Никаких нареканий, приятно удивлен
OCR Busya
«Современные польские повести. Том I»: Художественная литература; Москва; 1974
Аннотация
Повесть построена как внутренний монолог героини, летящей в самолете из Варшавы в Париж (лишь изредка перебиваемый коротким диалогом с соседом-попутчиком). Мысль героини обращается к разным всплывающим в памяти эпизодам ее жизни. Вместе с героиней повести Брандыса читатель подходит к ответу на вопрос, заключенный в ее заглавии: человеку недостаточно для счастья внутреннего ощущения собственной правоты, ему всегда необходимы поддержка, признание, по крайней мере, внимание со стороны других людей.
Казимеж Брандыс
Как быть любимой
В основу некоторых эпизодов и ситуаций, изображенных здесь, легли подлинные события, но о героями этого рассказа не следует связывать фамилии людей, ныне живущих или умерших.
1
Девушка в пилотке отстегнула ремень на моем кресле. Мы летим. Кажется, уже можно курить. Я устала, не хочу ни с кем разговаривать. Девушка улыбнулась мне и отошла, я ответила тоже улыбкой. Лучше помолчу, меня могут узнать по голосу.
Момент взлета не производит впечатления: рев моторов и несколько толчков, а потом я не смотрела вниз. Крыло самолета закрывает от меня землю, это хорошо. Пока что меня не прельщают путевые картины: игрушечный пейзаж, автомобили-жучки, – ладно, без них можно обойтись. В воздухе чувствую себя не совсем уверенно; какое безрассудство, зачем я это затеяла? Я могла бы вовсе не уезжать или, во всяком случае, поехать поездом. Молчание, шелест газет, сверкающее на солнце крыло самолета. Меня никто не провожал.
Не забыла ли я сигареты? Нет. Надеюсь, моя дочь будет ждать меня в Париже. Мужчина, который сидит в соседнем кресле, дает мне прикурить. Плоская зажигалка в большой сильной руке – улыбка. Я кивнула. Техника – не возражаю, но никаких знакомств. Не для того я оторвалась от земли, чтобы искать приключений в воздухе. Вдали от всех – немного комфорта – рюмочка мадеры на террасе «Cafe dela Paix», музеи, одинокие прогулки по набережным Сены. Сколько может стоить рюмка мадеры? Камера Марии-Антуанетты непременно и Ван-Дейк.
А если она опоздает на аэродром?
Когда прилетим, куплю план Парижа. Две недели, пожалуй, маловато, но все-таки. Жаль, что так поздно.
Я заслужила этот первый отпуск за семьдесят недель. Семьдесят раз пани Фелиция, семьдесят обедов, семьдесят раз мой голос. Через неделю миллион слушателей узнает, что я улетела в Париж. Пани Фелиция вознеслась ввысь на серебристом четырехмоторном самолете, – цветы, прощание на аэродроме, одинокий пан Томаш. Представляю, как он будет рассказывать об этом.
Старого друга придумали на прошлой неделе специально, чтобы заменить меня. Он неожиданно навестит нас на следующий день после моего отъезда. Всем знакомый тип вечного неудачника – они с Томашем будут играть в шахматы. Недурная идея: за шахматной доской можно болтать о том о сем, перемежая разговор трогательными воспоминаниями обо мне. А я – далеко. Да, очень хорошая идея. Потом придет открытка с видом Эйфелевой башни. «Чудесный город, – напишу я, – но дома все-таки, лучше». Патитатам-тирифифи!..
В приписке я, разумеется, напомню Томашу, чтобы он поменьше курил. Надо заботиться о популярности среди жен. Миллион будет ждать моего возвращения. Им нужен мой добропорядочный, низкий, чуть хрипловатый голос. Смех, да и только.
Качает. Сердце дает себя чувствовать.
Когда я брала анкеты для паспорта и произнесла всего несколько слов, люди, стоявшие в очереди за мной, стали перешептываться. Кто-то спросил: «Как поживает пан Томаш и помогли ли ему каштаны?» В прошлый четверг он жаловался на ишиас, ну, я и заставила его положить в карман каштаны. Дискуссию на тему о суевериях завершил супружеский поцелуй. Гм. Пришло множество писем. Каштаны, кажется, и в самом деле помогают.
Мой сосед разговаривает с девушкой в пилотке. Со стюардессой. По-польски, но с иностранным акцентом. Седоватые виски, загорелое лицо – лет пятьдесят. Жарко, от крыла отражается яркий блеск лучей. Мы летим только четверть часа. Не треснуло ли зеркальце? Нет, цело. Как я выгляжу? Лицо овальное. В этих анкетах нет никакого смысла. Когда-то я была рыжей. У меня были выпуклые глаза с удивительным выражением и нежный цвет лица. Теперь я черню ресницы и брови, а волосам придаю более светлый тон. Рыжая Офелия с прозрачной кожей – это было хорошо до войны. Я не знала, как написать е анкете: рыжие или белокурые. Написала «рыжевато-белокурые».
