https://wodolei.ru/catalog/smesiteli/dlya_vanny/s-dushem/Rossiya/ 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

И не только в ее взгляде, но и в ее движениях могло чувствоваться что-то змеиное, готовое и к хищному прыжку, и к злобному укусу, и к трусливому бегству, проворному и извивающемуся.
По ее словам, она была замужем, но с мужем развелась и жила одна, не имея никого родных. О ее частной жизни никто не знал, потому что она держала себя очень замкнуто, ни к кому в гости не ходила и к себе не приглашала.
Как она познакомилась с Любкиным и как она сошлась с ним, тоже не знал никто. Сойдясь с ним, она объявила, что работу в школе бросит. Любкин выслушал ее решение совершенно безразлично и спорить не стал.
— Как хочешь.
Но тут же поймал какую-то мысль и поднял брови.
— Пока я тут, тебе, конечно, школа совсем не нужна, но… Меня ведь перевести отсюда могут. Что тогда будешь делать? На что станешь жить? Без работы нельзя.
— Ты такой заботливый? — насмешливо спросила она.
— Заботливый — не заботливый… Я ведь здесь не надолго.
— Да, ты говорил. Тебя в Румынию назначат?
— Когда я это говорил? Я такого не говорил.
— Давно уж. Не помню. Еще до того, как…
— Разве? — немного нахмурился Любкин. — Пьян я был, что ли?
— Может быть, и пьян, не помню! — притворно равнодушно отвернулась Елена Дмитриевна. — А если, — переменила она тон, — если тебя в самом деле в Румынию назначат, так меня с собой не возьмешь?
Любкин немного презрительно усмехнулся.
— Мне с тяжелым багажом невозможно.
— А я — тяжелая?
— Для моего дела всякая лишняя тяжесть тяжела.
Она посмотрела как-то особенно: или что-то проверила, или чему-то усмехнулась.
Любкин устроил ей небольшую отдельную квартиру (две комнаты) и, пользуясь некоторыми льготными возможностями, помог ей одеться понаряднее, но совсем уж не так «по-парижски», как о том говорили в управлении. Она любила духи и сама составляла какую-то смесь из незатейливых советских флаконов. Когда же Любкин однажды привез ей французских духов, она сказала:
— Я ими душиться не буду.
— Чего так? — безвкусно заинтересовался Любкин. — Нехороши, что ли?
— Нет, хороши. Очень даже хороши. Поэтому-то я ими и не буду душиться, что они хороши.
— Как так?
— Не понимаешь? Если парни в избе-читальне поют частушки, так им нельзя аккомпанировать на скрипке Страдивариуса.
— На чем же? — совсем не понял Любкин.
— На гармошке!
Он не знал, что в школе ее называли «донной Стервозой», но когда он смотрел на нее или думал о ней, он неизменно говорил себе то же самое и тем же словом: «Ба-альшая стерва!» Но если бы его спросили, почему он называет ее «стервой», он объяснить не смог бы: очевидно, это только чувствовалось. И, ничего не стесняясь, ни к чему не относясь бережно, он прямо говорил ей, что считает ее «стервой». Когда он в первый раз сказал ей об этом, она не обиделась и даже не изумилась, а на минутку задумалась, словно проверила в себе что-то.
— Да! — очень спокойно согласилась она. — Ты прав: я — стерва.
Он считал ее умной, а потому был уверен в том, что она ему изменять не станет: «Свой-то расчет, поди, без ошибки понимает!» Он, конечно, ничуть не сомневался в том, что она сошлась с ним только «из расчета», и, конечно, ничуть не заблуждался в ней. Она ему нравилась красивым телом, «ангельским лицом», которое лгало своей светлой чистотой и чуть ли не похабно разворачивалось в откровенном бесстыдстве. Она возбуждала его так, как не возбуждала раньше ни одна женщина, и он не понимал себя.
— Что оно такое в тебе? — спрашивал он. — Пьянишь ты здорово!
