, особенно Гулечку, а едва мы приехали, прикинулись, будто идут со мной бок о бок по узкой бледной тропе и, может быть, тоже выбирают главное. Втерли мне очки. Но я-то приехал в Калугу не веселиться, и с этого все началось, все наши местные беды, я скоро взвинтился. Хотя лгу, началось неплохо... Однако, если не ошибаюсь, им все же удалось внушить мне, что их внимание сосредоточенно исключительно на Гулечке, а я, так сказать, побоку. Возможно, это лишь почудилось мне, но я всегда боялся подобного и часто подозревал, что со мной хотят так поступить. Как ни верти, тут прямая дорожка указать тебе, что ты бесполезный, лишний человек.
Не исключаю, что я возвожу на этих людей, радушно встретивших нас, напраслину. Но что нехорошо - то действительно нехорошо. Сложилась мозаика, и из нее вытекало, что я начал с малого, постепенно раскрутил целую систему обольщения Гулечки и на втором плане воровал, чтобы увеличить средства и мощь этого самого обольщения, строил и строил, а теперь появляются люди, которые капитально сосредоточились на моей подруге, а на меня ноль внимания, и напрашивается естественный вывод, что, мол, все это напрасно мной возводилось и человек я бесполезный. Если эту мысль по-настоящему развить, вы увидите, в чем моя тревога, обида и боль... Известно, как это бывает... голова на месте и смотрит вперед, проглядывает кое-что от вальяжности, присуще сознание собственного достоинства, даже вплоть до претензий, почему бы и нет, ведь далеко не все по душе, не все мировые порядки нравятся... Или больше, до громадности: я лечу в космических далях и высотах с намерением освоить новые планеты, в своем роде новый Колумб, я счел нужным полететь, заметив, что людям становится тесно на земле и истощаются ресурсы. Но меня останавливают и опять же оказывается, что напрасно и бесполезный человек... И это не мечта и не снится мне всего лишь, это явь, заключенная в слова, которые я вам толкую, а явь, явь... разве ее возможно пресечь и остановить? Откуда же я сам могу угадывать свою бесполезность буквально во всем, где мне взять такую прозорливость? Нет, это пришло со стороны, навязано мне.
В общих чертах я довольно верно рассказываю, именно так было, а если чего-то не помню, я в этом прямо признаюсь.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41
Я уже говорил, что, покончив с наказанием, отдалился от нее, сел в углу на скамеечку, на которой по утрам она сидя надевала туфли. Этот сарай - как будто мы здесь живем и не будем отсюда выходить, как будто... тут все теперь "как будто", но так оно, собственно, и есть... В этом сарае к Гулечке вдруг вернулась некая необъятность, так что я уже не мог так просто выйти за его пределы. Мне хотелось рассказать ей, что я лежал, бывало, ночью без сна, рядом с нелюбимой женой, и думал о ней, а она витала надо мной, как прозрачное белое облака в ночи. Но облако облаком, а ведь надо как-то жить в реальности. Я вдруг вспомнил, что только что избил ее и что другими словами назвать то, что я сделал, невозможно. А я был бы совсем не прочь другими, как если бы в словах заключалось какое-то избавление. Я наказал ее, но меня наказать за это никто не мог. В том углу, на скамеечке, я как будто размечтался, и было очень тихо, Гулечка лежала без всякого усилия. Я все-таки не понимаю... И неприятен, словно у меня щетина на всем лице и весь я покрыт липким потом, дрожу, тело голое, скользкое, отвратительное... Трудно сказать, как и чем я услышал, что она снова хочет протянуть руки и пригласить меня, с той лишь разницей, что боится, что я опять стану ее бить. Я поднял палец в предостерегающем жесте, погрозил ей. Она затаилась. Но я рассмеялся над ее детскими страхами, я хотел только, чтобы у нее не было этих страхом, а против самого приглашения я ничего не имел. Может быть, я вообще ошибся, ослышался и она вовсе не звала меня. Однако же я показался вскоре, лучше сказать, тотчас, самому себе под одеялом, рядом с ее теплым, напуганным телом большого и напрасно пытающегося ужаться животного, пожалуй, я не сомневаюсь, что именно это и произошло. И она целовала мое лицо, медленно, последовательно, всхлипывая или что-то говоря, целовала мою шею и руки. Но я не верил ей. Я не верил, что после этой искренности - а ведь она искренне меня целовала - будет другая искренность, продолжение и всегда, и что она простит мне эту ночь и свое унижение. Конечно, я ничего не делал, чтобы не верить, никак не показывал, что теперь словно натуральный безбожник. Утром я высказался начистоту: либо со мной в Калугу (как будто я не шутя, жестко собирался в Калугу), либо прощай. И мы отбыли в Калугу. Не знаю, насколько меньше мне понравилось бы, выбери она другое. В моей голове засела мысль, что конец близок.
