Обращался в Водолей ру
Извольте!.. Честь великая, – вдруг забормотал Саблуков. – И Саркизке счастье. Что ж он у нас в деревне. Запропадет. А у вас, поди, и в люди выйдет.
– Ну, спасибо. Не надо. Я пошутил. Вижу, как он вам дорог, и отымать не стану.
Саблуков развел руками, не зная, что отвечать.
XVIII
С трепетом и смущением на сердце переступило порог Таврического дворца юное существо, одаренное природой будто в шутку, – умный и красивый калмычок Саблукова.
Вечером того же дня, что князь побывал у дворянина, он послал за своим наперсником Бауром.
Лукавый, ловкий, но скромный и мастер на все руки, он всегда служил князю в особо важных делах.
– Важнеющее пустяковинное дельце! – говорил князь Бауру. – Смотри не опростоволоситься! Дело выеденного яйца не стоит, а мне важно!
Последнее «сакраментальное» выражение Потемкина было теперь мерилом всего.
Полковник Баур знал лучше всех, как рядом с этим ежечасным помышлением князя, этим его насущным вопросом явились на очередь большие и мелкие затеи и прихоти, в которые баловень судьбы влагал всю свою душу так же пылко и капризно, как и в важнейшее дело.
И Баур достал и сманил калмычка саблуковского.
Вступив во дворец маленьким ходом, а не чрез парадный подъезд и швейцарскую, Саркиз следом за Бауром прошел чрез вереницу маленьких горниц, минуя толпы обитателей, прямо к князю на половину. Здесь они оба прождали около двух часов, пока князь объяснялся в кабинете с посетителями.
Наконец князь вспомнил о Бауре и Саркизе, ожидающих его, и приказал позвать. Калмычок появился, пытливо озираясь.
– Ну, здравствуй, умница, – сказал князь, – вы познакомились…
– Точно так-с, – отозвался Баур, шутя. – Мы с ним совсем приятели. И у меня на дому, и здесь беседовали.
Светлейший, улегшись на огромной софе врастяжку, снова начал было беседу о религии, уговаривая стоящего пред ним Саркиза креститься и бросить «мухоедову веру». Калмык так же упорно и умно стал доказывать, что все веры хороши. Его ясная и простая речь сводилась к тому, что надо лишь Бога бояться и жить праведно и честно… И не изменять родной вере…
Познания Саркиза, ясность разума, красноречие, самоуверенность и вообще одаренность природная – снова подивили князя. Он слушал и молчал.
– Ну, Бог с тобой! – сказал он наконец. – Верь как знаешь! А со временем я тебя все-таки усовещу и в христианство обращу. А теперь забота иная у меня. Ты мне нужен справить одно важнеющее дело. Кроме тебя, некому справить. Обещаешься ли ты послужить мне верой и правдой, не жалеючи себя… Всем разумом своим.
– Вестимо, ваша светлость… – отвечал Саркиз. – Все, что прикажете. Лишь бы по силе и по разуму пришлось.
– Уговор такой. Ты мне сослужи службу одну, немудреную, а я тебе волю дам. Ну воля – не диво. Ты и у Саблуковых жил как родной… Ну, я тебе обещаю пять тысяч рублей деньгами, чин, зачисление на службу и невесту из моих крестниц с приданым… Довольно или еще набавить?..
Красивое лицо Саркиза вспыхнуло и пошло пятнами, а губы дрогнули.
Вельможа попался ему на пути и хочет, стало быть, его «человеком» сделать. То, о чем он все мечтал втайне. Ведь это – все… Это дверь ко всему… Остальное уж от него самого зависеть будет, от его воли, умения, настойчивости.
– Что прикажете? Какое поручение? – спросил калмык глухо, от внутреннего волнения и бури на душе.
