https://wodolei.ru/catalog/rakoviny/ 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

!.. ты весь пылаешь… ты пламя…
— Ты бредишь, бредишь, — говорила она ему на своем языке, и он не понимал ее. Он знал, что она говорит так.
Она тащила его волоком, за ноги, по песку. Он помнил? Тело помнило. Дымилось, искрило красным под сомкнутыми веками. Как сильно он хотел пить!
— Ты знаешь… нас взорвали… там погибли крейсера… такие люди там погибли… сгорели заживо… утонули… я один выплыл… не может быть, чтоб я один… кто-то ведь спасся еще…
— Тебе нельзя говорить. Ты сумасшедший. Я слышала взрывы. Оттуда никто не выплыл. Море поглотило всех. Богиня моря взяла всех. Она жадная. Как я.
Он открывал глаза, видел ее. Смуглые щеки во мраке. Темень, темнота. Как в курной избе. Как в бане по-черному у него в селе. В баньку бы теперь. Здесь, в земле желтоликой Аматерасу, снега нет?! Но почему ж на песок падал и падал снег, все снег и снег?! Руки его кололи и клевали снежинки. Пятки прочерчивали в песке, смешанном со снегом, полосы — будто он был санями, а пятки его были полозья, и на нем, в нем везли девку, имя ей было — Жизнь. Смерть, где твое жало?! Ад, где Твоя победа?!.. Ты еще помнишь слова из огромной книжки в кожаном переплете, лежавшей на дубовом столе у батюшки, и заиндевелые окна церковно-приходской школы, и то, как ты прибежал однажды в школу раненько, раньше всех, ни детей, ни батюшки не виднелось и в помине, и на двери висел, тускло мерцая в жгучем от смертного мороза утреннем воздухе, черножелезный амбарный замок, и ты наклонился к замку и лизнул его — от розовой звонкости утра и снега, от избытка чувств, от любви… и язык прилип мгновенно, приварился к выстывшему на морозе железу, намертво… Господи, как отодрать?!.. помоги, Господи!.. и ты рванулся весь, вместе с языком и замком, и тебе показалось, что не язык отдирают от тебя — а грудь разодрали ручищами незримыми и сердце, сердце из тебя дерут и рвут прочь, и жилы трещат, и нутро стонет, и боль! Боль! Какая боль! И кровь, — ты глядел, изумляясь, на свою ребячью кровь, она с высунутого, будто б ты был диким волком, языка капала на яркий снег, Солнце всходило, снег играл тысячью алмазов, резал глаза, ты зажмурился, слезы твои лились у тебя по щекам и замерзали, не успевая докатиться до гусиной шейки, долететь до белой земли.
— О, больно!.. больно, женщина… я руку сломал, что ли?.. но я же плыл… я руками махал… я доплыл…
— Молчи, молчи… тебе нельзя говорить… пей…
Она подносила к его губам ободранную, облезлую жестяную кружку, когда-то крашенную зеленой краской. В кружке была вода, теплая, вонючая. С отвратным запахом неведомой травки. По губам скользило масло… жир?..
— Люй-ча… люй-ча… до дна… пей все, до дна…
Он пил покорно. Это была теплая жирная жизнь. Он следил за незнакомкой слепыми, еще солеными глазами, когда он отползала на корточках в угол. Где они приткнулись? Он не понимал. Доподлинно он знал, видел одно: это женщина, она тутошняя, она раскоса и уродлива, волосы свисают у нее на лоб. Глаз ее он не видел. Его трясло от холода. Портки бы теплые натянуть. Бурки ли…
Она шептала на своем языке:
— Милый, милый, бедный, бедный. Будешь жить. Будешь жить.
Как он понимал ее птичью речь? Его печень екала. Ему надо было поесть. Она приносила ему печенную в костре мидию на листе сухого прошлогоднего лопуха. Есть еще у Господа справедливость. Он приподнимался на локтях, ел.
— Как зовут эту землю?.. Иаббон?..
Под висящими смоляными волосьями он читал ее радостную улыбку. Она качала головою.