Глава седьмая
В Калуге я еще больше запутался, не знаю, стоит ли и рассказывать, я рискую показаться сумасшедшим. Так бывает среди нас, что человек живет в полной уверенности, что он нормален и здоров, а все принимают его за свихнувшегося. Представляю себе людей, слушающих меня, возможно, что и костер посередине, искры летят в звездное небо... И вот по той простой причине, что я больше не могу толком объясниться, они перестают понимать меня. Прошлое так радует, в прошлом я ловко все объяснял, а вот тут теперь мои мысли осеклись и вся моя разъяснительная работа пришла в упадок. Слушатели в тревоге, нет, лучше сказать - в раздражении, хотя им чуточку и смешно, они раздраженно посмеиваются... я им становлюсь неприятен. Но и мне самому неприятно. Щетина, покрыт липким потом, голое, скользкое, отвратительное тело. Пусть нравственное здоровье хромает, но физическое, телесное... Я никого не хочу задеть, ничье зрение и обоняние не намерен оскорбить, уродство неприятно мне в других и в себе тем более. Вот почему лучше бы умолкнуть... Интересно, интересно, откалывался, отпадал, убегал, заделался волком, врагом здравого смысла, а теперь досадно перед другими, что запутался и не в состоянии объяснить. Но, во-первых, слушатели запротестуют в следующих словах: ну и что, что отпадал и бегал, бросьте, знаем мы таких волков, таких неприятелей рода человеческого, не смешите нас... А во-вторых, тут нечего и объяснять, мало ли почему неприятен. И если враг, то почему же обязательно быть неприятным и еще словно кичиться этим, почему не быть элегантным, приятным в общении, даже великолепным и блестящим? Нет, отвратителен неряшливый болезненный друг (и какой же друг?), отвратителен и враг, мысли и облик которого оставляют желать лучшего.
Но в том-то и дело, что в Калуге я отнюдь не сошел с ума, не приехал в Калугу безумным и уехал оттуда, помню, на поезде, в чистеньком купе, где, кроме меня и Гулечки, помещались на редкость опрятные старички. В Калуге я был взвинчен, запальчив и напряжен, случалось, я резко и невпопад отвечал спрашивающим, это правда, но это такое же безумие, как и то, скажем, что вот те старички, которые потом ехали с нами в одном поезде и показали себя с самой лучшей стороны, эфиопские колдуны. А как не напрячься, не взвинтиться, если Гулечка на моих глазах позволила себе небывалое и неслыханное дело? Я должен был бы даже и резче ответить всем, кто ей помогал в этом... я же, напротив, вовсе промолчал и поехал с этими старичками в одном купе, любуясь ими, внимая лучшим сторонам их образцового нрава и быта, млея от их бережного отношения ко мне. Началось все, естественно, с Крошки, но я пожелал сохранить присутствие духа и остроумие, а кончилось тем, что избил Гулечку в сарае и в темноте. Вот когда потекли слизь, миазмы, вздыбились ядовитые испарения. Но в Калуге у меня бывали великие мгновения, когда я видел не только сам вопрос, случись мне таковой поставить, но и его существо, его глубину, т. е. я смотрел далеко и очень далеко. Так, например, я задумывался над следующим. Известны истории взаимоотношений между людьми, особливо внутри пары, когда он и она, истории, которые мы - вы, если по-прежнему принято думать, будто я абсолютно отвалился, - относим к разряду величайших драм. Допустим, двое попали в необычную ситуацию, когда не просто шашни, поцелуи, венчание и брачная ночь, а необходимо решить некий особый вопрос, через что-то пройти, преломиться, когда они, эти двое, волей-неволей оказываются несколько как бы в стороне от человечества. Они говорят, выясняют, разбираются, и вдруг мелькает какое-нибудь слово, да такое, что вспучивается целая трагедия, разверзается пропасть, и не между ними, а между ними и человечеством, и тогда-то оказывается, что они уже не в стороне, а словно бы вознеслись, и возносятся все выше и выше, пока не погибнут, как это в трагедиях и делается. А разве нам с Гулечкой ничего особого не надо решить? Правда, мы не в стороне, поскольку Гулечка против, не допускает этого, и с ней не поспоришь, но разве же и из середины, из гущи нельзя сразу выскочить вверх с самым что ни на есть доподлинным выражением трагедии? Нужно только сказать слово... Вот над чем я отчетливо задумывался в Калуге, гуляя по памятным местам. Что же мы с Гулечкой упустили сказать? что мешает нам постичь тайну одного-единственного нужного тут слова и произнести его? Неужели мы серые, маленькие, банальные и ничтожные?