– А это, братец ты мой, теперь расписывать долго, да и пояснить с оника мудрено… Скажи я тебе, в чем дело, – ты не сообразишь и заартачишься, а с тобой ведь не совладаешь. Вишь ведь ты какой кованый, из-под молота уродился. А силком тоже нельзя заставлять… Дело не такое. Мы вот с ним все обсудим, – показал князь глазами на Баура, – а он уж тебя сам научит всему и приготовит потихоньку. Ты мне только обещай душу в дело положить, помня уговор… Поручение мое тебе – для меня вот какое дело! Сердечное дело… А уж что я тебе обещал – это все свято исполни… Ну… Обещаешьея?..
– Могу ли? Сумею ли? – смутясь в первый раз, отозвался Саркиз, недоумевая и уже опасаясь, что князь надумал дело мудреное.
– Отсюда, из Питера, – вдруг сказал князь, – один до Вены или Парижа, не зная иноземных наречий, – доедешь?
– Доеду! – быстро и самоуверенно выговорил Саркиз, как если бы ему сразу стало легче.
– Посланцем моим ко двору монарха Римской империи возьмешься ехать?
– Что ж? – выговорил Саркиз, подумав. – Если мне переводчиков дадут… да поручение разъяснят, отчего не ехать?
– Да ведь надо не калмыком являться, надо уметь себя держать; не дворовым из-под Казани и не скоморохом, а моим наперсником. Надо быть важным да гордым, чтоб рукой не достали… Можешь ли ты на себя напустить этакую амбицию не по росту? – шутя произнес князь.
– Что ж рост? Рост ни при чем! – засмеялся Саркиз. – Иной богатырь меня вот за пазуху засунет и понесет, а я его умишко весь за щеку положить могу, как орех. Ведь новорожденные без амбиции этой на свет приходят, а уж потом ее на себя напускают тоже. Да вот я вам сейчас изображу, как я беседу поведу.
Саркиз отошел, прислонился к письменному столу князя, опираясь одной рукой и слегка выпятив грудь, закинув чуть-чуть голову назад, поднял другую руку и произнес с достоинством, мерно и холодно:
– Передайте господину министру, что я его прошу именем всероссийского вельможи, князя Таврического – отвечать мне прямо, без утайки и без проволочки. Согласен он? Да или нет?
Фигура Саркиза была в это мгновение так элегантно горда и надменна, а слова эти были так произнесены, что князь сразу вскочил с софы на ноги и уставился на калмыка.
– Фу-ты, проклятый!.. – выговорил он.
Баур, таращивший глаза на актера, тоже ахнул.
– Каков? – обернулся князь к любимцу.
– Чудодей, – проговорил Баур.
– Оборотень как есть. Ну, Саркизка, я сам теперь за тебя порукой, что ты мне справишь порученье миру на аханье! – весело воскликнул князь. – Помни, родимый, только одно: не робеть. Не робеть! Сробеешь – все пропало! А коли этак вот обернуться можешь, как сейчас, – диво!
– Уж коли я, после моей трущобы, первый раз будучи поставлен пред очи светлейшего князя Таврического, не сробел, – промолвил Саркиз, – так что ж мне другие. В этом будьте благонадежны… Робеть я не умею.
– Не умеешь? – рассмеялся князь.
– Нет. Никто меня этому не обучил, откуда же мне уметь…
Потемкин начал уже хохотать.
– Молодец. Ей-Богу. Эко судьба меня подарила. Фортуна-то меня балует, что мне тебя послала. Не поезжай я, умница, к Саблукову – так бы я тебя и не нашел. Вся сила была в этой поездке, а то бы ничего не было.
– Не привези меня в Петербург господин Саблуков – ничего бы не было. Вестимо, – отозвался Саркиз.
– Это верно.
– А не родись я на свете, и привезти бы он меня не мог.
– Еще того вернее! – вскликнул Потемкин.
– Стало быть, вся сила не в князе, а в Саркизе, что он есть на свете! – усмехаясь, вымолвил калмычонок, хитро щуря свои красивые глаза.
