https://wodolei.ru/catalog/dushevie_ugly/ampm-bliss-l-square-slide-63577-item/ 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

— Там вам скажут.
В анатомическом театре ее встретили внимательно, участливо и даже тепло. Она не знала, кто был тот высокий, худой и белобрысый, в белом халате, совсем еще молодой, но он говорил с нею, как брат. Он так осторожно, так бережно и так мягко сказал ей все, что она, хотя обомлела и затрепетала, но овладела собою. И он ни за что не пустил ее в мертвецкую «посмотреть на папу»: она не знала, а он знал, что только постороннему и к тому же привычному человеку с крепкими нервами можно было смотреть на ту бесформенную и безобразную груду раздавленного и разорванного мяса, которая была свалена на оцинкованном столе.
— Вы потом, потом посмотрите! Не сейчас! — мягко, но настойчиво уверял он. — Сейчас нельзя, мы еще не все сделали, что надо.
А когда Евлалия Григорьевна, пришибленная и оглушенная, встала, чтобы уходить, он в нерешительности заколебался.
— Дойдете одна-то? — почти робко спросил он. — Может, проводить вас?
И, не дожидаясь ответа, крикнул в соседнюю комнату.
— Женечка! Идите сюда!
Вошла молодая девушка, тоже в белом халате. Он засуетился.
— Вы, Женечка, побудьте тут за меня, а я скоро вернусь. Надо!
— Но я сама… Я сама дойду! — тут только спохватилась и запротестовала Евлалия Григорьевна.
— Ну вот… Что мне, трудно, что ли?…
По дороге он все уверял ее, что это «хотя, конечно, и трагедия, но все-таки это только несчастный случай и не более того!» И по его словам, а главное, по тону, выходило так, будто от того, что это «только несчастный случай», а не что-нибудь другое, от этого ужас совсем уж не так и велик. И этот странный довод действовал на Евлалию Григорьевну, и ей даже становилось легче оттого, что это только несчастный случай.
В квартире, конечно, сразу же все и обо всём узнали. Сталпливались в комнате Евлалии Григорьевны, сокрушенно качали головой, некоторые даже утирали слезы и все пробовали утешать Евлалию Григорьевну. А между собою судачили шепотком и высказывали ненужные соображения. А одна из соседок, уходя в свою комнату, тихо сказала мужу:
— Теперь Шептарева только с мальчиком осталась, а комната у них большая, такую на двоих не оставят… Поговори с управдомом, пусть он Шептареву в нашу комнату переселит, а нас — в ее!
— Да, это идея! — согласился ее муж — Завтра же поговорю. Но ведь управдому сунуть надо будет.
На другой день приходили из милиции, о чем-то спрашивали, что-то записывали. Софья Дмитриевна поймала следователя в коридоре и остановила его:
— И что оно такое, скажите мне на милость? Как же это вышло?
— А кто ж его знает! — пожал плечом следователь. — Кто говорит, что он поскользнулся и упал, а кто говорит, что сам нарочно бросился.
— Да с чего ему бросаться-то было? И не с чего кажется!…
— А этого я уж не знаю.
Часов в пять приехал Семенов. Евлалия Григорьевна и вообще почти забыла в последнее время о нем, а в нервном беспамятстве вчерашнего и сегодняшнего дня она ни разу не вспомнила о нем. И когда она увидела его, то почувствовала, что не хочет сейчас видеть этого человека, что ей говорить с ним тяжело. Он, как всегда, властно, твердо и грузно, прошел по коридору в ее комнату, сам отодвинул стул от стола и сел, не дожидаясь приглашения.
— Знаю! — коротко сказал он. — Мне сегодня передали. Тяжело вам? Понимаю!
Евлалия Григорьевна ничуть не изумилась тому, что Семенов обо всем уже знает и что ему «передали»: Семенов для нее был именно тем, кто должен все знать и которому должны обо всем докладывать.
— Понимаю! — повторил он, но ни тени тепла или участия не было у него в голосе, а была только деловитость и озабоченность. — В милиции еще не всё знают! — сообщил он. — Факт известен, а причины и обстоятельства не выяснены. У вас из милиции были?
— Да, днем. Я все боюсь, Павел Петрович…
— Чего?
— Что это с ним в НКВД. Ведь его перед этим в НКВД вызывали и, может быть…
— Кто вызывал? Зачем? — вскинулся Семенов, и глаза его стали острыми.
— Я не знаю. Повестку прислали, чтобы пришел.
— Какую повестку? Когда прислали? — напористо спросил он.
— Вчера… То есть позавчера! Ему прислали повестку, он и пошел. Я жду его, а его все нет. И уж утром… вчера…
— Погодите! — остановил ее Семенов. — Это надо в точности разобрать. Кто прислал повестку?
— Не знаю. Вызывали в двадцать седьмую комнату.
— В двадцать седьмую? И он ходил туда?
— Да, ходил.
— Кто вам сказал? Вы сами наводили справки? Сами там были?
— Да, сама. Молодой человек, вежливый такой.
— Вежливый? Все они там вежливые! Ладно, выясню! А если и не выясню, то тоже ничего страшного нет. Самоубийство или несчастный случай, не все ли равно!
— Как — все равно? — нервно вскинулась Евлалия Григорьевна. — Ведь если это самоубийство, так ведь это же — я! Я!
— Что — вы?