Она кривила рот в циничном рисунке и отвечала с превосходством покорившей самки:
— Я — raffinee!
Он не понимал этого слова, но объяснений не спрашивал.
Между ними («Раз и навсегда!») было условлено: о служебных делах и обо всем, что касается управления, не говорить и не спрашивать. «А чуть только ты об этом заговоришь, — очень твердо подчеркнул Любкин, — я сейчас же встану и уйду. Совсем уйду». Елена Дмитриевна ничего на это не ответила, а только посмотрела на него искоса, словно к чему-то примеривалась.
— А если ты сам заговоришь об этом? — спросила она, лживо отводя взгляд в сторону.
— Не заговорю.
— А если? Ну, скажем, пьяный… Что я тогда должна буду сделать?
Любкин усмехнулся: он что-то услышал в ее голосе.
— Если б ты не была стервой, я попросил бы тебя: если заговорю, то останови меня.
— Но ведь я — стерва! — слегка загадочно прищурила она свои небесные глаза и глянула ими прямо в него. — Что ты мне, стерве, скажешь?
— А тебе я скажу так «Жри, собака, пользуйся случаем!» Елена Дмитриевна рассмеялась искренним, но в то же время издевательским смешком.
Она без церемонии сказала ему, что ей не нравится его имя: Ефрем Игнатьевич Любкин.
— Тут все безобразно, все! И Ефрем, и Игнатьевич, и Любкин. А особенно — Любкин. Так сразу и видно: была какая-то девка Любка, которая родила незаконного сына, и сына этого стали по ней называть: Любкин сын! Любкин! Так?
— Может быть, и так! — равнодушно согласился он. — Дело деревенское.
— Ты деревенский?
— Пензяк.
Любкин видел, что она ничуть «не жадная» и ничего не требует от него: ни денег, ни подарков. Это ему нравилось, хотя и мешало понимать: из-за какого же «расчета» она сошлась с ним? Пользуясь возможностями своего положения, он с удовольствием привозил ей из специальных закрытых распределителей то, что ему казалось роскошью и чего нигде нельзя было достать в советских магазинах: отрезы на платье, модельную обувь, белье. Со своим шофером он присылал ей коньяк, вина и закуски. И раз в месяц, уходя от нее, вынимал пачечку денег (полторы тысячи) и, немного нахмурясь, протягивал ей:
— На расходы-то…
Когда он в первый раз так дал ей эти деньги, она даже позеленела и передернулась.
— Было бы лучше, — сдерживая себя, зло сказала она, — если бы ты клал эти деньги в конверт, а конверт оставлял бы где-нибудь на виду, но так, чтобы я не видела, как ты его оставляешь.
Он ничего не заметил и не понял.
— Зачем это?
— Не понимаешь? — со злобным издевательством перекосилась она. — Что ж! В таком случае, давай мне мою зарплату прямо в руки. А расписки тебе не надо?
Он и этого тоже не понял. А, может быть, не захотел понять?
— Расписки не надо! — просто ответил он.
Он привык к тому, что «бабы» обирали его, и обирали нагло, откровенно, цинично. Поэтому нетребовательность Елены Дмитриевны очень нравилась ему, и он, словно в награду, иногда спрашивал ее:
— Чего бы тебе хотелось? Закажи! Она равнодушно пожимала плечами.
— Ничего…
А иногда, подумав, просила:
— Если можно, раздобудь мне где-нибудь большое трюмо. И зеркало трельяж
— Трельяж? Это еще что за зверь такой? Она морщилась.
— Ах, да! Я и забыла, что для тебя трельяж — непонятный зверь. В таком случае не надо.
— Горжетку черно-бурую хочешь?
— Это из дохлого-то кролика?
— Нет, зачем… Экспортную, настоящую!…
— Пожалуй…
— А еще что?
— А больше ничего.
— Что так мало?
— Я не жадная.
— А ты жадничай, не стесняйся!