– Каков гусь? – обернулся князь к Бауру. – Ну, что скажешь? Не справит он наше дело на славу?
– Справит, Григорий Александрыч. Я его день один как знаю, а голову за него тоже прозакладую. Видать птицу по полету.
– Ну, ступайте… Ты его готовь: все поясни и начни хоть с завтрашнего же дня муштровать и обучать… Да и прочее все готовь без проволочки. Нам ведь здесь долго не сидеть. Чрез месяца два надо и выезжать на войну. Время дорого. Когда будет он обучен совсем, привози ко мне. Я его испытаю и, коли годен – хорошо, а негоден, – отправлю обратно к Саблукову, а ты найдешь другого. Питер не клином сошелся.
– Лучше не выищем, Григорий Александрыч. Уж верьте моему глазу. Я не ошибусь.
– Ну и славу Богу. Прощай, Саркизка. Учись серьезно, – выговорил князь. – Чем скорее обучишься к исправленью должности, тем я тебя лучше награжу.
Баур и Саркиз откланялись, пройдя опять особым ходом, и скоро уехали, а князь остался один, задумался и потом шепнул:
– Ну, погоди же!.. Угощу я! Вишь, переодетые гонцы в Вену и в Константинополь ездят… Ну, вот и мы наряжаться начнем.
Через три дня после этой беседы с князем Саркиз простился в доме Саблуковых и выехал по Новгородской дороге. Калмычонок был задумчив и даже грустен…
Не по силам ли взял он на себя порученье… Или, как все истые умницы, – умалял свои силы…
XIX
И снова, вдруг, сразу, притих Таврический дворец!..
Князь снова хворал своей диковинной, всех удивляющей и самому непонятной, болезнью, капризно и внезапно являвшейся к нему и покидавшей его, по-видимому, без всякой причины, без предварения и без последствий.
Смутно чувствовал сам князь, когда болезнь должна прийти и когда уйдет; смутно понимал, почему она идет, но объяснять другим не любил.
Князь, как всегда, не выходил из уборной, изредка переходя в кабинет. Не занимался ничем, не принимал никого, не притронулся пальцем ни к одному письму, ни к одной бумаге или депеше, как бы она по печати и внешнему виду важна ни была.
Теперь не было вокруг него, здесь в кабинете, и во всем Петербурге, и в России, и в целой Европе, даже на всей земле этой подлунной, ничего важного – все прах и тлен! Важное есть только «там».
На этот раз недуг необыкновенного и странно-гениального человека сказался сильнее, чем когда-либо…
– Чем изгнать из себя этого беса! – восклицал князь один, громко разговаривая сам с собой. – Да, я верю, что бесы входили в человеков и входят; верю, что они повергали их наземь… И теперь могут… со мной нету того, кто мог словом своим изгонять их…
Князь снова послал за духовником.
Он захотел исповедаться и причаститься.
Отец Лаврентий явился и с участием отнесся к духовному сыну…
Если не ум, то душа священника поняла, с кем она имеет дело в лице этого «сильного мира» временщика, баловня Фортуны и друга великой монархини.
Отец Лаврентий три дня прожил в Таврическом дворце, служа в домовой церкви или сидя в спальне князя. Целый вечер с остановками, с беседой и разъяснением многих слов читал он князю правило…
И что же сказал духовный сын на исповеди?.. Почему оба плакали?..
Почему, повергнутый пред налоем, этот русский богатырь своими рыданьями заставил и священника слезы утирать…
– Бог простит… – повторял духовник, и голос его дрожал чувством.
– Кому много дано – с того много и взыщется! – шептал чрез силу исповедующийся, от избытка чувства как бы лишившись голосу.
