https://wodolei.ru/catalog/rakoviny/cvetnie/zolotye/ 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

Григорий Михайлович смотрел на эти «отказался», страшился их, хотел сказать, что он ни от чего не отказывался, а просто не мог отвечать, но ничего не говорил, мигал испуганными глазами и читал все дальше. Дочитал до конца.
— Ну? Правильно? — насмешливо спросил Бухтеев.
— Но ведь я не отказывался!… — робко, почти с мольбой, сказал Григорий Михайлович. — Я совсем не отказывался отвечать, и я не отказываюсь. Я… Если бы вы мне объяснили или сказали…
— Это все равно! — величественно перебил его Бухтеев. — «Не умер Данила, а болячка его задавила!» — усмехнулся он. — Кого вы хотите провести такой ерундой?
Григорий Михайлович послушно подписал протокол, вздохнул и передал его Бухтееву. Тот посмотрел на подпись, перевел глаза на Григория Михайловича и сказал очень чеканно, очень размеренно и очень холодно:
— Считаю нужным предупредить вас: вы подписали свой смертный приговор.
Григорий Михайлович побледнел, осел на стуле, но тотчас же не выдержал и вскочил.
— Но… Но… Но… — залепетал он, слыша, как останавливается у него сердце. — Но ведь…
— Такой анкеты, как эта, — брезгливо указал Бухтеев на анкету, — и такого показания, как это, — ткнул он пальцем в протокол, — совершенно достаточно для того, чтобы такого человека, как вы, поставить к стенке. Можете идти. Вы мне больше не нужны, и допрашивать вас я больше не стану: у меня нет времени возиться с вами зря.
Григорий Михайлович вскинулся, захотел что-то сказать, даже прижал обе руки к сердцу, но в голосе было до странности пусто. Он не мог найти ни одного слова, а только смотрел с мучительной болью.
Бухтеев надавил на кнопку звонка, вызывая караульного.
— Но, товарищ следователь… Гражданин следователь! — не помня себя, завопил Григорий Михайлович, бросаясь вперед и размахивая руками. — Ведь я же… Вы… Вы…
— Я вас предупреждал: ни учить, ни упрашивать я вас не стану. Вы должны понимать ваше положение, и если вы…
— Но ведь я…
— Спорить излишне! — актерским жестом остановил его Бухтеев. — Я, конечно, доложу начальнику, но я уверен, что он совершенно согласится со мною!
— Гражданин следователь!… Вошел караульный.
— Уведите арестованного! — распорядился Бухтеев. Не только по дороге, но даже и придя в камеру, Григорий Михайлович не мог ни опомниться, ни собрать себя. В камере все уже спали, но когда открылась дверь, некоторые проснулись и остро посмотрели на Григория Михайловича. Вероятно, в лице его было что-то чрезвычайное, потому что никто ни о чем не спросил его, а тотчас же все притворились спящими. Григорий Михайлович покрутился и кое-как втиснулся в свое место. Он скрючился в исковерканной позе, закрыл глаза и тотчас же почувствовал необычайную слабость, от которой все тело как бы растворилось и стало невесомым. Тоска на сердце то отходила, то превращалась в наваливающийся ком. В голове было ощущение пустоты, а перед глазами то пролетали яркие искры, то колыхались черные пятна. Голова кружилась, легкая тошнота противно щекотала, пальцы на руках холодели, веки тяжело смыкались, и Григорий Михайлович в странном забытье потерял сознание.
Проснулся он (или очнулся) рано, когда все еще спали. Две-три минуты он не мог ничего вспомнить или сообразить, но потом с ослепительной ясностью вспомнил все. «Смертный приговор!» Он вскочил, сел, достал трясущимися пальцами смятую пачечку с табаком и, еле справляясь с непослушными движениями, скрутил неуклюжую папиросу. И вдруг опять вспомнил Евлалию Григорьевну. Страшно теплое и страшно нежное задрожало в нем, и все лицо стало дергаться мелкой, напряженной дрожью. «Лалочка!» — позвал он ее именем, каким никогда в жизни не называл. Очень крупные, очень горячие слезы закапали из глаз, а сердце стало согреваться от ласки и нежности. «Лалочка!»
Скоро начали просыпаться и шевелиться. Едва только Григорий Михайлович увидел, что Миролюбов тоже проснулся, он почти истерически бросился к нему.
— Николай Анастасьевич!
— Что? Что такое?
Григорий Михайлович стал нервно рассказывать: рассказывал невнятно, сбиваясь, упоминая о ненужном и опуская существенное. Те, которые проснулись и встали, тоже слушали его, обступив со всех сторон, нахмурив брови и поглядывая один на другого. «А? Что делают? Слыхали, что они только делают?» — укоризненно говорили они своим взглядом.
— И он сказал — «смертный приговор»? — переспросил Миролюбов. — Вот именно так и сказал?
— Да, да! Так и сказал! «Доложу, говорит, начальнику и — к стенке!»
Миролюбов напряженно подумал.
— Глупости! — уверенно и безапелляционно решил он.