И дальше простиралась моя пытливость, в области, казалось бы, непроходимые. Тоже с совершенной очевидностью я увидел узкую бледную тропу, вокруг которой нет ничего, кроме голой безлунной ночи, я иду по ней, а поперек стоит Гулечка, ее не миновать стороной. Значит, либо перепрыгнуть через Гулечку, перешагнуть, как она однажды в ванной попыталась перепрыгнуть через меня, либо остановиться перед ней, замереть в ожидании и посмотреть на нее хорошим взглядом. Во-первых, я увидел, что не только раньше не понимал ее, но и теперь еще больше не понимаю. Однако не спешите объявлять это признаком помешательства. Суть в том, что я решил разглядеть в Гулечке не столько женщину, сколько человека; как с женщиной мои дела с ней практически закончены, так подавайте Гулечку-человека, вот каков теперь девиз, такая потреба дня. И я взялся за это... Прежде всего я закричал: она меня не понимает. Но я ее понимаю? И я с совершенной очевидностью увидел в Калуге, пока они все там развлекались, что не понимаю; я же говорил, что проник на большую глубину. Положим, Гулечка развлекалась, но все равно я увидел ее на той тропинке как живую. И не понял, не понял именно потому, что она словно из плоти и крови, вылитая, точь-в-точь она, стояла там, а не всего лишь привидение. Так-то... Оказывается, после всего, что было, я ее не понимаю. И это скверно, для финальной сцены это совсем не годится, так дело не закругляют, но что же поделаешь, если это так? Что с того, что она на моих глазах совершила фантастический, невероятный по своей мерзости поступок, разве он все объяснил мне и я все понял? Отнюдь... И если перепрыгивать через нее, то необходимо предвидеть, знать наверняка, что за нею, за тем, что от нее останется (а я думаю, она выживет), будут расстилаться бескрайние равнины, на которых можно свирепо и разгульно хохотать, возникнут посреди бурной ночи дикие скалы, о которые разбиваются волны и молнии, появятся внизу, под крутизной, пенящееся море и крошечное гибнущее суденышко, с которого донесутся крики о помощи, а сам я, перепрыгнув, буду стоять на вершине скалы и над всем этим угрюмо посмеиваться. А если не перепрыгивать, если остановиться, замереть, затаив дыхание, если попробовать разобраться и постичь, то к жизни вызовется, полагаю, совсем иная картина: все вокруг вдруг озарится нежным, голубовато-розовым светом, источник которого скрыт от посторонних глаз, и не нужно будет думать, выживет Гулечка или нет, потому что ей тотчас же станет хорошо, и, может быть, это я сам, первый, пойму ее, скажу ей слово, в котором для нее прозвучит чудо, и тогда она в ответ тоже явит чудо. Тогда все станет по-человечески, и даже уже не любовь в каком-то темном, заброшенном сарае, а любовь вообще, хотя бы, например, и с костром, с летящими в звездное небо искрами и немеркнущим сиянием вокруг нас...
Все это нужно было осмыслить, многое перелопатить и кое-что разглядеть заблаговременно, хозяйство получилось большое, и я должен был рачительно распорядиться с ним и выбрать одно, главное... Я полагал, что мне следует проявить осторожность и гибкость в подходе к столь хрупким, иногда прямо-таки несчастным вещам, попавшим в мои руки, и я проявлял. Я ничего не разбил, это я, кажется, понимаю...