На совести князя не было, конечно, ни одного преступленья, не было даже из ряду выходящего греха… Но этот неведомый «бес», который потряс его и поверг пред налоем, смутил, видно, добрую душу пастыря…
Зато наутро за обедней князь причастился, и лицо его просветлело на несколько часов… Тишь сошла на душу… Но ненадолго…
Он отпустил духовника домой, но, чувствуя себя ненадежным, заперся на ключ в своем кабинете, не велев принимать даже племянницу Браницкую.
И здесь, один-одинехонек, лежа на софе полуодетый, князь промучился еще трое суток, почти не принимая пищи… Из всего приносимого Дмитрием он дотронулся только до хлеба и молока.
Он маялся умом и сердцем, как приговоренный преступник пред казнью.
И куча разнородных помыслов, чувств и порывов – сменялись в душе его, прилетая и уносясь будто рой за роем…
Он томился в этой тоске, проклинал все и всех, плакал горько о себе и о любимых им. Смеялся едко и метко над собой, над всеми… Клеймил остроумно всех и вся… Молился Богу на коленях искренно и горячо… Боялся смерти, которая идет… придет! Может быть, и не скоро, но все-таки придет!.. А затем вдруг искренно желал умереть, скорее, сейчас…
– Все прах и тлен! Там только будет разумно все, там – добро, истина, свет. А здесь одно обидное для души бессмертной земное скоморошество. Это не жизнь, не бытие – это святки, маскарад, позорище и торжище, продажа и купля житейского хлама и рухляди. А какой рухляди? Чести, славы, нравственности, долга христианского, обязанностей семейных и гражданских – всего… всего…
– И все идет и пройдет… Все пройдет! А останется ли Таврида?..
– Таврида. Клок грошовой земли. Миллионная частица земного шара, который сам миллионная частица Божьего здания, бесконечного и непроникновенного надменному разуму.
– Срам и грех кругом во всех, в тебе самом, паяц таврический, грешник любый. Раб утробы своей паскудной. Червь! Да, червь! Да не перед одним лишь Господом, а червь и перед одной вот этой звездочкой, что мигает… Господи, прости мне… Избави меня от лукавого… т. е. от зла, от неправды, от суеты мирской, грешной и постыдной, да и постылой. Да, я уйду, спасуся в обитель какую на краю России, в Соловках, на Афоне. В узкой келье иноком, с просфорой и водой ключевой я буду счастлив. Я буду молиться, наложу на себя епитимью, вериги в два пуда надену… Истомлю проклятое тело, убью поганую утробу… Все ведь сгниет в гробу… Так я теперь умалю поживу червям… Я стану достоин предстать пред Судом твоим, явлюся чистым, унаследую жизнь вечную. Господи, смилуйся!.. Спаси и помилуй раба твоего Григория…
Так стенаньями молился богатырь духом и телом, иногда в темноте ночи, стоя на коленях около окна и глядя туда, где загадочными алмазами вспыхивали звезды и где, быть может, и есть все то, чего он здесь всю жизнь искал… Оно там!.. А слезы, крупные и горячие, лились по лицу… И будто легче становилось от них на душе. Будто очищаются, омываясь в них, голова и сердце от ига помыслов, жгучих до боли!.. Неземной боли!..
ЧАСТЬ ВТОРАЯ
I
Прошло две недели. Князь снова был здоров, весел и деятелен. Снова более чем прежде ухаживал он и просиживал вечера у Venus de Mitau.
Однажды в Зимнем дворце, когда князь, выйдя от государыни, стоял окруженный придворными и беседовал с кем-то, он, чуткий на ухо, услышал за собой горячий спор вполголоса двух пожилых сенаторов.
– Не я один. Уже многие слышали и знают! – говорил один.
– Славны бубны за горами! – отозвался другой.
– Да не за горами, а здесь… Понимаете: здесь! С собой привезла весь миллион!
– Золотом? сколько же это весом будет? На это надо особый экипаж! Полноте. Питерские выдумки!