— Ямато. Ямато…
— Пусть Ямато. Жить…
Он хотел вымолвить: пить, — и губы перепутали. Он уже говорил на ее языке.
Она кормила его, кормила — и выкормила.
Однажды он перевернулся на живот без ее помощи, сам.
Она подкладывала под него железный холодный противень, чтобы он мог облегчиться. Только бы она ничего не пекла после на противне поганом. Откуда она брала еду на пустынном берегу? Ловила крабов; подстреливала малых птичек из рогатки. Он рассмотрел, во что она одета. Простые белые широкие штаны, черная рубаха. На груди — вышитый золотом дракон. Золотые нити пообтрепались, повыцвели. Однажды он потрогал дракона пальцем. Ему показалось, что страшный зверь тихо заворчал. А это она озорно зарычала, чтоб его напугать и повеселить. И сама рассмеялась — громко, грубо.
— Ха-ха-ха-ха-ха-ха-ха-ха-ха-ха!.. ха… ха…
Он оборвал ее смех, вцепившись ей в запястье, резко тряхнув за руку. Огонь руки обжег его. Ему показалось — он взял в руки раскаленный добела чугунный брус.
— Что?! — крикнула она страшно. Глаза ее расширились.
Он сжал ее руку до явственного хруста кости. Чуть не сломал. Из ее глаз полились слезы, пряди, висящие вдоль по коричневым щекам, мгновенно вымокли в слезах.
— Зачем ты… зачем ты!..
— Скажи мне ты, — он задохнулся. — Скажи мне, зачем ты меня спасла?! Ведь это чужая земля… чужая земля!.. И я пленник… я буду пленником тут же, как меня найдут… ты сошла с ума — спасать больное, обожженное тело! И меня все равно расстреляют… Повесят… или будут держать за решеткой, в загоне для скота… Лучше бы я умер…
— …нет. Не лучше.
Он выпустил ее руку. Она подула на запястье. Погладила вмятины на коже.
— Ты же не воткнешь в себя кинжал.
— Ведь у тебя и кинжала нет.
— Есть. У меня все есть. Ты русский? Ты красивый. Я люблю бойцов с бритыми головами. Я дам тебе кинжал. Ты поиграешься с ним и кинешь его в угол. Вон в тот, где сплю. — Она презрительно показала во тьму закута. — Но прежде ты будешь притворяться, что убьешь себя. Себя трудно убить, моряк. Когда ты спал, я сняла с тебя твою тельняшку, выстирала и заштопала ее. Вот.
Полосатая одежонка полетела ему, лежащему, на голову.
— Какая ты добрая!.. Отчего ты такая добрая?..
— Оттого, что я одна. Ни одного живого существа вокруг, кроме мидий да крабов. За две мили отсюда живет старуха Гэта. Она уже не может передвигаться сама. Я ношу ей жареную рыбу.
— Рыбу?.. Ты умеешь ловить рыбу?..
Ее губа приподнялась в смешке.
— Ты, глупый, сам ел третьего дня — в бреду, что ли?
— Я не могу различить того, что ты приносишь мне на сухих листьях. Спасибо тебе за все. Зачем ты спишь там, в углу? Ложись рядом со мной. Я уже здоров. Я уже силен.
Он хотел пошутить, улыбнуться ей, рассмешить ее, так же, как она недавно смешила его, — и не вышло.
Она внимательно, косо поглядела из-под водорослевых, тяжелых волос, встала, маленькая, худенькая, беззащитная в широченных, как с мужского брюха, штанах, подошла, раскачивая спутанные косы во мраке каморы, к своему углу, подхватила легким, безошибочным движеньем рисовую циновку и коровью шкуру, вытертую до дыр в мездре, вернулась к нему и легла рядом с ним.
— Бог Ванако… бог Ванако…
Он, как во сне, осязал пальцами, ладонями, запястьями, кулаками шелк кожи. Смуглота. Он не видит во тьме, какая она смуглая. Она же вся смуглая; они, азийки, все такие, чернявенькие. А какие итальянки?.. испанки… не довелось тебе поплавать по морям, поглядеть. Так хоть гладь теперь. Что под его ладонями… грудь… она льется ему в руку, как молоко… Он больно сжал чечевицу сосца. Женщина. Матрос, это женщина, и ты жив, и она сама пришла к тебе. Что ж ты робеешь?!
