Брал здесь сайт Водолей ру
нам нечего теперь опасаться, как бы он не втянул нас в те же неприятности, которые причинил «парижским банкам».
Он же – Господи, да пусть он делает что угодно, пусть наслаждается независимостью (интересно, в каком это отношении он независим?) и на все смотрит по-своему – словом, пусть идет своей дорогой, раз ему кажется, что он лучше, чем мы, знает, что это за дорога.
Нахожу довольно странным, что он требует от меня одно из полотен с подсолнечниками, предлагая мне, насколько я понимаю, в обмен или в подарок кое-какие из оставленных им здесь этюдов. Я отошлю их ему – ему они, возможно, пригодятся, а мне наверняка нет.
Свои же картины я бесспорно сохраню за собой, в особенности вышеупомянутые подсолнечники. У него уже два таких полотна, и этого хватит.
А если он недоволен нашим обменом, пусть забирает обратно маленькую картину, привезенную им с Мартиники, и свой автопортрет, присланный мне из Бретани, но зато, в свою очередь, возвратит мне и мой автопортрет, и оба «Подсолнечника», которые взял себе в Париже. Таково мое мнение на тот случай, если он вернется к этому вопросу.
Как может Гоген ссылаться на то, что боялся потревожить меня своим присутствием? Ведь он же не станет отрицать, что я непрестанно звал его; ему передавали, и неоднократно, как я настаивал на том, чтобы немедленно повидаться с ним.
Дело в том, что я хотел просить его держать все в тайне и не беспокоить тебя. Он даже не пожелал слушать.
Я устал до бесконечности повторять все это, устал снова и снова возвращаться мыслью к тому, что случилось…
Что будет дальше – зависит от того, насколько восстановятся мои силы и сумею ли я удержаться здесь. Менять образ жизни или срываться с места я боюсь – это сопряжено с новыми расходами. Я никак не могу окончательно прийти в себя, и это тянется довольно давно. Я не прекращаю работу и, так как порою она все-таки подвигается, надеюсь, набравшись терпения, добиться поставленной цели – возместить прежние расходы за счет своих картин. Письмо поневоле получилось очень длинное – я ведь анализировал свой баланс за текущий месяц да еще плакался по поводу странного поведения Гогена, который исчез и не дает о себе знать; тем не менее не могу не сказать несколько слов ему в похвалу.
Он хорош тем, что отлично умеет регулировать повседневные расходы.
Я часто бываю рассеян, стремлюсь лишь к тому, чтобы уложиться в месячный бюджет в целом; он же гораздо лучше меня знает цену деньгам и умеет сводить концы с концами ежедневно. Но беда в том, что все расчеты его идут прахом из-за попоек и страсти к грязным похождениям.
Что лучше – оборонять пост, на который ты добровольно стал, или дезертировать?
Я никого не осуждаю, в надежде, что не осудят и меня, если силы откажут мне; но на что же употребляет Гоген свои достоинства, если в нем действительно так много хорошего?
Я перестал понимать его поступки и лишь наблюдаю за ним в вопросительном молчании.
Мы с ним время от времени обменивались мыслями о французском искусстве, об импрессионизме. На мой взгляд, сейчас нельзя или, по крайней мере, трудно ожидать, что импрессионизм сорганизуется и начнет развиваться спокойно.
Почему у нас не получается того же, что получилось в Англии во времена прерафаэлитов?
Потому что общество находится в состоянии распада. Возможно, я принимаю все слишком близко к сердцу и слишком мрачно смотрю на вещи. Интересно, читал ли Гоген «Тартарена в Альпах» и помнит ли он того прославленного тарасконца, сотоварища Тартарена, у которого было столь сильное воображение, что вся Швейцария казалась ему воображаемой?
Вспоминает ли он о веревке с узлами, которую Тартарен нашел на альпийской вершине после того, как свалился?
Тебе хочется понять, в чем было дело? А ты прочел всего «Тартарена»?
Это изрядно помогло бы тебе разобраться в Гогене. Я совершенно серьезно рекомендую тебе прочесть соответствующее место в книге Доде.
