https://wodolei.ru/catalog/smesiteli/dlya_rakoviny/s-gigienicheskim-dushem/ 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

Смело – так, будто заранее был уверен в успехе, начал выставлять свои работы: коллажи, барельефы, холсты; некоторые поражали размерами, будучи ничуть не меньше знаменитой «Герники» Пикассо. Его имя довольно быстро обрело известность, а его творчество окрестили «спорным» и «противоречивым». На него, молодого человека двадцати с небольшим лет, посыпались премии, награды и гранты. Немного пообщавшись с критиками, широкой публикой и журналистами, он приобрел себе репутацию человека скрытного и замкнутого, ведущего уединенный образ жизни – чуть ли не отшельника, который плохо идет на контакт с представителями средств массовой информации. Это нисколько его не задевало. Возможно, потому, что он никогда об этом не думал, ему удалось завоевать уважение коллег-художников – по крайней мере некоторых из них. Он не был человеком тусовки, модным художником в общепринятом смысле слова, зато его работы с удивительной, прямо волшебной быстротой вошли в моду, отчего, кстати сказать, цены на них невероятно подскочили. Критики, используя все имевшиеся в их арсенале профессиональные словечки и штампы, характеризовали его творчество как примитивное, но мощное! Основанное на инстинктах и подсознании! Волнующее! Пробирающее до мозга костей! И ко всему прочему как загадочное и мистическое! Ему же собственные выставки казались выставками произведений другого человека – более молодого и наивного, а восторженные и щедрые эпитеты, которые расточали в его адрес критики, слишком цветистыми и надуманными.
Обласканный прессой, он, старательно скрывая смущение или торжество – как знать? – внимательно выслушивал все, что ему говорили, а потом, опустив глаза и поглаживая себя по подбородку, отвечал: «Благодарю вас! Большое всем вам спасибо».
Говорите все, что вам вздумается, – в конце концов, это принадлежит вам не в меньшей степени, чем мне.
Удивительно, но факт: в жизни он ни в коем случае не был только художником. Он был самым обыкновенным человеком, мужчиной – обывателем, имевшим, как и большинство граждан, свои собственные, хотя и не слишком сильно выраженные, политические пристрастия. Он, если угодно, даже спортсменом был, тоже, впрочем, самым обыкновенным – занимался теннисом, бегом трусцой, но рекордов не ставил. Он любил нескольких женшин, а когда ему исполнилось тридцать, даже отважился на такой решительный шаг, как женитьба, чтобы по примеру прочих стать мужем и отцом. Болезнь не слишком омрачала его жизнь. Внешне он казался вполне здоровым, если не принимать во внимание шрамы на коже, временное покраснение и припухлость лица и перепады настроения, которые вполне можно было объяснить особенностями его характера. Когда начиналось обострение, он запирался в мастерской и расправлялся с этими штучками так, как делал уже тысячу раз. В это время никто не смел заходить и тревожить его – даже жена. С самого начала он заявил ей: Мы любим друг друга, но понять друг друга до конца не сможем никогда. Поэтому не пытайся ничего понять, а прими меня таким, какой я есть.
Разумеется, она не стала спорить. Она была женой художника, а не художником.
Годы, десятилетия. Теперь ему за семьдесят, он седовласый старец, которого, похоже, больше всего поражает факт собственного существования. Кто это такой? Я?! Л-а-а – ну-ну! В честь пятидесятилетия его творческой деятельности устроена ретроспективная выставка. Надев тонированные очки, бесформенную шляпу и обноски, которые полностью изменили его облик, зимним днем он, никем не узнанный, зашел в музей. «Билет со скидкой? – А как же!» Он волновался, сердце сильно билось, хотя, казалось бы, с чего? Он видел, как развешивали экспозицию, знал работы, которые все до одной прошли через его руки и были частью его самого. Карьера уже закончена или почти закончена. На ретроспективной выставке, организованной старейшим музеем в расположенном на побережье северном городе, представлено более двухсот его работ – этих странных коллажей-барельефов, сделавших его знаменитым. Для того чтобы их развесить, музей освободил полдюжины залов с ослепительно белыми стенами.
Как это все случилось? И почему? – вечный вопрос, который он давно перестал себе задавать.