— Никогда… ни с кем…
Он не дал ей добормотать. Рты их встретились, налегли друг на друга. Ладонь нашла на ладонь, и палец вдавился в палец. Влепиться в чужую, дикую жизнь. Дано ли?!
Когда они соединились, задыхаясь, дрожа, она шепотом крикнула ему в ухо:
— Погоди!.. Не шевелись. Не раскачивайся. Побудь так. Лишь пронзай меня. Ты давно не был с женщиной, и ты не храбрец, ты не петух. Ты бедный человек, и я жалею тебя. Ты очень могуч, слишком даже. Потому не качай себя на мне. Будем как две скорлупы морского ореха. Тише!.. видел панцирь краба?.. из двух половинок…
Он повиновался ей. Нестерпимое желанье переполняло его. Он чувствовал себя чашей, вино могло в любой миг вылиться через край, во славу чужеземным богам.
— Я познакомлю тебя со своею теткой, — жарко задышала она в его ухо, кусая его, извиваясь под ним, испуская длинные стоны. — Она живет в Иокогаме. Большой город, тоже на море. Много сосен. Тетка держит в доме девушек, они служат морякам. Девчонки так хороши!.. уж лучше меня… — О чудо, чудо, он все понимал, что она бормотала; уже ни одного словечка не пролетало мимо его ушей, мимо ноздрей, мимо жадно целующего, пьющего ее рот рта. — …я — что… высохший морской еж… домик улитки… я водоросль сухая, удивительная кэй-но, выброшенная на берег волной… Ты увидишь, что такое настоящая, хорошая жизнь… много денег, танцев, песен… курят табак, опий… всю ночь напролет гуляют, едят… рис с абрикосами, трепангов… пьют ром, сакэ… и женщины, женщины… столько женщин, на выбор… отовсюду… из всех провинций… одни сами бегут на море, в портовый город, других — продают… девочек привозят с гор, с самой Ямы, за деньги вешают моей тетке на шею… как ожерелья… и она деньги берет, потому какой же человек не любит деньги… Тетка красит волосы хной, а рот — коралловой помадой… ты делаешь мне больно… и прекрасно!.. Я никогда… я…
Она задохнулась под его губами и натиском его больно охвативших, сцепивших ее ног. Он нарушил ее запрет. Неистово, быстро, грубо поднимаясь и опускаясь над ней, он раз от разу все сильней и нестерпимей вонзался в нее — еще и еще, еще и еще, до тех пор, пока соленая волна крика не смыла их обоих в черноту беспамятства.
И он даже, о дурак, не узнал ее имя.
Или — узнавал? Спрашивал? Но забыл? Ведь он болен был долго. Лежал на тонких циновках на полу. Бредил. Кому внятен бред больного?
Что они спали вместе каждую ночь — это он помнил.
Он накрепко запомнил и ее тело, никогда не виденное им при свете дня, лишь прижимающееся к нему ночью, безумное, горячее, умалишенное. Так горячо, дымясь, течет лава из жерла вулкана. Нельзя опустить туда руки по локоть — сварятся заживо. Не дай Бог упасть. Никто не выловит.
Да и он не безмозглая рыба, чтоб ловить его.
ГОЛОСА:
Я варила ему рис. Он полюбил нашу еду, наш вареный рис. Я варю рис хорошо, все рисинки отскакивают друг от друга. Он брал рис пальцами прямо из блюда, хотя я и учила его пользоваться марибаши. Марибаши вываливались у него из пальцев, он никак не мог удержать их. Каждый вечер я ходила на взморье собирать в корзину выброшенных приливом крабов, креветок, мидий, рачков, лангуст. Он был молчаливый. Он был моряк и русский. Он долго был без сознанья. Я молилась Будде и Аматерасу. Я выкормила его. Он выжил. Я совсем не просила Богов, чтобы он остался здесь, со мной — какой мужчина останется здесь, с одинокой женщиной, на пустынном морском берегу? Я понимаю — мужчина устроен так, что он должен скитаться. Он должен бродить, оступаться, зарабатывать ожоги, падать со скалы в пропасть, напарываться на кинжал и сам вонзать кинжал в живую спину и грудь. Должен биться на Зимней Войне… она идет неостановимо, все никак не кончится. Сколько наших мужчин полегло уже на ней. И в морях, и на горах. Зимняя Война — это жерло вулкана, что пожирает все живое клокочущим огнем. Я стояла над кипящим вулканом, я видела землю и камни, кипящие золотым, красным огнем. Я знаю — мужчине нужно видеть все время такой огонь. Плавать в огненной реке. Ловить огненную рыбу за хвост.