Обратил ли ты внимание, когда был здесь, на мой этюд с тарасконским дилижансом, упоминаемым в «Тартарене – охотнике на львов»?
И вспоминаешь ли ты другого героя, наделенного столь же счастливым воображением, – Бомпара в «Нуме Руместане»?
С Гогеном, хоть он человек другого типа, дело обстоит точно так же. Он наделен буйным, необузданным, совершенно южным воображением, и с такой-то фантазией он едет на север! Ей-богу, он там еще кое-что выкинет!
Позволяя себе смелое сравнение, мы вправе усмотреть в нем этакого маленького жестокого Бонапарта от импрессионизма или нечто в этом роде…
Не знаю, можно ли так выразиться, но его бегство из Арля можно отождествить или сравнить с возвращением из Египта вышеупомянутого маленького капрала, тоже поспешившего после этого в Париж и вообще всегда бросавшего свои армии в беде.
К счастью, ни Гоген, ни я, ни другие художники еще не обзавелись митральезами и прочими смертоносными орудиями войны. Я лично не намерен прибегать ни к какому оружию, кроме кисти и пера.
Тем не менее, в своем последнем письме Гоген настоятельно потребовал возвратить ему «его фехтовальную маску и перчатки», хранящиеся в кладовке моего маленького желтого домика. Я не замедлю отправить ему посылкой эти детские игрушки.
Надеюсь, он все-таки не вздумает баловаться с более опасными предметами.
Физически он крепче нас, следовательно, страсти у него тоже должны быть сильнее наших. Затем он – отец семейства: у него в Дании жена и дети. В то же время его тянет на другой конец света, на Мартинику. Все это порождает в нем ужасную мешанину несовместимых желаний и стремлений. Я взял на себя смелость попытаться втолковать ему, что, если бы он спокойно жил себе в Арле, работал вместе с нами и не тратил деньги впустую, а, наоборот, зарабатывал их, поскольку заботу о продаже его картин взял на себя ты, его жена, несомненно, написала бы ему и одобрила бы его новый, упорядоченный образ жизни.
Я добавил, что это еще не все, что он серьезно болен, а потому должен подумать и о причине болезни, и о средствах борьбы с нею. Здесь же, в Арле, его недомогание прекратилось.
Но на сегодня довольно. Известен ли тебе адрес Лаваля, приятеля Гогена? Можешь сообщить ему, что меня очень удивляет, почему его друг Гоген не захватил с собой мой автопортрет, который был предназначен для него, Лаваля. Теперь я пошлю этот автопортрет тебе, а ты уж передашь его по назначению. Я написал еще один – для тебя.
23 января 1889
Ты прав, считая, что исчезновение Гогена – ужасный удар для нас: он отбрасывает нас назад, поскольку мы создавали и обставляли дом именно для того, чтобы наши друзья в трудную минуту могли найти там приют.
Тем не менее, мы сохраним мебель и прочее. Хотя в данный момент все будут бояться меня, со временем это пройдет. Все мы смертны, и каждый из нас подвержен всевозможным болезням. Наша ли вина, что болезни эти бывают весьма неприятного свойства? Самое лучшее – это постараться поскорее выздороветь.
Я чувствую угрызения совести, когда думаю о беспокойстве, которое, хотя и невольно, причинил Гогену.
Но еще до того, как все произошло, я в последние дни ясно видел: он работал, а душа его разрывалась между Арлем и желанием попасть в Париж, чтобы посвятить себя осуществлению своих замыслов. Чем для него все это кончится?
Согласись, что, хотя у тебя хороший оклад, нам не хватает капитала, хотя бы в форме картин, и у нас еще слишком мало возможностей для того, чтобы ощутимо улучшить положение знакомых нам художников. К тому же нам часто мешают недоверие с их стороны и взаимная их грызня – неизбежное следствие пустого кармана. Я слышал, что они впятером или вшестером создали в Понт-Авене новую группу, которая, вероятно, уже развалилась.
Они – неплохие люди, но такое беспримерное легкомыслие – извечный порок этих капризных больших детей.