— Такого не бывает! Разве же такое бывает? По первому же допросу и — к стенке? Чушь! — горячо поддержал Миролюбова молодой студент. — На пушку берет!
Все зашевелились, каждому хотелось сказать свое мнение, и все мнения сводились к одному: «Чепуха!»
— Напугать хочет, чтобы сломать вас, вот и все!
— И кто это ему позволит самому смертные приговоры выносить? Подумаешь, фря великая!
В груди у Григория Михайловича начало отлегать. Он слушал то, что ему говорили, поворачивался то к одному, то к другому и, почти улыбаясь, переспрашивал:
— Пугает, да? Только пугает? Блеф? На пушку берет?
— К стенке поставить просто, но не так уж и просто! — как бы со знанием дела, уверенно сказал студент. — Без приговора тройки никто не имеет права расстрелять.
— А вы это вашей тетеньке рассказывайте! — сумрачно возразил ему приземистый и коренастый мужчина, бывший председатель райисполкома, который редко вмешивался в камерные разговоры. — Коли не знаете, так и молчите. Приговор тройки? Конечно, приговор нужен, но в некоторых случаях они могут и без приговора шлепнуть, если им это нужно: по бланку! У них бланки есть.
— Какие бланки? — азартно повернулся к нему студент, готовый горячо заспорить. — Какие бланки?
— Такие. Специальные. На нас с вами хватит.
Григорий Михайлович покачнулся. «Бланки… Да, да! Наверное, что-нибудь такое есть у них!» — подумал он и тут же вспомнил, что говорил Бухтеев о его «особенном» положении. Все спокойствие сразу исчезло. Он метнул глаза на председателя райисполкома, ожидая, что тот еще что-нибудь скажет, но тот говорить не стал, а хмуро сел на пол. «Он ведь партиец! — замирая, подумал Григорий Михайлович. — Он такое знает, чего здесь никто не знает. Бланки!»
И он, почти шатаясь, добрался до своего места и не опустился на него, а бессильно упал.
Глава V
Скоро после обеда его опять вызвали:
— Володеев! С вещами!
«С вещами» могло значить многое: и выпуск на волю, и перевод в другую камеру, и перевод в общую тюрьму. Григорий Михайлович ничего этого не знал, но испугался: «Что такое? Что такое?» Миролюбов помог ему собрать узелок и ободрительно пожал ему руку выше локтя.
— Будьте крепче! Не поддавайтесь!
Григория Михайловича повели по той лестнице, по которой выводили на прогулку, и вывели во дворик. Он посмотрел на небо: оно было совершенно чистое и по-осеннему голубело чуть поблекшей синевой. Довольно явственно доносились звуки города: автомобильный гудок, дребезжащий визг трамвая на завороте, сливающийся, неразличимый шум. Острая боль тоски от этих недосягаемых звуков охватила Григория Михайловича, и он как-то очень по-больному захотел приостановиться и вслушаться в них, даже рвануться к ним. Но караульный сердито крикнул:
— А ну! Не спотыкайся!
Через дворик вышли калиткой в сад и пошли по дорожкам, усыпанным желтыми листьями. В стороне виднелась полусгнившая, развалившаяся беседка, когда-то нарядная и кокетливая, с вычурной крышей. Через дыры сумрачных окон было видно, что вся она набита кучами мусора. Немного дальше, у края дорожки, стояла покосившаяся деревянная скамья с давно обвалившейся спинкой, а у скамьи валялась на земле брошенная лопата. И Григорий Михайлович истерически почувствовал, что нет большего счастья, чем быть вот в этом саду, смотреть, как тихо и безропотно падают отмершие листья, слушать шорох их медленного падения, а потом… потом уйти из сада, когда захочется уйти. Он, который никогда в жизни не держал в руках лопаты, сейчас страстно захотел схватить ту, которая лежала у скамейки, и начать царапать землю, копать ее, перебрасывать с места на место. Шум города и вид сада взволновал его, призывая его душу к тому невозможному, что неудержимо манило именно своей невозможностью. Безмерная жажда освободиться охватила его: освободиться не только от замка, от стен и от решетки, но и от подавляющей его злой силы. Он с беспомощной мольбой поднял вверх брови, а губы его жалобно задрожали.
Караульный торопил его: «Давай, давай!» Они прошли сад наискосок и подошли к длинному флигелю, который стоял в самой глубине сада, у глухого забора. Рядом был недавно построенный гараж, а по другую сторону флигеля стояла старая оранжерея, примыкавшая к небольшой пристройке с кирпичными стенами. Стекла в оранжерее были давно выбиты, и окна были заколочены грязными досками. «Неужели там живут?» — непроизвольно подумал Григорий Михайлович и заметил, что караульный как-то странно, чуть ли не с испугом, покосился на эту оранжерею.
Вошли во флигель и завернули в комнату направо. Там сидел молодой человек в форме, но безо всяких знаков отличия. Караульный передал ему пакет, тот вскрыл его и, даже не посмотрев на Григория Михайловича, сразу стал что-то записывать в книге: быстро и привычно Потом он повел Григория Михайловича через небольшую, совершенно пустую комнату, в которой висел только портрет Сталина и которая, казалось, никогда не подметалась: так там было пыльно, грязно и полно сора на полу. Прошли узеньким коридорчиком, в который выходило несколько дверей с «глазками», и остановились перед одной из них. На ней очень крупно было написано мелом: «№ 2».