– Персидскими, говорят, бумагами! Вот как наши новые ассигнации. Но миллион, батюшка! Миллион – чистоганом!
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22
– Ну, спасибо. Не надо. Я пошутил. Вижу, как он вам дорог, и отымать не стану.
Саблуков развел руками, не зная, что отвечать.
XVIII
С трепетом и смущением на сердце переступило порог Таврического дворца юное существо, одаренное природой будто в шутку, – умный и красивый калмычок Саблукова.
Вечером того же дня, что князь побывал у дворянина, он послал за своим наперсником Бауром.
Лукавый, ловкий, но скромный и мастер на все руки, он всегда служил князю в особо важных делах.
– Важнеющее пустяковинное дельце! – говорил князь Бауру. – Смотри не опростоволоситься! Дело выеденного яйца не стоит, а мне важно!
Последнее «сакраментальное» выражение Потемкина было теперь мерилом всего.
Полковник Баур знал лучше всех, как рядом с этим ежечасным помышлением князя, этим его насущным вопросом явились на очередь большие и мелкие затеи и прихоти, в которые баловень судьбы влагал всю свою душу так же пылко и капризно, как и в важнейшее дело.
И Баур достал и сманил калмычка саблуковского.
Вступив во дворец маленьким ходом, а не чрез парадный подъезд и швейцарскую, Саркиз следом за Бауром прошел чрез вереницу маленьких горниц, минуя толпы обитателей, прямо к князю на половину. Здесь они оба прождали около двух часов, пока князь объяснялся в кабинете с посетителями.
Наконец князь вспомнил о Бауре и Саркизе, ожидающих его, и приказал позвать. Калмычок появился, пытливо озираясь.
– Ну, здравствуй, умница, – сказал князь, – вы познакомились…
– Точно так-с, – отозвался Баур, шутя. – Мы с ним совсем приятели. И у меня на дому, и здесь беседовали.
Светлейший, улегшись на огромной софе врастяжку, снова начал было беседу о религии, уговаривая стоящего пред ним Саркиза креститься и бросить «мухоедову веру». Калмык так же упорно и умно стал доказывать, что все веры хороши. Его ясная и простая речь сводилась к тому, что надо лишь Бога бояться и жить праведно и честно… И не изменять родной вере…
Познания Саркиза, ясность разума, красноречие, самоуверенность и вообще одаренность природная – снова подивили князя. Он слушал и молчал.
– Ну, Бог с тобой! – сказал он наконец. – Верь как знаешь! А со временем я тебя все-таки усовещу и в христианство обращу. А теперь забота иная у меня. Ты мне нужен справить одно важнеющее дело. Кроме тебя, некому справить. Обещаешься ли ты послужить мне верой и правдой, не жалеючи себя… Всем разумом своим.
– Вестимо, ваша светлость… – отвечал Саркиз. – Все, что прикажете. Лишь бы по силе и по разуму пришлось.
– Уговор такой. Ты мне сослужи службу одну, немудреную, а я тебе волю дам. Ну воля – не диво. Ты и у Саблуковых жил как родной… Ну, я тебе обещаю пять тысяч рублей деньгами, чин, зачисление на службу и невесту из моих крестниц с приданым… Довольно или еще набавить?..
Красивое лицо Саркиза вспыхнуло и пошло пятнами, а губы дрогнули.
Вельможа попался ему на пути и хочет, стало быть, его «человеком» сделать. То, о чем он все мечтал втайне. Ведь это – все… Это дверь ко всему… Остальное уж от него самого зависеть будет, от его воли, умения, настойчивости.
– Что прикажете? Какое поручение? – спросил калмык глухо, от внутреннего волнения и бури на душе.