А я? Кто я? Так, случайная щепка, выброшенная морем на одинокий берег. Когда он спал, я прочитала у него на лице линии первых морщин, тайные знаки судьбы. Взяла его бессильную во сне руку, поглядела на ладонь. Я знаю тайнопись, как многие яматки. Мне моя бабка рассказывала. Я прочитала на его ладони, что он умрет не своей смертью. Ну что ж. Не мне его спасти. Каждый человек живет так, что или он спасает, или его спасают. Что лучше — быть спасенным или спасать самому? Я не знаю. Я могу только утирать слезы собственными черными косами. Они все льются и льются по щекам. Капают на его спящее лицо. Он не просыпается — спит крепко. Я для него только лекарство. Был ожог, и меня Боги привязали к нему целебной повязкой, чтобы рана скорей затянулась новой, хорошей кожей.
Быть лекарством, о Будда, так почетно. Но я не знаю, отчего слезы. Ведь кому суждено быть одиноким, тот так одиноким и останется. Я останусь, женщина на песчаном берегу моря, с корзиной вечных мидий, с засохшей солью вдоль загорелых скул. Я буду собирать мертвых креветок и молиться о нем. А он меня забудет для другой. Не вспомнит никогда.
Он жил у нее ровно столько, сколько нужно было для того, чтобы вернуться в жизнь: пуститься в путь. Его страшил сухопутный тракт. Он привык к колышащейся, качающейся, беспредельной, то серой, то яркой воде. Он уже забыл ощущенье земли — каково это, когда под ногами не палуба, а твердь. И по Тверди Небесной Бог ходит. Ромашки звезд срывает.
— Когда в Иокогаму побредем, замарашка?!..
— А когда велишь, господин!..
Смех пытался прозвенеть колокольцем, а выходил жалкий вороний клекот. Узкие глаза превращались в две узких черных слезы — они стояли на щеках лодками, не скатывались. Вот он уже и господин, будто тигр или богдыхан какой-то; и вот уже она привыкла к нему. Того и гляди, рванется к нему: о, не расстанемся! Он боялся такого бабьего порыва, не хотел.
— Пойду вытягивать сети!
— Давай помогу.
— Лучше наточи мне серп. Нарежу водорослей, сварю терпкий суп… Рыбку в кипяток кину, посолю… соль нынче выпарила… Пальчики оближешь…
Он сделал так, как она велела. Ночью он, крепко и безжалостно прижимая ее к себе, сам перецеловал и облизал ей все ее пальчики — маленькие, смешные, как рыбьи мальки, как игрушки, подвешенные к бумажному потолку на ниточках, натруженные, просоленные морем.
Натуро она сама собрала ему и себе дорожный мешок. И он впервые увидел ее обиталище, где он жил и возвращался к жизни — приземистый, сбитый из изъеденных солеными ветрами старых сосновых досок домик, напоминающий гроб — чуть бы поменьше гляделся, и тебе домовина. А она тут живет. И жить будет. И он ожил.
Он по-русски, в пояс, поклонился дому.
— Благодарствую тебе. Никогда не увижу больше.
Он сказал это очень тихо, а она услышала.
НОЧНАЯ БАБОЧКА
Это сон. Господи, это сон.
Я давно в сем Доме. В табачном дыму. Когда курят опий, я пристально смотрю на чубуки. Длинные трубки неподвижны:
1 2 3 4 5 6 7 8 9


А-П

П-Я