Скидки, рекомедую всем 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

Двое из нашей компании играли в карты. Они сообщили, что «остальные провернули крутое дельце и теперь гуляют». Я колебался: соглашаться ли мне на приглашение Англареса? Вероятно, с Оскаром я бы лучше повеселился. Но я пошел дальше и к семи часам добрался до площади Республики. Тогда мне пришло в голову, что именно на этой самой площади я увидел С. после своего возвращения из Марокко.
Вечерний аперитив собрал на шесть человек больше, чем дневной. Последовали новые представления. Саксель был слегка пьян. Казалось, он уже не узнает меня. Англарес произнес в мой адрес еще несколько любезных слов. Говорили все о том же знаменитом крокодиле. Его горестно созерцали те, кто не смог полюбоваться им утром. Около восьми часов Англарес сказал мне:
– Я был бы рад, если бы вы сегодня поужинали у меня.
Должно быть, был приготовлен солидный ужин, судя по количеству людей, набившихся в такси, которое мы взяли, чтобы доехать до Бют-Шомон. Кроме Сакселя и верного Вашоля туда еще сел высоколобый молодой человек, а шестым – еще какой-то субъект, который, как мне казалось до сего момента, не обладал никакими очевидными достоинствами. Вся компания, кроме меня, была сильно навеселе, так как члены этой группы враждебно относились к сухому закону (так же, как к вегетарианству и соблюдению целомудрия), – в этом, по моему мнению, они сильно отличались от адептов других сект, о которых я имел представление в то время.
Англарес жил в очень приличном доме, классическом обиталище врачей с периферии. Если снаружи дом выглядел довольно нейтрально, внутри с первых же шагов можно было заметить, что его жилец, должно быть, незаурядный человек. Здесь явно отдавало логовом гадалки или бирманского прорицателя. Мы вошли в просторную комнату, которая одновременно служила столовой, приемной и рабочим кабинетом, если, конечно, здесь кто-нибудь работал. На стенах висели претенциозные картинки. Весь инвентарь, назначение которого я не берусь определить, был аккуратно разложен на дощечках из дерева, вероятно, редкой породы. Конечно, тут имелась и солидная библиотека. Я бегло осмотрел ее, но имена авторов ничего мне не говорили. Англарес предложил нам выпить еще по аперитиву, что послужило поводом для появления двух дам, его жены и любовницы одного из приглашенных, – я не смог сначала определить кого, но меня это почти и не занимало. Мы расселись ввосьмером вокруг стола, Англарес потряс маленьким серебряным колокольчиком, словно кюре перед причастием, и тарелки задвигались, сопровождаемые глубокомысленными комментариями на духовные темы, так как каждый из присутствующих, желая блеснуть, набросился со всеми своими познаниями на своего соседа.
Обед закончился, винные пары рассеялись, и всеобщее внимание обратилось на меня. Я понял, что это собрание в некотором роде должно было стать местом моего чествования или бесчестья, смотря по тому, как, удачно или неудачно, я выберусь из паутины вопросов, которую сплетут эти люди:
– Я всегда презирал математику, – сказал Англарес, – но должен признать, что она приносит некоторую пользу: например, теория вероятностей – в качестве научной базы для астрологии.
– Я никогда не изучал эту проблему, – сказал я, – и никогда не занимался прикладной математикой.
– Математика очень бесчеловечна, – сказала госпожа Англарес.
– Я посвятил ей всю жизнь, – ответил я.
– Не боитесь ли вы стать столь же бесчеловечным?
– Я не забочусь о том, чтобы быть человечным. Две дамы пожали плечами с крайним презрением и принялись шептаться между собой.
– Он человечен, поскольку он – поэт, – сказал доброжелательный Саксель, – а поэт, потому что математик.
– Поэт! Поэт! – воскликнул Англарес, – это легко сказать.
Атмосфера тут же потеплела: «мы хотели бы узнать об этом поподробнее».
Фраза означала приглашение к беседе.
– Это не так-то просто, – сказал я, – и я не знаю, с чего начать, чтобы объяснить вам красоту теории автоморфных функций или даже более простое – конические сечения. Нужно этим заниматься, чтобы что-то заметить, иначе получится пустая болтовня.
Воцарилось молчание: я понял, что перешел на претенциозный тон, но мне уже приходилось поддерживать свою репутацию. Я продолжал:
– Что-то вроде архитектуры, – я колебался, – гармоничной.
– Нас интересует не это, – сказал Саксель, – но то, что вы мне иногда рассказываете о неудачах рационального построения.
– Которое не может исчерпать реальности, чуждой для него.
– Именно.
– Рациональный логический символизм, к которому мы прибегаем, не может ни постичь, ни выразить всю сложность математики. Я мог бы привести множество примеров на эту тему.