– А это, братец ты мой, теперь расписывать долго, да и пояснить с оника мудрено… Скажи я тебе, в чем дело, – ты не сообразишь и заартачишься, а с тобой ведь не совладаешь. Вишь ведь ты какой кованый, из-под молота уродился. А силком тоже нельзя заставлять… Дело не такое. Мы вот с ним все обсудим, – показал князь глазами на Баура, – а он уж тебя сам научит всему и приготовит потихоньку. Ты мне только обещай душу в дело положить, помня уговор… Поручение мое тебе – для меня вот какое дело! Сердечное дело… А уж что я тебе обещал – это все свято исполни… Ну… Обещаешьея?..
– Могу ли? Сумею ли? – смутясь в первый раз, отозвался Саркиз, недоумевая и уже опасаясь, что князь надумал дело мудреное.
– Отсюда, из Питера, – вдруг сказал князь, – один до Вены или Парижа, не зная иноземных наречий, – доедешь?
– Доеду! – быстро и самоуверенно выговорил Саркиз, как если бы ему сразу стало легче.
– Посланцем моим ко двору монарха Римской империи возьмешься ехать?
– Что ж? – выговорил Саркиз, подумав. – Если мне переводчиков дадут… да поручение разъяснят, отчего не ехать?
– Да ведь надо не калмыком являться, надо уметь себя держать; не дворовым из-под Казани и не скоморохом, а моим наперсником. Надо быть важным да гордым, чтоб рукой не достали… Можешь ли ты на себя напустить этакую амбицию не по росту? – шутя произнес князь.
– Что ж рост? Рост ни при чем! – засмеялся Саркиз. – Иной богатырь меня вот за пазуху засунет и понесет, а я его умишко весь за щеку положить могу, как орех. Ведь новорожденные без амбиции этой на свет приходят, а уж потом ее на себя напускают тоже. Да вот я вам сейчас изображу, как я беседу поведу.
Саркиз отошел, прислонился к письменному столу князя, опираясь одной рукой и слегка выпятив грудь, закинув чуть-чуть голову назад, поднял другую руку и произнес с достоинством, мерно и холодно:
– Передайте господину министру, что я его прошу именем всероссийского вельможи, князя Таврического – отвечать мне прямо, без утайки и без проволочки. Согласен он? Да или нет?
Фигура Саркиза была в это мгновение так элегантно горда и надменна, а слова эти были так произнесены, что князь сразу вскочил с софы на ноги и уставился на калмыка.
– Фу-ты, проклятый!.. – выговорил он.
Баур, таращивший глаза на актера, тоже ахнул.
– Каков? – обернулся князь к любимцу.
– Чудодей, – проговорил Баур.
– Оборотень как есть. Ну, Саркизка, я сам теперь за тебя порукой, что ты мне справишь порученье миру на аханье! – весело воскликнул князь. – Помни, родимый, только одно: не робеть. Не робеть! Сробеешь – все пропало! А коли этак вот обернуться можешь, как сейчас, – диво!
– Уж коли я, после моей трущобы, первый раз будучи поставлен пред очи светлейшего князя Таврического, не сробел, – промолвил Саркиз, – так что ж мне другие. В этом будьте благонадежны… Робеть я не умею.
– Не умеешь? – рассмеялся князь.
– Нет. Никто меня этому не обучил, откуда же мне уметь…
Потемкин начал уже хохотать.
– Молодец. Ей-Богу. Эко судьба меня подарила. Фортуна-то меня балует, что мне тебя послала. Не поезжай я, умница, к Саблукову – так бы я тебя и не нашел. Вся сила была в этой поездке, а то бы ничего не было.
– Не привези меня в Петербург господин Саблуков – ничего бы не было. Вестимо, – отозвался Саркиз.
– Это верно.
– А не родись я на свете, и привезти бы он меня не мог.
– Еще того вернее! – вскликнул Потемкин.
– Стало быть, вся сила не в князе, а в Саркизе, что он есть на свете! – усмехаясь, вымолвил калмычонок, хитро щуря свои красивые глаза.