Главное сейчас – чтобы ты не откладывал свадьбу. Женившись, ты успокоишь и осчастливишь маму; к тому же этого требуют твое положение и торговые дела. Одобрит ли твой брак фирма, в которой ты служишь? Вряд ли больше, чем многие художники одобряют мое поведение, – они ведь тоже порой сомневаются, что я трудился и страдал ради общего блага… Что бы я ни думал об отце и матери в других отношениях, супругами они были образцовыми. Я никогда не забуду, как вела себя мама, когда умер отец. Она не проронила ни слова, и за это я снова и еще сильнее полюбил старушку.
Короче говоря, наши родители были столь же образцовыми супругами, как и другая пара – Рулен и его жена. Итак, иди тем же путем. Во время болезни я вспоминал каждую комнату в нашем зюндертском доме, каждую тропинку и кустик в нашем саду, окрестности, поля, соседей, кладбище, церковь, огород за нашим домом – все, вплоть до сорочьего гнезда на высокой акации у кладбища. В эти дни мне припомнились события самого раннего нашего детства, которые теперь живы в памяти только у мамы и у меня. Но довольно об этом – лучше мне не перебирать того, что творилось тогда у меня в голове.
Знай только, что я буду просто счастлив, когда ты женишься. И вот еще что: если твоя жена заинтересована в том, чтобы время от времени мои картины появлялись у Гупилей, я откажусь от той старинной неприязни, какую к ним питаю, и сделаю это следующим образом.
Я писал тебе, что не появлюсь у них с какой-нибудь совсем невинной картиной. Но если хочешь, можешь выставить там оба подсолнечника.
Гоген был бы рад иметь один из них, а я хочу доставить Гогену настоящую радость. Поэтому, раз он желает получить одну из этих картин, я повторю ту, которую он выберет.
Вот увидишь, эти полотна будут замечены. Но я посоветовал бы тебе оставить их для себя, то есть для тебя и твоей жены. Это вещи, которые меняются в зависимости от того, откуда на них смотреть, и становятся тем красочнее, чем дольше на них смотришь.
Знаешь, они исключительно нравились Гогену; он, между прочим, даже сказал мне: «Да, вот это цветы!»
У каждого своя специальность: у Жанне на – пионы, у Квоста – штокрозы, у меня – подсолнечники.
В общем, мне будет приятно и впредь обмениваться работами с Гогеном, даже если такой обмен подчас будет мне стоить недешево.
Видел ли ты во время своего краткого пребывания здесь портрет г-жи Жину в черном и желтом? Я написал его за три четверти часа.
28 января 1889
Пишу всего несколько слов – просто чтобы сообщить тебе, что со здоровьем и работой дело обстоит ни шатко ни валко.
Впрочем, даже это уже удивительно, если сравнить мое сегодняшнее состояние с тем, что было месяц назад. Я, разумеется, всегда знал, что можно сломать себе руку или ногу и затем поправиться; но мне было неизвестно, что можно душевно надломиться и все-таки выздороветь.
Выздоровление, на которое я и надеяться-то не смел, кажется мне настоящим чудом, хотя и ставит передо мной вопрос: «А зачем, собственно, выздоравливать?»
Поэтому не слишком удивляйся, если в следующем месяце я буду вынужден попросить у тебя не только свое месячное содержание, но и некоторую прибавку к нему.
В конце концов, в период напряженной работы, которая отнимает у меня всю жизненную энергию, я вправе рассчитывать на то, что позволит мне принять необходимые меры предосторожности.
В таких случаях дополнительные расходы, на которые я иду, нельзя считать излишними.
И еще раз повторяю: или пусть меня запрут в одиночку для буйнопомешанных – я не стану сопротивляться, если действительно заблуждаюсь на свой счет; или пусть мне дадут работать изо всех сил, при условии, конечно, что я приму упомянутые меры предосторожности. Если я не сойду с ума, тебе в один прекрасный день будет прислано все, что было с самого начала обещано мною. Разумеется, картины, вероятно, разойдутся по рукам, но, если ты хоть на мгновение разом увидишь все то, что я мечтаю тебе показать, смею надеяться, что мои работы произведут на тебя благоприятное впечатление.
Помнишь, мы с тобой видели, как в крошечной витрине багетчика на улице Лафита одна за другой появлялись картины из собрания Фора? Ты убедился тогда, какой необычайный интерес представляют эти когда-то презираемые картины.
