https://wodolei.ru/catalog/mebel/cvetnaya/
– Внимание! Выезжаем на большак! Голубчик, особо учти: без моей команды ни во что ни в коем случае не соваться!..
Мы выезжаем на большак и поднимаемся на взгорье, окутываясь горячей, удушливой пылью.
Навстречу нам громыхает телега, в которую запряжена мохнатая лошаденка, точно такая, на какой разъезжает старший милиционер Воробьев. На телеге сидят, свесив ноги, два мужика, а между ними лежит, распластавшись, третий, с окровавленной бородой.
– Убили? – спрашивает Веньку начальник, глядя на бородатого.
– Да нет, это не Воронцов, – отвечает Венька. – Это Савелий Боков. Оказал сопротивление. Ничего нельзя было сделать. И Кологривова сильно ранили. Наверно, умрет…
– Ну и пес с ним! – говорит Воробьев. – Прости меня господи. Ведь как озорует, как озорует! Даже в царское время не было такого озорства…
Я смотрю на проезжающую мимо телегу, на мертвого Савелия Бокова. Вот, значит, какой он, этот Савелий, именем которого мы зимой вошли в избу Кланьки Звягиной.
– Бывший прапорщик, – смотрит на него Воробьев. – Я с ним в одном полку служил в германскую импери…алистическую. – И кричит мужикам, сидящим на телеге: – Там внизу остановитесь! Я потом к вам подъеду. – И опять вздыхает, провожая взглядом телегу. – Тоже вполне порядочные бандиты эти мужики, не гляди, что сейчас тихие. Я их обоих знаю. Братья Спеховы. У них и отец бандит, хотя и старичок…
Странно все это. Бандиты везут на телеге убитого бандита и подчиняются распоряжению старшего милиционера Воробьева.
Я оглянулся. Они действительно остановились внизу.
На взгорье я наконец все вспомнил. Вот мимо этого забора мы проходили на лыжах зимой. За забором лаяли и гремели цепями собаки. Они и сейчас лают.
Мы проезжаем дальше. И вот уже виден весь дом Кланьки Звягиной. Мы въезжаем в распахнутые ворота.
Во дворе на телеге со связанными за спиной руками молча лежит босой, в разорванной шелковой рубахе красивый молодой мужчина с русой, аккуратно подстриженной бородой. Он жадно дышит раскрытым ртом, и широкая, сильная грудь его, чуть поросшая рыжим волосом, нервно вздрагивает.
На груди фиолетовой тушью наколота надпись: «Смерть коммунистам».
– Гляди, чего написал, – читает надпись Воробьев. И спрашивает: – Ты каким же местом думал-то, бандитская морда, когда эти слова писал? – И, послюнив палец, трогает надпись. – Это же вечное тебе будет клеймо. С этими словами и помрешь…
Бандит не удостаивает Воробьева даже взглядом. Он не мигая смотрит в голубое, нежно-голубое небо. На небе ни облачка.
В глубине двора, у высокой колоды, привязаны крупные сытые лошади. Они спокойно хрумкают овес и поблескивают крутыми, лоснящимися задами. На этих лошадях приехали бандиты из глубокой тайги. На них они и уехали бы, если бы не случилось всего, что случилось.
– А этого куда? – спрашивает Бегунок, выходя из избы и показывая в распахнутые двери на бандита, лежащего в сенях на соломе.
– Кончился он?
– Кончился.
– Кладите их рядом, – приказывает Воробьев.
– Но этот же мертвый, а этот живой, – вмешивается Коля Соловьев, подходя к телеге.
– Ничего, – говорит Воробьев, – кладите их рядом. Они дружки. Им обоим одна дорога.
На крыльце появляется наш начальник. Он уже обошел весь двор, побывал в избе и вышел вспотевший, сердитый.
– Ты тут глупостей не устраивай, – выкатывает он глаза на Воробьева. – Ты представитель чего? Ты представитель власти. Значит, что? – Воробьев испуганно и почтительно вытягивается. – Значит, глупостей творить не нужно. Живой пусть так и остается, как живой. А мертвого надо на другую телегу.