Никаких особых примет, отец был капитаном. Что за чепуха! Дома у нас боялись, что я не вырасту и стану карлицей. Может, у них и были основания, дед, кажется, пил. В конце концов я все-таки выросла, но осталась тощая, колени и локти слишком угловатые. Напишем: рост средний… Бросок вверх, потом провал.
Да, я могла стать замечательной Офелией или святой Иоанной – было во мне нечто одержимое и в то же время жалкое, – в театре говорили, будто я несу в себе свет. Может, я и несла в себе свет, но мне отчаянно не везло. Ни на что не надо рассчитывать, и вместе с тем всего можно ожидать. Дата и место рождения – это всегда остается с тобой. Но разве с ними что-нибудь связано?
Полночи просидела я над этими анкетами, некоторые пункты до сих пор меня мучают. Семейное положение. Я написала: вдова. Потом зачеркнула. Пожалуй, все-таки незамужняя.
Перед взлетом два бразильца, сидящие по другую сторону – у правого крыла, – одновременно, одинаковым жестом перекрестились: сложили кончики пальцев и коснулись ими лба, груди и губ, – быстро и печально. Не скажу, чтобы мне это прибавило бодрости.
Много иностранных газет; там, в глубине, разговаривают по-французски. Поляков сразу можно узнать: у них более дряблая кожа, вид несколько поношенный. Стюардесса на целую голову выше меня, настороженная, молчаливая, с приклеенной улыбкой. На мой взгляд, бедра у нее широковаты, но некоторым это нравится. Те, что родились во время войны и позднее, выглядят получше. Если бы она пережила то, что я, у нее не было бы теперь такого фарфорового личика. Правда, я могла бы и не пережить все это, сто раз виной моих бед оказывался случай.
Который час? Через пятнадцать минут мой голос зазвучит на земле. Люди будут слушать нашу беседу, записанную на пленку еще неделю назад. Пани Фелиция уже получила паспорт – предотъездная лихорадка, волнения (Столько лет я не уезжала, ты, наверное, решил выпроводить меня из дому?!), пан Томаш успокаивает жену. Трогательная сцена.
Семидесятый раз… В сентябре исполнится полтора года с того дня, как мне предложили эту работу. Удивительное чувство, словно я добралась до этого стула, пройдя через Сахару. Сорок лет шла босиком через горячие пески следом за армией, а спустя сорок лет отвечаю: ну, что ж, я не возражаю. Жизнь улыбнулась мне, но я ей не улыбаюсь. В такие минуты лучше сидеть спокойно, сохраняя серьезное выражение лица. Бомба? циклон? паралич? Все возможно, меня ничем не удивишь. Ведь я не впервые беру ангажемент. Раз я соглашаюсь, стало быть, учитываю последствия.
Я сижу на стуле (прошлогоднее черное пальтишко, ажурные перчатки, сумка со сломанной застежкой), а напротив меня, за письменным столом, благообразный шатен в очках. Поздравляет меня. «Тембр, особый тембр, – говорит он; я наклоняюсь, чтобы лучше слышать. Что касается тембра, так это от водки. Меня всегда огорчало, что я хрипну. – Ваша пленка вне конкуренции, наконец-то человеческий голос».
Моя пленка? В первый момент я не поняла, что за пленка. Он спросил, не хочу ли я послушать, нажал какую-то кнопку и сказал: «Прошу ту пробную». Наверху загорелся огонек. Шорох, потом как бы мяуканье, и вдруг кто-то вздохнул: «Мне хотелось на старости отдохнуть, а тут приходится начинать сначала. Мой милый…» Тут шатен протянул мне сигареты, я курю и слушаю, он улыбается, а у меня дрожат руки. Не скажу, что мне понравилось. Голос этот вызывал у меня чувство неловкости, обычно я так не говорю. И слов таких я бы никогда не стала произносить. Да и не к кому было бы с ними обратиться. И что вообще означает «начинать с начала»? Нет, я бы так не сказала. Слушаю, стряхиваю пепел, надо мной звучит мой хриплый голос. Кто-то меня перебивает, я там, наверху, жалуюсь, кажется, чего-то не понимаю, – потом обед. Я накрываю на стол. Слышно, как я разливаю по тарелкам суп. Муж ест.
– Ну, вам понравилось?
– Да, неплохо.
Моя пленка… хотелось бы послушать ее, я не все помню из того, что говорила в жизни, – может, оно и не имеет значения, но меня интересует тон – тон меняется в зависимости от настроения. Когда-то я верила, будто услышу что-то очень важное. Ничего я не услышала. Мне самой пришлось заговорить. И я заговорила. Но уже не своим голосом. Слова, которые ждешь от других, иногда приходится произносить самой. «Не бойтесь, – говорила я ему голосом чревовещателя, – я вас не брошу». Я почувствовала, что он нисколько не нуждается в этих словах, они вызвали у него гримасу отвращения. Это я в них нуждалась. В шуме дождя, под спущенным верхом извозчичьей пролетки, я пожертвовала ему новый тембр своего голоса. Как ни в чем не бывало, в одну секунду я приспособилась к обстоятельствам. Правда, потом уже не остаешься в точности собой – такой, какой была до той секунды. Он спросил, верю ли я, что ему удастся спастись. «Ни один волос не упадет с вашей головы». Еще секунду назад я ни за что бы так не сказала. В результате – тринадцать лет безумия.