Так вот, мое заветное желание – чтобы у тебя рано или поздно оказалась серия моих полотен, которые тоже могли бы поочередно появляться в этой самой витрине.
Проработав в полную силу весь февраль и март, я, надеюсь, успею повторить целую кучу своих прошлогодних этюдов. И эти повторения, вместе с некоторыми уже находящимися у тебя полотнами, скажем «Жатвой» и «Белым садом», составят надежный фундамент на будущее…
Все это время ты жил в бедности, потому что кормил меня, но я либо отдам тебе деньги, либо отдам Богу душу… Работа развлекает меня, а мне нужны развлечения. Вчера я был в «Фоли арлезьен», недавно открывшемся местном театре, и впервые проспал ночь без кошмаров. В «Фоли» давали пастораль (спектакль устроило общество любителей провансальской литературы) или рождественское представление, имитацию средневекового религиозного зрелища. Постановка была очень тщательная и, видимо, стоила немалых денег.
Изображалось, естественно, Рождество Христово вперемешку с комической историей одной беспутной семьи провансальских крестьян.
Там было нечто столь же потрясающее, как офорты Рембрандта, – старая крестьянка, женщина вроде г-жи Танги, с сердцем тверже ружейного кремня или гранита, лживая, коварная, злобная. Все ее грехи излагались в первой части представления, показанной накануне. Так вот, в пьесе эта злодейка, когда ее подводят к яслям, начинает петь своим дребезжащим голосом, и этот голос тут же меняется – хрипение ведьмы становится напевом ангела, а затем лепетом младенца, которому из-за кулис отвечает уверенный, теплый и трепетный женский голос. Это было потрясающе, но, как я уже сказал выше, обошлось так называемым «Фелибрам» недешево.
Из этих мест мне вовсе нет нужды уезжать в тропики. Я верю и всегда буду верить в искусство, которое надо создавать в тропиках, и считаю, что оно будет замечательным, однако лично я слишком стар и во мне слишком много искусственного (особенно если я приделаю себе ухо из папье-маше), чтобы ехать туда.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51
Он же – Господи, да пусть он делает что угодно, пусть наслаждается независимостью (интересно, в каком это отношении он независим?) и на все смотрит по-своему – словом, пусть идет своей дорогой, раз ему кажется, что он лучше, чем мы, знает, что это за дорога.
Нахожу довольно странным, что он требует от меня одно из полотен с подсолнечниками, предлагая мне, насколько я понимаю, в обмен или в подарок кое-какие из оставленных им здесь этюдов. Я отошлю их ему – ему они, возможно, пригодятся, а мне наверняка нет.
Свои же картины я бесспорно сохраню за собой, в особенности вышеупомянутые подсолнечники. У него уже два таких полотна, и этого хватит.
А если он недоволен нашим обменом, пусть забирает обратно маленькую картину, привезенную им с Мартиники, и свой автопортрет, присланный мне из Бретани, но зато, в свою очередь, возвратит мне и мой автопортрет, и оба «Подсолнечника», которые взял себе в Париже. Таково мое мнение на тот случай, если он вернется к этому вопросу.
Как может Гоген ссылаться на то, что боялся потревожить меня своим присутствием? Ведь он же не станет отрицать, что я непрестанно звал его; ему передавали, и неоднократно, как я настаивал на том, чтобы немедленно повидаться с ним.
Дело в том, что я хотел просить его держать все в тайне и не беспокоить тебя. Он даже не пожелал слушать.
Я устал до бесконечности повторять все это, устал снова и снова возвращаться мыслью к тому, что случилось…
Что будет дальше – зависит от того, насколько восстановятся мои силы и сумею ли я удержаться здесь. Менять образ жизни или срываться с места я боюсь – это сопряжено с новыми расходами. Я никак не могу окончательно прийти в себя, и это тянется довольно давно. Я не прекращаю работу и, так как порою она все-таки подвигается, надеюсь, набравшись терпения, добиться поставленной цели – возместить прежние расходы за счет своих картин. Письмо поневоле получилось очень длинное – я ведь анализировал свой баланс за текущий месяц да еще плакался по поводу странного поведения Гогена, который исчез и не дает о себе знать; тем не менее не могу не сказать несколько слов ему в похвалу.