– Вы утверждаете, что математика – не создание человеческого ума?
– Точнее, она – его объект. Скорее, это наука, сходная с ботаникой и этнографией. Здесь исследуют, а не создают.
– Поистине это очень интересно, – сказал Англарес, протирая пенсне.
«Что он в этом понимает», – подумал я. Он осведомился:
– Но что конкретно вы исследуете?
– Мир математических реалий.
– И как вы его исследуете?
– Всеми возможными способами.
– И вы говорите, что этот мир ускользает из-под контроля разума?
– Мне так кажется.
– Значит, существует что-то вроде математического бессознательного, – сказал мой собеседник с явным удовлетворением и, обращаясь ко всем прочим, воскликнул:
– Итак, разум вновь побежден; бессознательное побеждает на всех фронтах!
Эта новость вызвала всеобщий восторг, который захотели разделить даже две дамы. Их согласие добавило мне очко: я счел возможным не исправлять мою не совсем верно понятую мысль или подобие моей мысли. Вашоль смотрел на меня с симпатией, даже с нежностью.
– Это знак, – сказал он, – революция духа совершается во всех областях.
Саксель был горд за меня. Двое других, я думаю, были недовольны – по крайней мере, высоколобый молодой человек по имени Луи Шеневи, как я узнал гораздо позже этим же вечером; что касается шестого пассажира, которого звали Венсан Н., казалось, что на этот новый корабль он взберется лишь с огромным отвращением. Итак, Шеневи и Н. дулись, Саксель гордился мной, а соглашатель Вашоль одобрял. Очевидно, что они всё преувеличивали. Англарес же пожинал новую славу. Придерживаясь линии наименьшего сопротивления, он спросил меня:
– А случайности? Нет ли в математике случайностей? Я обдумывал, что следует ему ответить.
– Любое число – это сумма девяти кубов, не больше, – сказал я.
На лицах моих слушателей при этом высказывании особого отвращения не отразилось. Англарес внимательно слушал, а Саксель улыбался с видом человека, который уже знает, в чем тут фокус.
– Это теорема, – добавил я. – И она нуждается в доказательстве. Существуют только два числа, о которых и без доказательства известно, что для них необходимо ровно девять кубов. 23 и 239. Мы не знаем, есть ли другие. Доказано только, что их количество ограниченно.
– Я не вижу в этом случайности, – сказал Англарес.
– Правильно. Но нет и никакой разумной причины для того, чтобы все обстояло именно таким образом.
– Разумной причины? Значит, математическое бессознательное точно существует?
Я не ответил. Англарес счел себя удовлетворенным. Я – не меньше. Мы заговорили о другом.
В полночь некоторое оживление навело меня на мысль, что пора уходить; я ошибался – вечер, напротив, приближался к самому разгару.
– Пожалуйста, Алиса, будь добра, принеси мне сегодняшний конверт, – сказал Англарес, усаживаясь за свой письменный стол.
Мы расположились вокруг него. Через несколько секунд госпожа Англарес вернулась в комнату с конвертом, запечатанным пятью печатями из серебристого воска. Англарес взял его и протянул нам.
– Кто хочет открыть?
На конверте мелким и ровным почерком была написана дата этого дня, теперь прошедшего. Вызвался Саксель; в полной тишине сломав печати, он развернул бумагу и прочитал следующее:
«Предсказания на день 18–17 х. Травы потухли на стальной равнине, где пьют огурцы. Видел ли ты облако из зонтов, что вдыхало бесконечный простор вершин? Плыви же в океанах, побежденных постоянными ветрами, которые офицеры с позеленевшими от водорослей зубами пересекают медленным шагом. Я вижу, как растут сабли на девяти костях, что предлагают астрологам бесчисленные божества. Вернувшись к тем берегам, где умерли наши отцы, идет вперед человек, вооруженный медленными лошадьми».
– Красивые стихи, – сказал Саксель после общей паузы.
– Оставите ли вы когда-нибудь свои эстетские замечания? – воскликнул Вашоль раздраженным тоном.
Англарес взял бумагу и внимательно перечел ее; Вашоль нагнулся над его плечом и уставился на вертикальные линии, которыми была испещрена его переносица.
– Нет никакого сомнения в том, что таким образом он считал себя вовлеченным в общение с оккультными силами.
– Потрясающе, – наконец пробормотал он. Мы посмотрели на Вашоля.
– Вы можете предложить толкование?
– Это проще простого! – ответил он улыбаясь. Потом взглянул с понимающим видом на предсказателя.
– Объясните им, – сказал Англарес, который, как мне показалось, сам понимал гораздо меньше.