Начальник отдает еще какие-то распоряжения Веньке и, взобравшись в седло, выезжает из ворот в сопровождении Пети Бегунка.
Мы остаемся во дворе без начальника. Нас остается всего пять человек: Венька Малышев, Иосиф Голубчик, Коля Соловьев, старший милиционер и я. А незнакомых во дворе становится все больше.
Мне еще непонятно, кто тут бандиты и кто просто жители этой заимки. И вообще непонятно, как это все произошло, кто связал «императора всея тайги», кто убил Савелия Бокова и кто смертельно ранил Кологривова. Многое еще непонятно.
В избе, в полутьме от задернутых на окнах занавесок, я не сразу узнал Лазаря Баукина. Он сидел у стены за столом, все еще уставленным бутылками, стаканами, тарелками с оставшейся едой, и негромко разговаривал с Венькой. Похоже, о чем-то договаривался.
Тут же у печки на табуретке сидела, как мне показалось, немолодая женщина в темном платке, по-монашески повязанном. Она вставила в разговор мужчин какие-то слова, но Лазарь грубо ее оборвал:
– Ты, Клавдея, помолчи. Тебе самая пора помолчать сейчас…
Как же это я не узнал Кланьку? Будто тяжелая болезнь изменила ее. И она не показалась мне теперь такой красивой, как тогда, зимой. Даже странно, что я готов был жениться на ней в ту метельную, суматошную ночь.
Я услышал, как Лазарь сказал:
– Ты, Веньямин, ни об чем не тревожься. Как ты поступаешь, так и мы поступаем. Уговор дороже денег. Мы проводим вас до самого места. И я сам в Дудари явлюсь. Будет нужно меня судить, пускай судют. Я весь наруже. Был в банде, товарищи мои бандиты на меня не обижались. И ты не обижайся, что я тебя тогда подстрелил в Золотой Пади…
– Об этом незачем теперь говорить, – отодвинул от себя пустую бутылку и стакан Венька и облокотился на стол. – Надо думать, Лазарь Евтихьевич, как дальше жить…
Наверно, всякого бы удивило, что они так, сравнительно спокойно, ведут какой-то разговор, когда в сенях на соломе все еще лежит мертвый Кологривов, а во дворе на телеге ворочается связанный Костя Воронцов и вокруг него толпятся неизвестные люди.
– Туман. Во всем туман. Во всей жизни нашей туман, – сказал Лазарь Баукин и стал вылезать из-за стола так, что загремела посуда на столе. Но уж если дело сделано, об том тужить не надо. Все равно какой-то конец должен быть… – Он увидел на полу смятую фуражку-капитанку с блестящим козырьком, наклонился, поднял. – Это чей картуз?
– Это… этого, – затруднилась с ответом Кланька.
– Кологривова, что ли?
– Да что вы, ей-богу, разве не знаете, чья это фуражка? – будто обиделась Кланька. – Это ж Константина Иваныча фуражка…
– Отнеси ему ее.
– Нет, уж вы сами относите. Сами вязали его, сами и относите…
– А ты что, невеста, жалеешь жениха?
– Никого я не жалею, надоели, осточертели вы мне все! – отвернулась Кланька и пошла в сени. – Вон как ухалюзили избу! Нахлестали кровищи, все забрызгали. Кто это будет замывать?
Мне подумалось, что Кланька словами этими, вспышкой мелочной ярости и хозяйственной озабоченностью и суетой хочет спрятать что-то в душе своей, старается не показать, что она чувствует сейчас. А ведь, наверно, она что-то чувствует. Ведь не корова же она.
Я вспомнил, что вот на этой печке зимой всю ночь стонал и кряхтел старик. Я спросил у Кланьки, где он. Она сделала любезное лицо и как будто даже улыбнулась.