– Каков гусь? – обернулся князь к Бауру. – Ну, что скажешь? Не справит он наше дело на славу?
– Справит, Григорий Александрыч. Я его день один как знаю, а голову за него тоже прозакладую. Видать птицу по полету.
– Ну, ступайте… Ты его готовь: все поясни и начни хоть с завтрашнего же дня муштровать и обучать… Да и прочее все готовь без проволочки. Нам ведь здесь долго не сидеть. Чрез месяца два надо и выезжать на войну. Время дорого. Когда будет он обучен совсем, привози ко мне. Я его испытаю и, коли годен – хорошо, а негоден, – отправлю обратно к Саблукову, а ты найдешь другого. Питер не клином сошелся.
– Лучше не выищем, Григорий Александрыч. Уж верьте моему глазу. Я не ошибусь.
– Ну и славу Богу. Прощай, Саркизка. Учись серьезно, – выговорил князь. – Чем скорее обучишься к исправленью должности, тем я тебя лучше награжу.
Баур и Саркиз откланялись, пройдя опять особым ходом, и скоро уехали, а князь остался один, задумался и потом шепнул:
– Ну, погоди же!.. Угощу я! Вишь, переодетые гонцы в Вену и в Константинополь ездят… Ну, вот и мы наряжаться начнем.
Через три дня после этой беседы с князем Саркиз простился в доме Саблуковых и выехал по Новгородской дороге. Калмычонок был задумчив и даже грустен…
Не по силам ли взял он на себя порученье… Или, как все истые умницы, – умалял свои силы…
XIX
И снова, вдруг, сразу, притих Таврический дворец!..
Князь снова хворал своей диковинной, всех удивляющей и самому непонятной, болезнью, капризно и внезапно являвшейся к нему и покидавшей его, по-видимому, без всякой причины, без предварения и без последствий.
Смутно чувствовал сам князь, когда болезнь должна прийти и когда уйдет; смутно понимал, почему она идет, но объяснять другим не любил.
Князь, как всегда, не выходил из уборной, изредка переходя в кабинет. Не занимался ничем, не принимал никого, не притронулся пальцем ни к одному письму, ни к одной бумаге или депеше, как бы она по печати и внешнему виду важна ни была.
Теперь не было вокруг него, здесь в кабинете, и во всем Петербурге, и в России, и в целой Европе, даже на всей земле этой подлунной, ничего важного – все прах и тлен! Важное есть только «там».
На этот раз недуг необыкновенного и странно-гениального человека сказался сильнее, чем когда-либо…
– Чем изгнать из себя этого беса! – восклицал князь один, громко разговаривая сам с собой. – Да, я верю, что бесы входили в человеков и входят; верю, что они повергали их наземь… И теперь могут… со мной нету того, кто мог словом своим изгонять их…
Князь снова послал за духовником.
Он захотел исповедаться и причаститься.
Отец Лаврентий явился и с участием отнесся к духовному сыну…
Если не ум, то душа священника поняла, с кем она имеет дело в лице этого «сильного мира» временщика, баловня Фортуны и друга великой монархини.
Отец Лаврентий три дня прожил в Таврическом дворце, служа в домовой церкви или сидя в спальне князя. Целый вечер с остановками, с беседой и разъяснением многих слов читал он князю правило…
И что же сказал духовный сын на исповеди?.. Почему оба плакали?..
Почему, повергнутый пред налоем, этот русский богатырь своими рыданьями заставил и священника слезы утирать…
– Бог простит… – повторял духовник, и голос его дрожал чувством.
– Кому много дано – с того много и взыщется! – шептал чрез силу исповедующийся, от избытка чувства как бы лишившись голосу.
На совести князя не было, конечно, ни одного преступленья, не было даже из ряду выходящего греха… Но этот неведомый «бес», который потряс его и поверг пред налоем, смутил, видно, добрую душу пастыря…
Зато наутро за обедней князь причастился, и лицо его просветлело на несколько часов… Тишь сошла на душу… Но ненадолго…
Он отпустил духовника домой, но, чувствуя себя ненадежным, заперся на ключ в своем кабинете, не велев принимать даже племянницу Браницкую.