Он хорош тем, что отлично умеет регулировать повседневные расходы.
Я часто бываю рассеян, стремлюсь лишь к тому, чтобы уложиться в месячный бюджет в целом; он же гораздо лучше меня знает цену деньгам и умеет сводить концы с концами ежедневно. Но беда в том, что все расчеты его идут прахом из-за попоек и страсти к грязным похождениям.
Что лучше – оборонять пост, на который ты добровольно стал, или дезертировать?
Я никого не осуждаю, в надежде, что не осудят и меня, если силы откажут мне; но на что же употребляет Гоген свои достоинства, если в нем действительно так много хорошего?
Я перестал понимать его поступки и лишь наблюдаю за ним в вопросительном молчании.
Мы с ним время от времени обменивались мыслями о французском искусстве, об импрессионизме. На мой взгляд, сейчас нельзя или, по крайней мере, трудно ожидать, что импрессионизм сорганизуется и начнет развиваться спокойно.
Почему у нас не получается того же, что получилось в Англии во времена прерафаэлитов?
Потому что общество находится в состоянии распада. Возможно, я принимаю все слишком близко к сердцу и слишком мрачно смотрю на вещи. Интересно, читал ли Гоген «Тартарена в Альпах» и помнит ли он того прославленного тарасконца, сотоварища Тартарена, у которого было столь сильное воображение, что вся Швейцария казалась ему воображаемой?
Вспоминает ли он о веревке с узлами, которую Тартарен нашел на альпийской вершине после того, как свалился?
Тебе хочется понять, в чем было дело? А ты прочел всего «Тартарена»?
Это изрядно помогло бы тебе разобраться в Гогене. Я совершенно серьезно рекомендую тебе прочесть соответствующее место в книге Доде.
Обратил ли ты внимание, когда был здесь, на мой этюд с тарасконским дилижансом, упоминаемым в «Тартарене – охотнике на львов»?
И вспоминаешь ли ты другого героя, наделенного столь же счастливым воображением, – Бомпара в «Нуме Руместане»?
С Гогеном, хоть он человек другого типа, дело обстоит точно так же. Он наделен буйным, необузданным, совершенно южным воображением, и с такой-то фантазией он едет на север! Ей-богу, он там еще кое-что выкинет!
Позволяя себе смелое сравнение, мы вправе усмотреть в нем этакого маленького жестокого Бонапарта от импрессионизма или нечто в этом роде…
Не знаю, можно ли так выразиться, но его бегство из Арля можно отождествить или сравнить с возвращением из Египта вышеупомянутого маленького капрала, тоже поспешившего после этого в Париж и вообще всегда бросавшего свои армии в беде.
К счастью, ни Гоген, ни я, ни другие художники еще не обзавелись митральезами и прочими смертоносными орудиями войны. Я лично не намерен прибегать ни к какому оружию, кроме кисти и пера.
Тем не менее, в своем последнем письме Гоген настоятельно потребовал возвратить ему «его фехтовальную маску и перчатки», хранящиеся в кладовке моего маленького желтого домика. Я не замедлю отправить ему посылкой эти детские игрушки.
Надеюсь, он все-таки не вздумает баловаться с более опасными предметами.
Физически он крепче нас, следовательно, страсти у него тоже должны быть сильнее наших. Затем он – отец семейства: у него в Дании жена и дети. В то же время его тянет на другой конец света, на Мартинику. Все это порождает в нем ужасную мешанину несовместимых желаний и стремлений. Я взял на себя смелость попытаться втолковать ему, что, если бы он спокойно жил себе в Арле, работал вместе с нами и не тратил деньги впустую, а, наоборот, зарабатывал их, поскольку заботу о продаже его картин взял на себя ты, его жена, несомненно, написала бы ему и одобрила бы его новый, упорядоченный образ жизни.
Я добавил, что это еще не все, что он серьезно болен, а потому должен подумать и о причине болезни, и о средствах борьбы с нею. Здесь же, в Арле, его недомогание прекратилось.