Сама себе удивляюсь. Везти человека, преследуемого по пятам, тащиться с ним на извозчике по старым, узким улицам, где полно немцев, где на каждом углу висят объявления о том, что он разыскивается, – с его портретом и обещанием награды за его поимку, – и одновременно говорить со стопроцентной уверенностью: «Уже недалеко, сейчас вы будете в безопасности», – неплохое начало сценария. В жизни такие ситуации переносишь несколько хуже – дождь, промокшие чулки, чавканье копыт по грязи и растущая ненависть к лошади, которая еле-еле плетется. От тех лет у меня остался защитный, сероватый оттенок кожи – это не смывается.
У моего соседа с зажигалкой более чистоплотный вид, от него пахнет свежестью. Мне нравятся пятидесятилетние мужчины со стальными, детскими глазами и седеющими висками. Гимнастика, электромассаж, апельсиновый сок, овсянка.
Могу поручиться головой, что во время войны он был летчиком. Вспоминаю моего отца, его умертвили за колючей проволокой зеленоватые твари с железными, блестящими головами и маленькими глазками; люди, проведшие эти годы в воздухе или на море, лучше сохранились и меньше знают жизнь.
Женат? Обручального кольца нет, но я уверена – у него есть женщина. Утром: здравствуй, милый. Вечером: покойной ночи, милый. Можно сойти с ума.
Я ревную к девушке в пилотке, он снова ей улыбнулся. Позади меня разговаривают по-польски о жизненном уровне в нашей стране. О том, что крестьяне ездят на мотоциклах. Не знаю, хорошо ли это.
Крестьяне на мотоциклах, а я в самолете лечу в Париж. Родина? Может быть, не знаю. Я не задумывалась над этим. Мне ли говорить о любви к родине? Разве не достаточно того, что за столько лет я никуда оттуда не уехала. Все, что с нами происходит, мы сперва называем жизнью, и лишь спустя какое-то время выясняется, что за этим стоит родина. Я ее не выбирала.
Нет. Я никогда не выбирала. Даже его. Я знать не знала, что там случилось. Видела только, как он дал по физиономии Петерсу – в тот момент я подавала кофе на соседний столик. Назавтра ко мне пришли и сказали: «Ты должна отвезти его в безопасное место, за его голову назначено вознаграждение». Извозчик и темнота.
…Спустя тринадцать лет я услышала крик во дворе – выбежала из ванны, поскользнулась – окно! Окно и темнота.
Довольно, мне нельзя об этом думать, это вредно. Немножко воды или сока – таблетка мепавлона.
Я рассыпала таблетки. Сосед мой нагнулся, чтобы подобрать их.
– Merci.
Конечно, теперь он думает, что я француженка. Почему я сказала «мерси», а не «спасибо»? Последствия сказываются незамедлительно.
– Vous-vous sentez mal, madame?
К счастью, я поняла.
– Non. Merci. Pas du tout.
Какое богатство слов. Рифифи!.. Сумочка из центрального универмага не выдала меня, значит, в Польше он пробыл недолго.
Все время у меня сжимается сердце. Нет, я не создана для того, чтобы парить в воздухе. Внизу пастбища, лужи. С высоты двух километров у земли вид менее серьезный, чем тогда, когда ходишь по ней пешком.
Дорога среди деревьев, домики, деревушка.
Кажется, будто в таких деревушках крестьяне убивают топорами жен, а потом вешаются на деревьях. С такой высоты этого нельзя было бы разглядеть.
Я давно подозреваю, что мы никому не видны сверху, но что до такой степени – не предполагала. Быть может, людям верующим не следует разглядывать землю с птичьего полета? В этом есть что-то греховное. На моем сердце это дурно отражается. Хуже всего я чувствовала себя в тех случаях, когда не могла рассчитывать, что на меня обратят внимание. Я этого не терплю. Простите. Я испытываю к чему-то интерес, так пусть мной тоже интересуются. Не хочу быть пылинкой. У человека есть своя натуральная величина, и он имеет право на то, чтобы другие его замечали.
Я поняла это тогда, в первый год войны, когда везла его сквозь ливень и темноту. У меня душа уходила в пятки. Я боялась не того, что может с нами произойти, – меня пугало другое: все, что с нами произойдет, не будет иметь ни малейшего значения. Очень неприятное чувство. Предпочитаю быть в положении обвиняемой. После войны, когда меня судили, я чувствовала себя невиновной, но, по крайней мере, мое дело рассматривалось. Товарищеский суд вынес мне несправедливый приговор, и все-таки мне было приятно, что занимались моей персоной, другой вопрос – правильно ли. Во всяком случае, меня отметили, решив, что надо заняться моим прошлым. И это не самое худшее, даже если выносят несправедливый приговор. Самое худшее, когда тобой никто не интересуется.
Ручаюсь, что мой сосед никогда не переживал ничего подобного. По-моему, он принадлежит к типу людей, которые, быть может, и рисковали жизнью, но лишь получив на это санкцию вышестоящего лица;
1 2 3 4 5