И здесь, один-одинехонек, лежа на софе полуодетый, князь промучился еще трое суток, почти не принимая пищи… Из всего приносимого Дмитрием он дотронулся только до хлеба и молока.
Он маялся умом и сердцем, как приговоренный преступник пред казнью.
И куча разнородных помыслов, чувств и порывов – сменялись в душе его, прилетая и уносясь будто рой за роем…
Он томился в этой тоске, проклинал все и всех, плакал горько о себе и о любимых им. Смеялся едко и метко над собой, над всеми… Клеймил остроумно всех и вся… Молился Богу на коленях искренно и горячо… Боялся смерти, которая идет… придет! Может быть, и не скоро, но все-таки придет!.. А затем вдруг искренно желал умереть, скорее, сейчас…
– Все прах и тлен! Там только будет разумно все, там – добро, истина, свет. А здесь одно обидное для души бессмертной земное скоморошество. Это не жизнь, не бытие – это святки, маскарад, позорище и торжище, продажа и купля житейского хлама и рухляди. А какой рухляди? Чести, славы, нравственности, долга христианского, обязанностей семейных и гражданских – всего… всего…
– И все идет и пройдет… Все пройдет! А останется ли Таврида?..
– Таврида. Клок грошовой земли. Миллионная частица земного шара, который сам миллионная частица Божьего здания, бесконечного и непроникновенного надменному разуму.
– Срам и грех кругом во всех, в тебе самом, паяц таврический, грешник любый. Раб утробы своей паскудной. Червь! Да, червь! Да не перед одним лишь Господом, а червь и перед одной вот этой звездочкой, что мигает… Господи, прости мне… Избави меня от лукавого… т. е. от зла, от неправды, от суеты мирской, грешной и постыдной, да и постылой. Да, я уйду, спасуся в обитель какую на краю России, в Соловках, на Афоне. В узкой келье иноком, с просфорой и водой ключевой я буду счастлив. Я буду молиться, наложу на себя епитимью, вериги в два пуда надену… Истомлю проклятое тело, убью поганую утробу… Все ведь сгниет в гробу… Так я теперь умалю поживу червям… Я стану достоин предстать пред Судом твоим, явлюся чистым, унаследую жизнь вечную. Господи, смилуйся!.. Спаси и помилуй раба твоего Григория…
Так стенаньями молился богатырь духом и телом, иногда в темноте ночи, стоя на коленях около окна и глядя туда, где загадочными алмазами вспыхивали звезды и где, быть может, и есть все то, чего он здесь всю жизнь искал… Оно там!.. А слезы, крупные и горячие, лились по лицу… И будто легче становилось от них на душе. Будто очищаются, омываясь в них, голова и сердце от ига помыслов, жгучих до боли!.. Неземной боли!..
ЧАСТЬ ВТОРАЯ
I
Прошло две недели. Князь снова был здоров, весел и деятелен. Снова более чем прежде ухаживал он и просиживал вечера у Venus de Mitau.
Однажды в Зимнем дворце, когда князь, выйдя от государыни, стоял окруженный придворными и беседовал с кем-то, он, чуткий на ухо, услышал за собой горячий спор вполголоса двух пожилых сенаторов.
– Не я один. Уже многие слышали и знают! – говорил один.
– Славны бубны за горами! – отозвался другой.
– Да не за горами, а здесь… Понимаете: здесь! С собой привезла весь миллион!
– Золотом? сколько же это весом будет? На это надо особый экипаж! Полноте. Питерские выдумки!
– Персидскими, говорят, бумагами! Вот как наши новые ассигнации. Но миллион, батюшка! Миллион – чистоганом!
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22