Но на сегодня довольно. Известен ли тебе адрес Лаваля, приятеля Гогена? Можешь сообщить ему, что меня очень удивляет, почему его друг Гоген не захватил с собой мой автопортрет, который был предназначен для него, Лаваля. Теперь я пошлю этот автопортрет тебе, а ты уж передашь его по назначению. Я написал еще один – для тебя.
23 января 1889
Ты прав, считая, что исчезновение Гогена – ужасный удар для нас: он отбрасывает нас назад, поскольку мы создавали и обставляли дом именно для того, чтобы наши друзья в трудную минуту могли найти там приют.
Тем не менее, мы сохраним мебель и прочее. Хотя в данный момент все будут бояться меня, со временем это пройдет. Все мы смертны, и каждый из нас подвержен всевозможным болезням. Наша ли вина, что болезни эти бывают весьма неприятного свойства? Самое лучшее – это постараться поскорее выздороветь.
Я чувствую угрызения совести, когда думаю о беспокойстве, которое, хотя и невольно, причинил Гогену.
Но еще до того, как все произошло, я в последние дни ясно видел: он работал, а душа его разрывалась между Арлем и желанием попасть в Париж, чтобы посвятить себя осуществлению своих замыслов. Чем для него все это кончится?
Согласись, что, хотя у тебя хороший оклад, нам не хватает капитала, хотя бы в форме картин, и у нас еще слишком мало возможностей для того, чтобы ощутимо улучшить положение знакомых нам художников. К тому же нам часто мешают недоверие с их стороны и взаимная их грызня – неизбежное следствие пустого кармана. Я слышал, что они впятером или вшестером создали в Понт-Авене новую группу, которая, вероятно, уже развалилась.
Они – неплохие люди, но такое беспримерное легкомыслие – извечный порок этих капризных больших детей.
Главное сейчас – чтобы ты не откладывал свадьбу. Женившись, ты успокоишь и осчастливишь маму; к тому же этого требуют твое положение и торговые дела. Одобрит ли твой брак фирма, в которой ты служишь? Вряд ли больше, чем многие художники одобряют мое поведение, – они ведь тоже порой сомневаются, что я трудился и страдал ради общего блага… Что бы я ни думал об отце и матери в других отношениях, супругами они были образцовыми. Я никогда не забуду, как вела себя мама, когда умер отец. Она не проронила ни слова, и за это я снова и еще сильнее полюбил старушку.
Короче говоря, наши родители были столь же образцовыми супругами, как и другая пара – Рулен и его жена. Итак, иди тем же путем. Во время болезни я вспоминал каждую комнату в нашем зюндертском доме, каждую тропинку и кустик в нашем саду, окрестности, поля, соседей, кладбище, церковь, огород за нашим домом – все, вплоть до сорочьего гнезда на высокой акации у кладбища. В эти дни мне припомнились события самого раннего нашего детства, которые теперь живы в памяти только у мамы и у меня. Но довольно об этом – лучше мне не перебирать того, что творилось тогда у меня в голове.
Знай только, что я буду просто счастлив, когда ты женишься. И вот еще что: если твоя жена заинтересована в том, чтобы время от времени мои картины появлялись у Гупилей, я откажусь от той старинной неприязни, какую к ним питаю, и сделаю это следующим образом.
Я писал тебе, что не появлюсь у них с какой-нибудь совсем невинной картиной. Но если хочешь, можешь выставить там оба подсолнечника.
Гоген был бы рад иметь один из них, а я хочу доставить Гогену настоящую радость. Поэтому, раз он желает получить одну из этих картин, я повторю ту, которую он выберет.
Вот увидишь, эти полотна будут замечены. Но я посоветовал бы тебе оставить их для себя, то есть для тебя и твоей жены. Это вещи, которые меняются в зависимости от того, откуда на них смотреть, и становятся тем красочнее, чем дольше на них смотришь.
Знаешь, они исключительно нравились Гогену; он, между прочим, даже сказал мне: «Да, вот это цветы!»
У каждого своя специальность: у Жанне на – пионы, у Квоста – штокрозы, у меня – подсолнечники.