– Крестный-то? Помер он. Зимой еще помер. Здравствуйте! А я и не признала вас второпях… Еще раз здравствуйте…
И ни тени огорчения не было на ее припухшем лице.
– Отнеси ему, Клавдея, картуз, тебе или кому говорят? – опять зачем-то приказал Лазарь. – И сапоги эти отнеси. Это его? – кивнул он на фасонистые коричневые сапоги.
– Да чего вы ко мне пристали! – отмахнулась она. И заискивающе заглянула в глаза Веньке. – Чего он ко мне пристал, товарищ начальник? Я-то тут при чем?
– Вот гляди, Веньямин, какие бабы бывают, – показал на нее Лазарь Баукин. – Пока Костя царствовал, она юлила вокруг него. Даже плакала, что Лушка его, видишь ли, завлекает. А сейчас… Вот гляди…
Но Венька молчал. Он как будто стеснялся этой женщины и старался не смотреть на нее.
И только когда мы выехали из ворот, он оглянулся на окна ее дома под серебряной крышей и сказал:
– Да, бывает по-всякому.
21
Даже на большаке, когда мы далеко отъехали от Безымянной заимки, было слышно, как протяжно и грозно ревут медведи, справляя свои свирепые свадьбы в глубине тайги. Но теперь, наверно, никого уже не пугал и не тревожил этот рев.
Только, может быть, я один представлял себе, как самцы сейчас встают на дыбы, как рвут друг друга когтистыми сильными лапами, как летит с них клочьями линялая шерсть. А где-то в стороне сопит, стоя на четвереньках и поглядывая на них, красивая медведица, которая достанется победителю, которая будет любить победителя – того, кто окажется сильнее, крепче.
Венька ехал рядом со мной, но все время молчал, задумавшись о чем-то. Лицо у него опять почернело, как тогда, после ранения.
Чтобы немножко взбодрить его, я сказал:
– Все-таки ты здорово это организовал…
– Что организовал?
– Ну, всю эту операцию. Никто ведь не думал, что вот так запросто к нам попадется в руки сам «император всея тайги». По-моему, даже начальник в это дело не сильно верил. Если бы не ты…
– Да будет тебе ерунду-то собирать! – поморщился Венька. – Это и без меня бы сделали. Это все Лазарь Баукин сделал. Это мужик, знаешь, с какой головой!
– Ну, это ты можешь кому-нибудь рассказывать, – перебил я его. – А я сейчас многое понимаю…
– Ничего ты не понимаешь, – сказал Венька. – И давай не будем про это…
Говорили потом, что Венька ловко сагитировал этого упрямого, звероватого Лазаря Баукина и других подобных Баукину мужиков. Но это не совсем так. Мужиков этих мало было сагитировать. Мужики эти, рожденные и выросшие в дремучих сибирских лесах, могли быстро забыть всякую агитацию, могли еще много раз свихнуться, если бы Венька, презирая опасность, неотступно не ходил за ними по опасным таежным тропам, не следил за каждым их движением, не напоминал им о себе и о том, что замыслили они по доброму сговору сделать вместе с ним.
Он покорил этих неробких мужиков не только силой своих убеждений, выраженных в точных, сердечных словах, а именно храбростью, с какой он всякий раз готов был отстаивать свои убеждения среди тех, кто доблестью считал накалывать на груди, как у атамана, несмываемую надпись: «Смерть коммунистам».
А Венька представлял здесь коммунистов.
Он, конечно, хитрил, – и еще как хитрил! – действуя, однако, во имя правды.
Нет, он не напрасно прожил всю весну и часть лета среди топких болот, в душном комарином звоне Воеводского угла.
Он добился крупной удачи, самой крупной из всех, какие были у нас за все это время. Но удача теперь будто не радовала его.
Он сидел в седле по-прежнему вялый и какой-то безучастный, с почерневшим то ли от загара и ветра, то ли еще от чего лицом.