— Заходи!
Григорий Михайлович зашел и, недоумевая тревожным недоумением, остановился.
Перед ним была обыкновенная комната, переделанная в камеру для заключенных. Окно было сплошь замазано мелом и закрыто решеткой, дверь была сделана крепкая, одностворчатая, с засовом снаружи. Комната была довольно просторная, но мебели в ней почти не было; койка у стены, небольшой стол с нарисованной на нем шахматной доской и два простых, некрашеных табурета. На койке лежал человек. Двое сидели на табуретах, а еще двое лежали на полу, подстелив под себя пальто. Хотя был еще день, но замазанное мелом стекло плохо пропускало свет, и под потолком горела сильная двухсотваттовка. Никакого абажура на ней, конечно, не было, но кто-то привязал к ней кусок бумаги, и легкая тень падала на пол.
— Так-с! Еще один! — сказал тот, который лежал на койке. Григорий Михайлович все еще стоял у двери и молчал.
— Если хотите знакомиться, — знакомьтесь, а если не хотите, — не надо! — продолжал лежащий. Сам он не вставал с койки и только смотрел на Григория Михайловича. — Здесь у нас никакие обычаи не соблюдаются, и ничто мирское здесь не имеет силы. Здесь ведь особый мир, как сами изволите понимать. До того особый, что если вы захотите вслух покрыть матом самого Сталина, то можете не стесняться: кройте-с! Во всем Советском Союзе сие невозможно, а здесь вполне возможно и допустимо-с!
— По… Почему? — спросил Григорий Михайлович, боясь догадаться.
Лежавший на койке рассмеялся, но смеха у него не получилось.
— Такой уж воздух в этой камере: особенный! — пояснил он.
Потом он поднялся со своей койки, подошел к Григорию Михайловичу и посмотрел не без приятности.
— Может быть, вы интересуетесь теми, с кем вас свела роковая судьба? Позвольте отрекомендоваться-с! Сам я, прошу, заметить, тот, который еще недавно был главбухом Мосстроя: Михаил Павлович Зворыкин, к вашим услугам! Эти двое, на табуретах-с, тоже приятные люди: профессор университета Василий Васильевич Кораблев, историк-с, и завагитпропом обкома (обкома-с) партии — Осип Осипович Осипов. Очень оригинально: Осип в кубе, так сказать-с! На полу же лежит Иван Гаврилович Смыкин, по профессии — вор, но, вероятно, он, сверх того, и еще что-нибудь похуже… Хотя о подробностях мы говорить не будем-с! Рядом же с ним лежит с закрытыми глазками таинственный Некто, который не желает называть нам ни имечка, ни фамилии, а поэтому мы называем его «товарищ Энкогнито», с произношением в нос, по-французски-с… А вы-с, позвольте спросить?
— Володеев, Григорий Михайлович! — почти элегантно поклонился ему Григорий Михайлович, все еще не зная, куда он попал и как ему следует держать себя.
— Очень приятно-с!
Зворыкин говорил каким-то полушутовским языком, подпускал «словоерики», раскланивался и разводил руками, а глаза у него все время беспокойно бегали, бессильные скрыть то мучительное, что было в их глубине.
— А здесь хорошо! — неуверенно сказал Григорий Михайлович, оглядывая камеру. — Просторно!…
— Здесь-то? — подхватил Зворыкин. — Здесь очень даже хорошо! Особенно по ночам-с!
— Почему… по ночам?
Зворыкин хотел что-то ответить, но Осипов резко сорвался с табурета, на котором сидел, и почти зло посмотрел на Григория Михайловича.
— Да что вы! — крикнул он. — Маленький, что ли? Не понимаете, где вы находитесь?
Кораблев, все еще сидя на своем табурете, быстро повернулся, словно хотел остановить Осипова, но не успел, и Осипов, с каким-то подчеркнутым, злорадным удовольствием, крикнул прямо в лицо Григорию Михайловичу:
— В камере смертников вы! Вот вы где!
И стены, и потолок, и светлая лампочка — все потемнело и закружилось перед Григорием Михайловичем. Расширившимися глазами он смотрел перед собой, опираясь о стенку рукой и пытаясь что-то сказать дрожащими губами.
— Ва… Ва… Я…
— Ничего! Ничего! — быстро подскочил к нему Кораблев. — Это ничего! Тут еще ^многое, знаете ли, рассудить надо, прежде чем… Конечно, если вот так безрассудно брякнуть, как наш Осип Осипович вам сейчас брякнул, так оно действительно нестерпимо, но если все разобрать и как следует проанализировать, то совсем еще не так плохо может выйти. И, знаете ли, вы бы лучше сели, право! Снимите пальто, сложите его и садитесь. Позвольте, я вам помогу!
Это был человек лет за шестьдесят, маленький, щупленький, лысый со лба и с очень внимательным взглядом.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48


А-П

П-Я