Но Елена Дмитриевна кривила рот и переводила разговор на что-нибудь другое, но и этот разговор скоро обрывался: говорить было не о чем. Поэтому было скучно: и ему и ей.
— Что ты делаешь целыми днями, когда меня нет? — вяло спрашивал Любкин.
— К подруге хожу! — так же вяло отвечала Елена Дмитриевна.
— К какой такой подруге?
— Есть у меня одна. Одна-единственная.
— А у нее что делаешь?
— Разговариваем.
— О чем таком?
— О разном.
— А еще что делаешь?
— Читаю. Английский учу. Французский я хорошо знаю, а английский плохо. А ведь я, может быть, когда-нибудь в Англию попаду.
— Навряд. Не пустят.
— Я убегу.
— Поймают.
— А я так убегу, что никто и знать не будет, что я бегу. Все будут думать, будто я не бегу даже.
— Исхитрись.
— Исхитрись? А я, может быть, уже хитрю.
— Как так?
— А вот так!
— А ты попонятливей! Загадками-то нечего петли петлять.
— Не могу! Это — табу!
— Что за табу такое?
— Это значит — запрещено.
— Стало быть, и говорить нам не о чем? В молчанку играть?
— Хотя бы и в молчанку.
— С подругой-то своей, вот с этой единственной, говоришь же.
— Говорю.
— А со мной?
— С тобой я сплю. Будет с тебя.
— Пожалуй, что и будет.
Слова любви между ними не говорились. Не говорились даже и ласковые слова. Любкин не ощущал их и не тянулся к ним, а Елена Дмитриевна как-то брезгала ими. Отношения были откровенно деловитыми: когда Любкин собирался приехать к ней, то всегда предупреждал ее по телефону. Не для того, чтобы она приготовилась, а просто для того, чтобы не потерять времени: он приедет, а ее, пожалуй, нет дома. И приехав, показывал на часы:
— Вот, ровно сорок минут могу у тебя пробыть.
И уезжал точно в назначенное время, никогда не позволяя себе ни забыться, ни увлечься.
И он не видел, как она, заперев за ним дверь, возвращалась в комнату с тонкой улыбкой злого умысла и сокровенной мысли.
Глава IX
Через неделю после прихода Семенова случилось неожиданное: к Евлалии Григорьевне подошла старшая машинистка и немного значительно, немного загадочно сказала ей, что ее зовет к себе начальник местпрома.
— Сейчас его секретарша сказала мне… Идите!
— Меня зовет? — удивилась Евлалия Григорьевна и, не вставая с места, испуганно посмотрела на стоявшую около нее старшую машинистку: снизу вверх.
— Вас, вас! Идите!
Евлалия Григорьевна растерянно поднялась и, теребя концы рукавов блузки, нерешительно заколебалась.
— Да как же это? Да зачем же?
— А уж этого я не знаю! — усмехнулась старшая машинистка. — Это уж вы мне потом сами расскажете. Идите же, не заставляйте ждать себя.
Евлалия Григорьевна, чувствуя замирание сердца, неуверенно пошла. И чуть только она вышла, все машинистки разом заговорили: они-то знали, что мог означать вызов к начальнику.
Начальник местпрома, Николай Захарович Чубук, был немного растолстевший человек, рыхлый и веселый. Во время гражданской войны он, тогда еще молодой, лихо и самозабвенно партизанил в Сибири, боролся с Колчаком, вел подпольную работу и никогда не щадил себя, а словно бы играл и шутил со смертью. Когда гражданская война окончилась, его послали на хозяйственную работу, и он взялся за дело так же горячо: «Будем строить социализм!» Но, проработав лет восемь — десять, разленился, вошел во вкус новой жизни, стал чересчур широко пользоваться теми возможностями, которые перед ним открылись, перестал заниматься делом («Что я, лошадь, что ли? Пусть лошади работают!») и полюбил вкусно поесть и попить в теплой компании, а особенно полюбил «покуролесить с девочкой». Из своих сотрудниц он составил себе целый гарем и часто либо «закатывался» с кем-нибудь из них в укромное место, либо совершенно открыто приглашал «Ирочку» или «Нюсечку» к себе в кабинет на вечерние занятия.