Пестрая толпа людей, переходивших из зала в зал, оказалась больше, чем можно было предположить, и первым чувством, какое он испытал, был приступ неконтролируемого страха. Кто все эти люди? Праздные зеваки? Туристы? Почему они пришли в холодный будний день на такую экзотическую, необычную выставку, как будто у них нет дела поважнее? Он слышал обрывки чужой речи – немецкой, итальянской? Он исподволь посматривал на посетителей, напряженно вслушивался в их разговоры и не узнавал себя: ему всегда было наплевать, как воспринимают его творчество другие люди. А уж теперь, когда он дожил до глубоких седин, удивить его чем-либо или тронуть почти невозможно…
Довольно скоро, а время, он знал, летит безудержно, ему стукнет восемьдесят. Эти штучки все еще продолжали появляться у него, но в последнее время тревожили реже и сопровождались не таким сильным, как прежде, воспалением. Ему не хотелось думать о том, что они, как и он, тоже стареют, вырабатываются, изнашиваются, – но, судя по всему, так и было. Иногда проходил целый год, прежде чем новая вспышка давала о себе знать. Соответственно уменьшалось количество его работ.
Медленно, слегка прихрамывая – хромота появилась совсем недавно, он прошел в зал, открывавший экспозицию. Ранние работы. Как же задрожали у него руки, когда он вошел в этот зал, как наэлектризовался вокруг воздух – словно перед сильнейшей грозой! Он не сомневался, что это не было плодом его воображения – так все было на самом деле. Он принялся сквозь стеклышки очков рассматривать эти штучки, самым загадочным и странным образом перевоплотившиеся в произведения искусства. Он до того разволновался, что у него закружилась голова и ему стало нечем дышать. Он вдруг подумал, что не имел права бесстыдно выставлять себя и отходы своего организма на всеобщее обозрение. В этом было нечто циничное, безнравственное, даже непристойное. С другой стороны, кто может сказать, что он нарушил нормы морали, если о подноготной его творчества ничего никому не известно? Кто в таком случае вправе его судить?
Успокоившись, он пошел по залам музея, как по собственной жизни. Шел и думал, что никаких особенных чувств при этом не испытывает. Разумеется, он замечал, как эволюционировали его работы (об этом постоянно твердили критики), превращаясь из грубоватых, сырых, примитивных еще поделок – «но мощных, воздействующих на подсознание» – во все более сложные и изысканно расцвеченные композиции. Помнится, когда-то он взял себе за образец персидский орнамент, и в его работах появились геометрические фигуры, а цвета стали более сдержанными. Потом, устав от аскетизма иранцев, он двинулся по пути сглаживания углов и смягчения форм, сделав доминирующим буйство красок. Позже он снова вернулся к грубым, жестким, даже дикарским образам. В последнее время он стал уделять повышенное внимание отделке, завершенности произведений и лаконизму формы. Казалось, в последнем периоде творчества он, стремясь продемонстрировать в работах свою подлинную суть, жестко ограничивал себя в изобразительных средствах, невольно маскируя то, что уже открыл было постороннему взгляду. Да, это тенденция, думал он, но тенденция в искусстве, это еще не искусство.
Один важный момент он тем не менее отметил. Стороннему наблюдателю должно было казаться, что художник обладает особым, сокровенным видением мира, дарованным то ли Богом, то ли дьяволом, и способен постигать суть вещей. Его искусство, странное и загадочное, наполненное удивительными образами и деталями, являлось антитезой холодному, просчитанному до мельчайших подробностей, рассудочному американскому искусству. А какими чудесными яркими красками были расцвечены его полотна, какая оригинальная была у них фактура! Его работы раздражали, возбуждали зрение и другие чувства. Перед изумленным зрителем на полотнах, коллажах и барельефах представала скрытая, недоступная глазу внутренняя жизнь человека. В чем здесь секрет? – задавал себе вопрос чуть ли не каждый посетитель выставки. – Чем и как это достигается?
Художник неторопливо шел по залам, пробираясь сквозь толпу внимательных, сосредоточенных зрителей. В ушах звоном отдаленного колокола вновь и вновь звучали слова: Ничего не поделаешь! Ничего не поделаешь!
В последнем зале посетители собрались вокруг самого большого полотна экспозиции – «Исцеление». Художнику говорили, что это полотно пользуется особой популярностью, если, конечно, слово «популярность» в данном случае уместно. Оно считалось самым загадочным из всех творений художника и оказывало на зрителей невероятное, почти завораживающее воздействие – ничуть не меньшее, чем «Герника» Пикассо или «Аполлон, сдирающий кожу с Марсия» Тициана. Как отметил с иронией художник, не менее тридцати посетителей, замерших словно в трансе, гипнотизировали взглядом его работу, а из других залов подходили все новые и новые зрители!