В общем, мне будет приятно и впредь обмениваться работами с Гогеном, даже если такой обмен подчас будет мне стоить недешево.
Видел ли ты во время своего краткого пребывания здесь портрет г-жи Жину в черном и желтом? Я написал его за три четверти часа.
28 января 1889
Пишу всего несколько слов – просто чтобы сообщить тебе, что со здоровьем и работой дело обстоит ни шатко ни валко.
Впрочем, даже это уже удивительно, если сравнить мое сегодняшнее состояние с тем, что было месяц назад. Я, разумеется, всегда знал, что можно сломать себе руку или ногу и затем поправиться; но мне было неизвестно, что можно душевно надломиться и все-таки выздороветь.
Выздоровление, на которое я и надеяться-то не смел, кажется мне настоящим чудом, хотя и ставит передо мной вопрос: «А зачем, собственно, выздоравливать?»
Поэтому не слишком удивляйся, если в следующем месяце я буду вынужден попросить у тебя не только свое месячное содержание, но и некоторую прибавку к нему.
В конце концов, в период напряженной работы, которая отнимает у меня всю жизненную энергию, я вправе рассчитывать на то, что позволит мне принять необходимые меры предосторожности.
В таких случаях дополнительные расходы, на которые я иду, нельзя считать излишними.
И еще раз повторяю: или пусть меня запрут в одиночку для буйнопомешанных – я не стану сопротивляться, если действительно заблуждаюсь на свой счет; или пусть мне дадут работать изо всех сил, при условии, конечно, что я приму упомянутые меры предосторожности. Если я не сойду с ума, тебе в один прекрасный день будет прислано все, что было с самого начала обещано мною. Разумеется, картины, вероятно, разойдутся по рукам, но, если ты хоть на мгновение разом увидишь все то, что я мечтаю тебе показать, смею надеяться, что мои работы произведут на тебя благоприятное впечатление.
Помнишь, мы с тобой видели, как в крошечной витрине багетчика на улице Лафита одна за другой появлялись картины из собрания Фора? Ты убедился тогда, какой необычайный интерес представляют эти когда-то презираемые картины.
Так вот, мое заветное желание – чтобы у тебя рано или поздно оказалась серия моих полотен, которые тоже могли бы поочередно появляться в этой самой витрине.
Проработав в полную силу весь февраль и март, я, надеюсь, успею повторить целую кучу своих прошлогодних этюдов. И эти повторения, вместе с некоторыми уже находящимися у тебя полотнами, скажем «Жатвой» и «Белым садом», составят надежный фундамент на будущее…
Все это время ты жил в бедности, потому что кормил меня, но я либо отдам тебе деньги, либо отдам Богу душу… Работа развлекает меня, а мне нужны развлечения. Вчера я был в «Фоли арлезьен», недавно открывшемся местном театре, и впервые проспал ночь без кошмаров. В «Фоли» давали пастораль (спектакль устроило общество любителей провансальской литературы) или рождественское представление, имитацию средневекового религиозного зрелища. Постановка была очень тщательная и, видимо, стоила немалых денег.
Изображалось, естественно, Рождество Христово вперемешку с комической историей одной беспутной семьи провансальских крестьян.
Там было нечто столь же потрясающее, как офорты Рембрандта, – старая крестьянка, женщина вроде г-жи Танги, с сердцем тверже ружейного кремня или гранита, лживая, коварная, злобная. Все ее грехи излагались в первой части представления, показанной накануне. Так вот, в пьесе эта злодейка, когда ее подводят к яслям, начинает петь своим дребезжащим голосом, и этот голос тут же меняется – хрипение ведьмы становится напевом ангела, а затем лепетом младенца, которому из-за кулис отвечает уверенный, теплый и трепетный женский голос. Это было потрясающе, но, как я уже сказал выше, обошлось так называемым «Фелибрам» недешево.
Из этих мест мне вовсе нет нужды уезжать в тропики. Я верю и всегда буду верить в искусство, которое надо создавать в тропиках, и считаю, что оно будет замечательным, однако лично я слишком стар и во мне слишком много искусственного (особенно если я приделаю себе ухо из папье-маше), чтобы ехать туда.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51