В местпроме его любили: «Ничуть не вредный мужик!» И, конечно, составилась группа, которая стала потворствовать ему и подталкивать его на разные похождения. И он убедил себя в том, что вокруг него сидят «люди преданные», а потому и был ласково благодушен, щедр и ничуть не требователен в работе.
Евлалия Григорьевна, хотя и служила в местпроме уже два года, всего этого не знала: она так робко сторонилась всех, что до нее даже и не доходили местпромовские толки и сплетни. Но тем не менее, идя к Чубуку, она боялась: все «важные партийцы», как она называла их, казались ей страшными.
Она вошла в комнату секретарши и робко остановилась в дверях.
— Меня… звали? — упавшим голосом спросила она.
Личная секретарша начальника, крупная, эффектная, но уже немолодая женщина, с соломенно-бледными, крашеными волосами и с сильным гримом на лице, холодно и высокомерно осмотрела Евлалию Григорьевну с ног до головы. Она тщательно следила за романами своего начальника и все пыталась так поставить дело в его глазах, будто это она ему все устраивает, а без нее у него ничего не может выйти. Было время, когда Чубук и ее приблизил к себе, но ни прельстить его, ни тем более привязать его к себе она не могла, так как была уже немолода, а Чубук любил «свеженьких и неопытных». Быстро учтя это, она переменила роль фаворитки на роль покровительницы и устроительницы, изо всех сил стараясь заставить Чубука поверить в эту ее роль.
Она осмотрела Евлалию Григорьевну, оценивая ее со своей точки зрения. «Вряд ли эта ему понравится! — решила она. — Хотя плечи и грудь у нее, кажется, хороши!»
— Товарищ Шептарева? — холодно спросила она.
— Да… Мне сказали, что…
— Подождите здесь, я сейчас доложу о вас! — надменно кивнула секретарша на стулья у стены и прошла за дверь, закрытую тяжелыми драпри.
Евлалия Григорьевна сделала шаг, но не вперед, а в сторону, чтобы не загораживать собой двери и не мешать проходить. Не села, а стала дожидаться стоя, все еще теребя манжетку на левом рукаве и не замечая, что теребит ее. Секретарша через минуту вернулась.
— Идите! — показала она головой на дверь. — Только не называйте Николая Захаровича «товарищ Чубук», он этого не любит.
— А… как же? — не поняла и подняла на нее глаза Евлалия Григорьевна.
— Как «как же»? — дернула та плечом, чуть ли не с возмущением удивляясь непонятливости Евлалии Григорьевны. — Называйте по имени-отчеству: Николай Захарович!
Евлалия Григорьевна, тихо переступая ногами, приоткрыла дверь (ровно настолько, чтобы пройти) и, войдя в кабинет начальника, сразу же остановилась, плохо видя и плохо соображая.
Чубук сидел за большим письменным столом и читал какую-то бумагу, быстро водя по строчкам толстым красным карандашом. Подняв глаза, он посмотрел на Евлалию Григорьевну, и почти сразу же в его глазах пробежал лукавый смешок.
— Товарищ Шептарева? — мягко и даже ласково сказал он. — Ну, идите сюда, садитесь…
Он показал ей на мягкий стул перед письменным столом. Евлалия Григорьевна неслышно подошла, села и опустила глаза, смущаясь того, что не может поднять их и смотреть прямо. А Чубук, безо всякой церемонии, стал очень откровенно разглядывать ее, словно что-то взвешивая при этом.
— Да-а! — протянул он, слегка улыбаясь каким-то своим мыслям. — Так вот оно, какая вы… А я и не знал!
— Что? — даже испугавшись, вскинула глаза Евлалия Григорьевна.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48


А-П

П-Я