– Это просто и потрясающе! Две сабли – это два числа, о которых только что говорил наш друг. Девять костей – это, очевидно, девять кубов, которые они составляют в сумме. Астрологи – это математики, а бесчисленные божества – это все числа. Те берега, где умерли наши отцы, – это математика, о бессознательной природе которой мы не знали до сегодняшнего дня. Человек, который идет вперед, – это наш друг, и медленные лошади, которыми он вооружен, – это рациональные доказательства. Вот и все.
– Очень сильно, – сказал Англарес.
– Когда же вы составили это послание? – спросил Саксель.
– Две недели назад, – ответил Англарес, – в то время я и не думал о математике.
– Это одно из самых прекрасных ваших предсказаний, – сказал Шеневи.
– Определенно, Вашоль – лучший психоаналитик среди нас, – сказал Англарес.
– Толкование сложилось само собой, – сказал Вашоль.
Я был слегка ошеломлен, не понимая, в чем тут фокус.
– Но начало, как вы толкуете начало? – спросил Венсан Н.
– Это мертвый текст, – ответил Англарес.
– Конечно, – сказал его ближайший друг, – а вам что, остального недостаточно?
Несколько лучей этого сияния коснулось и меня. Потом все разошлись. Шеневи и его дама уехали в сторону Монмартра. Остальные, и я тоже, отправились пешком к площади Республики, где мы намеревались выпить по кружке пива, прежде чем расстаться.
Я все еще иногда там, среди них, когда воскрешаю эти образы, но все это – сцены, постепенно тускнеющие от слоя безразличия, под которым они теперь мирно покоятся. И конечно, я уже не помню, о чем говорилось этой ночью, хотя воспоминание о первом вечере у Англареса все еще живет во мне, и довольно отчетливо, раз я смог представить его таким образом – как связный рассказ с диалогами. То, что последовало за этими первыми встречами, представляет собой темный период, детали которого уже не выстраиваются для меня в хронологическую последовательность, но видятся как групповые портреты или более-менее разрозненные события, причину и следствие которых я уже не могу воссоздать. Как рассказать о завязке и развитии моих отношений с теми или другими людьми, когда они кажутся теперь статуями – едва ожившими и почти немыми; автоматами, слегка подвижными, слегка испорченными; марионетками, чьи руки и ноги поднимаются, копируя человеческие движения. Я говорю эти слова об автоматах и марионетках не для того, чтобы унизить людей, которые исчезли из моей жизни. От себя самого, каким я был в ту пору, у меня осталось лишь впечатление базарной вещи, экспоната с посредственной и затянувшейся выставки, представляющей неизвестно какую реальность. Эти люди и я сам были живыми – как я могу отрицать это? Ничто из того, что они делали, не кажется мне сейчас скверной игрой.
Я думаю, что первое время Сакселю пришлось настаивать на том, чтобы я вновь заглянул в кафе на площади Республики и к самому Англаресу, у которого два-три раза в неделю по вечерам ближе к полуночи бывали собрания. Я еще не привык к их манерам, немного неприятным для меня, а с другой стороны, продолжал встречаться с друзьями с улицы Монмартр просто по инерции и, вероятно, из-за дружеских чувств к Одиль. Я ставлю инерцию перед дружбой, потому что мог бы видеть Одиль и не играя с этими господами в белот, не сопровождая Оскара на ипподром и не слушая С., рассказывающего в течение долгих часов о своих гнусных спекуляциях, не делая всех этих вещей, к которым я не питал никакого особого пристрастия, но которые происходили в моей жизни просто потому, что жизнь была пропащая. Той весной – так как стояла весна – я не прекращал работать, блуждая в бесконечных расчетах. Я даже не задумывался над тем, что мои исследования могут закончиться, и, если бы я пришел к какому-нибудь результату, как бы я оповестил ученый мир? Моя изоляция в этом отношении была полной, и любая публикация моих работ забылась бы так же, как забываются достижения игрока в бильярд или бильбоке. Но что бы там ни случилось после, меня это не могло взволновать, так как я жил не задумываясь, навсегда оставив надежду на более полноценные дни. Однако этой весной – так как в этом году пришла весна, как и во все другие годы, – я начал чувствовать, как колеблется моя убежденность в собственной никчемности и неизбежности моего несчастья. Правда, возможность оказаться услышанным волновала меня больше, чем перспектива прослыть кем-то в чьих-то глазах, в глазах Сакселя например. То, что я говорил о своих замыслах, возвращалось ко мне в искаженном виде; в представлении, которое складывалось у людей о моей теории, я замечал только одни ошибки. Но это уже не немота, это что-то другое, меньше или больше немоты. Теперь я мог на что-то надеяться, на самый минимум, например на то, что это представление может оказаться менее искаженным, – все-таки это уже что-то. Я был выброшен из своего безнадежного душевного покоя, из своего бездействия, из своего счастья.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15


А-П

П-Я