Дорога шла сначала через густой, однотонно шумевший лес, изгибаясь вокруг широкоступных деревьев, потом пошла напрямик, через мелкий кустарник, по кочкам, и скоро вышла на пыльный, горячий тракт, поросший по бокам отцветшим багульником.
Воронцову было неудобно лежать на спине, на связанных за спиной руках, под палящим солнцем. Но он так долго лежал без движения, будто умер или впал в беспамятство. Только крупные капли пота, выступавшие на лбу и заливавшие глаза, показывали, что он жив.
Наконец он грузно пошевелился, как медведь, лег на бок и вдруг громко и почти весело проговорил:
– Эх, кваску бы сейчас испить! Холодного. Хлебного. С изюмом!
И со стоном вздохнул, опять перекинувшись на спину.
Все промолчали. Только Семен Воробьев, ехавший рядом с телегой, тоже вздохнув, сказал:
– Нет, видно, отпил ты свой квас, Констинктин. Не будет, видно, тебе больше ни квасу, ни первачку. Отошла коту, как говорится, масленица, настал великий пост…
Воронцов покосился на него крупным, лошадиным глазом.
– Эх, попался бы ты мне, папаша! – сказал он задумчиво. – Я бы из тебя сделал… барабан!
– Знаю, – усмехнулся Воробьев. – Знаю это все, прекрасно знаю. Да, видно, неспроста не дал бог свинье рог. Для того и не дал, чтобы она лишнее не озоровала…
Венька Малышев встрепенулся, поднял голову, подъехал к телеге и велел прекратить разговоры.
– Для чего ты пристаешь к нему? – спросил он Воробьева.
– А для чего он сам меня затрагивает? – почти по-детски обиделся Воробьев. – Я ему все-таки не мальчик. И я ему ничего не говорю. Я ему только говорю, поскольку он пострадал из-за бабы, пускай в таком случае помалкивает…
– И ты помалкивай, – строго посоветовал Венька Воробьеву. И, поглядев на Лазаря Баукина, кивнул на Воронцова: – Надо бы его, пожалуй, развязать?
Лазарь, возвышавшийся на игреневом белоногом жеребчике, пожал плечами: дело, мол, ваше, вы начальство, глядите, как будет лучше, а мне все равно.
– Уйдет! – зашипел, зашептал Воробьев. – Шуточное ли это дело развязать! Уйдет, в одночасье уйдет! И тут же всегда, – он оглянулся на разросшийся по сторонам тракта и колеблемый легким ветром кустарник, – тут же всегда нас могут встретить его компаньоны. Они уж и сейчас, наверно, про все прослышали. У него ведь банда-то какая! И все на лошадях…
– Развязать! – приказал Венька.
Мужик, сидевший на передке телеги, опасливо оглянулся на Воронцова.
– Ну-к что же, давай-ка я развяжу тебя, Константин Иваныч. Велят, стало быть, надо развязать.
Однако он не смог развязать туго стянутые ременные узлы.
Венька строго взглянул на Воробьева:
– Ножик!
Воробьев отогнул полу форменной гимнастерки, покорно вынул из кармана брюк свой большой, остро наточенный складной нож, которым резал на привалах хлеб и мясо. Но сам не взялся разрезать ремни, протянул нож Веньке.
Венька, наклонившись с седла и ухватившись одной рукой за передок телеги, быстро, тремя ударами, рассек знаменитые ремни-ушивки, которыми связывали бандиты своих пленников и которые пригодились теперь для того, чтобы связать бандитского главаря.
Воронцов негромко, болезненно закряхтел. Должно быть, у него сильно затекли руки. Потом потянулся, сгреб под себя солому и сено, сел. Надел фуражку, лежавшую в телеге. Натянул козырек на глаза. И, взглянув из-под козырька на Веньку, спросил:
– Это ты и есть Малышев?
Венька не ответил.
– Ловок. Ничего не скажешь, ловок, – спокойно, внимательно оглядел его Воронцов. – Давно я про тебя слышу, что есть такой Малышев. Еще с зимы слышу. Все хотел тебя повидать.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29