«Исцеление» было создано всего несколько лет назад, поэтому автор должен был бы помнить это полотно – вплоть до мелочей, – но детали ускользали от его восприятия. Ему казалось, что он видит этот холст впервые, и, всмотревшись в него, неохотно подумал, что и впрямь создал нечто… грандиозное. Эта работа была продана за очень большие деньги. Критика ругала ее, но в равной степени и превозносила до небес. Уж слишком противоречивое произведение – и это, похоже, было понятно даже дилетанту. «Исцеление» сочетало ранние тенденции его творчества – чрезмерную яркость красок, жесткость и резкость форм, грубость отделки – и более поздние предпочтения – оно было четко, просто и изысканно организовано. Хотя картина представляла собой абстрактную композицию, он, отбросив яркие, экзотические детали, на которых и было сосредоточено в основном внимание публики, наметанным оком мгновенно выделил в ней образ измученного болезнью человека, корчившегося от непереносимой физической и душевной боли с черным провалом распахнутого в крике рта, который, казалось, молил кого-то о снисхождении и пощаде. Это было чудовищно – так ужасно, что нельзя было выразить словами!
– Ну-с, и что все это значит? Неужели это и есть «Исцеление»?
Он сам не заметил, как внезапно заговорил, потревожив тишину зала. На него стали обращать внимание. Он тяжело и хрипло дышал, а по его побледневшему лицу струйками стекал пот. Он усмехнулся и оглянулся на стоявшую за его спиной хорошо одетую женщину средних лет, чей взгляд, прикованный к висевшему на стене чудовищному полотну, раздражал его. Она сделала шаг в сторону, позволяя ему отойти, выбраться из толпы но не отвела глаз от картины. Он был для нее никто – пустое место.
Глазевшая на полотно парочка напомнила ему двух глупых боровов и тоже вызвала у него раздражение.
– Это же обман, пустышка, не более чем яркая обертка, которая невольно притягивает взгляд, – заговорил он высоким, дрожащим голосом, размахивая сморщенными, с утолщениями на суставах старческими руками.
Молодые люди переглянулись, что-то прошептали друг другу и отошли от него в сторону. Определенно, они тоже не принимали его всерьез.
Он рассмеялся и стал тереть кулаками неожиданно увлажнившиеся глаза.
– Что-нибудь не так, сэр? – обратился к нему служитель музея.
Художнику все-таки удалось добиться анонимности, он в полном смысле слова был невидимкой – никто его не узнавал. Он стал смеяться, и смеялся все громче и громче, пока у него не закололо в груди. Ведь все это и впрямь достойно осмеяния – не правда ли?
Пошатываясь, он направился к выходу, расталкивая группки глупцов, пялившихся с глубокомысленным видом на эти штучки, которые он когда-то вырезал из собственного тела, наклеил на картон или холст и выставил на всеобщее обозрение. Потом – какое облегчение! – он оказался на свежем воздухе. Он полной грудью вздохнул, а выступивший на лбу пот высох за несколько секунд. Он вошел в парк и под сенью деревьев двинулся по дорожке в сторону залива, который властно заявлял о своем присутствии холодным, влажным ветром, приносившим запах моря. Он подошел к отвесной каменной стене, о которую с шумом и грохотом разбивались ледяные свинцовые волны. Солнце, отражаясь в них, рассыпалось на тысячи крохотных зеркальных осколков. Небо было затянуто серыми тяжелыми тучами, и солнце то и дело в них пряталось.
Содрогаясь от пронизывающего ветра, он простоял в этом отдаленном уголке парка, на набережной, несколько часов, пока наконец его не нашли и не увели со старого каменного мола.
Ничего не поделаешь! Ничего не поделаешь! Ничего!
И все же он мог сказать, что сделал немало.
Шрамы
Путешествуя без особых удобств по провинциальному американскому востоку, я, к большому своему удивлению, оказалась в К., своем родном городе! Я не появлялась в этом городишке уже двадцать шесть лет, и у меня не было здесь ни близких родственников, ни других причин – сентиментального или ностальгического характера, которые могли бы побудить меня вновь заехать в эти края. Я умотала в восемнадцать лет, чтобы поступить в колледж, и ни разу сюда не возвращалась.
От тех восемнадцати лет, что я провела здесь, у меня на всю жизнь на лице и теле остались шрамы.
И вот совершенно неожиданно, как это бывает в дурном сне, я оказываюсь в К.!
(Должно быть, весной я, не отдавая себе в том отчета, подписала контракт на поездку в К. Над контрактами корпят мои агенты, и я обычно подписываю их, не читая: у меня просто нет времени вникать во все бумаги. На меня теперь большой спрос, я без конца мотаюсь по стране и не всегда знаю, куда меня занесет судьба. Впрочем, как я догадываюсь, поездка в К. – глухой, заброшенный уголок Пенсильвании, находящийся на расстоянии сотни миль от любого приличного города, влетела представителям местного муниципалитета в копеечку – уж мои-то агенты наверняка для этого расстарались.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51


А-П

П-Я