---------------------
Конечно, в свою калужскую бытность я действительно вспылил и, пока моя ладья плыла по пыльным улицам, много, очевидно, сделал такого, что досужие языки черными буквами впишут в реестр моих самых грешных грехов. Но, во-первых, не слишком-то слушайте моих судей и недоброжелателей, а затем, я ведь и в самом деле ничего не разбил, никакого звона за мной не было. И не мог разбить, в общем, ни в чем не повинен, вот и судите теперь, что такое моя жизнь и как это вообще получается, что человек живет на земле, что-то там поделывает... я это не вполне понимаю, поскольку пока не в состоянии определить свое место в том, что мы называем жизнью, и свою роль в ней. Взять хотя бы то, как Гулечка и Вежливцев - помните, о нем мы как-то в Москве обронили слово, что он наш будто бы что-то вроде Агасфера, вечного скитальца, ибо он, и верно, нигде все никак не находил себе места, появились в гостиничном номере и стали на моих глазах совершать как раз именно то, чего я особенно не понимаю во всей этой калужской истории... Ну что ж, Калуга и калужское общество, все это тоже сыграло свою роль, плюс воспитание, мировоззрение, вообще понятия... Я допустил ошибку, вовремя не рассказав о Вежливцеве, теперь же не то что поздно, а есть риск, что выйдет безумно. Утрачено спокойствие, качества нет, и ничего хорошего о нем я уже никогда не скажу.
Мне только и остается, что подозревать во всем происшедшем интригу, опускаться мыслью вплоть до темного суждения, что калужане сознательно помогали им, пока не довели до той гостиничной выходки. Наверное, Челышев после встречи с нами в Москве привез идею, что они там у себя еще никогда ничего подобного Гулечке не видывали и даже не воображали, а с этого и началось. Иными словами, они как бы намеренно поджидали нас в своей Калуге, особенно Гулечку, а едва мы приехали, прикинулись, будто идут со мной бок о бок по узкой бледной тропе и, может быть, тоже выбирают главное. Втерли мне очки. Но я-то приехал в Калугу не веселиться, и с этого все началось, все наши местные беды, я скоро взвинтился. Хотя лгу, началось неплохо... Однако, если не ошибаюсь, им все же удалось внушить мне, что их внимание сосредоточенно исключительно на Гулечке, а я, так сказать, побоку. Возможно, это лишь почудилось мне, но я всегда боялся подобного и часто подозревал, что со мной хотят так поступить. Как ни верти, тут прямая дорожка указать тебе, что ты бесполезный, лишний человек.
Не исключаю, что я возвожу на этих людей, радушно встретивших нас, напраслину. Но что нехорошо - то действительно нехорошо. Сложилась мозаика, и из нее вытекало, что я начал с малого, постепенно раскрутил целую систему обольщения Гулечки и на втором плане воровал, чтобы увеличить средства и мощь этого самого обольщения, строил и строил, а теперь появляются люди, которые капитально сосредоточились на моей подруге, а на меня ноль внимания, и напрашивается естественный вывод, что, мол, все это напрасно мной возводилось и человек я бесполезный. Если эту мысль по-настоящему развить, вы увидите, в чем моя тревога, обида и боль... Известно, как это бывает... голова на месте и смотрит вперед, проглядывает кое-что от вальяжности, присуще сознание собственного достоинства, даже вплоть до претензий, почему бы и нет, ведь далеко не все по душе, не все мировые порядки нравятся... Или больше, до громадности: я лечу в космических далях и высотах с намерением освоить новые планеты, в своем роде новый Колумб, я счел нужным полететь, заметив, что людям становится тесно на земле и истощаются ресурсы. Но меня останавливают и опять же оказывается, что напрасно и бесполезный человек... И это не мечта и не снится мне всего лишь, это явь, заключенная в слова, которые я вам толкую, а явь, явь... разве ее возможно пресечь и остановить? Откуда же я сам могу угадывать свою бесполезность буквально во всем, где мне взять такую прозорливость? Нет, это пришло со стороны, навязано мне.
В общих чертах я довольно верно рассказываю, именно так было, а если чего-то не помню, я в этом прямо признаюсь.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41