— Я! — зазвенел голос у Евлалии Григорьевны.-Он… Вы тогда все про него рассказали мне, и все это, конечно, правда, но… Но он, когда оттуда вернулся, был такой несчастный, что… Мне надо было пожалеть его, уберечь, а я…
— Пожалеть? Уберечь? — сорвалось у Семенова. — А вас-то берегут? жалеют?
— Меня вы жалеете! — искренно призналась Евлалия Григорьевна.
— Я? — потупился Семенов, и страшная боль отразилась на его лице. — Я не жалею, я… другое!
Он опустил голову. Просидел так с полминуты, обдумывая свою глухую мысль и преодолевая что-то упорное. А потом (преодолел?) поднял голову и сказал другим голосом:
— Я вам вот что скажу, голубенькая вы этакая: если вы даже и виновны перед ним в чем-нибудь, так даже и тогда вы ни в чем не виновны, вот оно как!
— Я не понимаю! — всматриваясь и вслушиваясь, сказала Евлалия Григорьевна. — Не виновна, даже если и виновна? Разве может быть так?
Он отмахнулся: переменил и позу и тон.
— Вы, стало быть, теперь одни остались. Оно и хорошо и… нехорошо оно. Ну, сынишка, конечно, и старушка вот эта ваша чудесная… Софья Дмитриевна, кажись? А еще есть ли кто с вами и около вас? Посильнее, чем старый и малый, есть ли? Никого нет?
— Никого! — грустно созналась Евлалия Григорьевна. Семенов задумался, перебирая пальцами.
— И до чего же мне странно смотреть на вас, если бы вы знали! — тихо, словно для себя, сказал он. — И как это вы в наше время образоваться такой могли? В революцию вы еще совсем девочкой были, и вырастали вы, стало быть, уж после революции: военный коммунизм, НЭП, коллективизация, две пятилетки… И ничего этого ни в вас, ни на вас нету, словно ничего для вас и не было. Чудно! И какая же вы такая вышли, если вас по косточкам разобрать? Сил у вас нет, воли нет, зубов и клыков нет, понимания жизни нет и… и хороших людей возле вас нет! Погибать вам надо, одно только это и остается. А ведь не погибнете вы! Это я изо всех моих сил понимаю и знаю: не погибнете. Все может погибнуть, а вы — нет. И надо вас сберечь, обязательно надо. Для чего это надо, не знаю и знать даже не хочу, а… надо! Я большевик, я ничего не жалею, — очень сильно добавил он, — я разрушений не боюсь. Весь мир перевернуть, всю жизнь перестроить, все старое в огне попалить — это я могу. Это — я! А вот вас-то… вот такую, как вы… Вас и для новой жизни сохранить надо, потому что всякая новая жизнь без вас в тартарары провалится. А кто вы такая, не разберу я. Голубенькая вы, правда это, но… Но что такое — голубенькая?
Евлалия Григорьевна не понимала того, что он говорит, хотя и старалась не упустить ни слова. А Семенов вдруг оборвал, встал со стула и улыбнулся какой-то виноватой улыбкой.
— Ведь вот… находит на меня иногда чепуха всякая! — махнул он рукой. — Вы уж не слушайте, не обращайте внимания. Но только… Еще два слова. Никому не скажу их, а вам скажу: правду-то надо уметь видеть. Мы ведь — как? Найдем свиной хвостик и сразу балдеем от радости: «Я правду нашел! Я правду нашел!» Вот потому-то вас и сохранить надо, что, может быть, вся правда наша совсем не правда, а свиной хвостик. А у вас…
Он круто повернулся, подошел к вешалке, оделся и взял в руку кепку.
— Тут, конечно, по всему дому буза теперь пойдет! — сказал он совершенно деловым тоном. — Потому что комната, можно сказать, освободилась, а желающих — вагон! Так вы об этом не беспокойтесь и даже внимания не обращайте. Я поговорю там, — неопределенно, как всегда, мотнул он куда-то головой, — и там вашему управдому два слова скажут. Шелковый будет, не беспокойтесь. А мне уж пора. Поеду. До свиданья.
— Как вы… — благодарственно улыбнулась Евлалия Григорьевна. — Как вы обо всем подумали!
— О чем же это? — спросил Семенов, с удовольствием глядя на ее улыбку.
— А вот даже о комнате… Чтобы комнату у меня не отобрали.
— А, об этом! Об этом я подумал, да! А почему? Потому что это — вздор, свиной хвостик. И мы, как я по жизни нашей вижу, мы о вздоре всегда думаем, и мы его всегда загодя предвидим, потому что заботимся о нем, дорог он нам. Большой ли вздор, маленький ли, все равно: комната, скажем, или план третьей пятилетки. А если что — не вздор, так вот о том-то мы и думать не хотим, потому что не умеем мы о «невздоре»-то думать. Нечем нам о нем думать! Нечем! А потому этот самый «невздор» мимо и проходит: мимо нас и мимо нашей жизни.
— Какой «невздор»? — уловив что-то значительное и близкое ей, спросила Евлалия Григорьевна.
— А этого я не знаю! — откровенно и искренно сознался Семенов. — Знаю, что есть «невздор», должен он быть, не может его не быть, а в чем он — не знаю. И я, стало быть… Я… Пойду! — сдвинулся он с места. — А отца-то, говорите, в двадцать седьмую вызывали? Ладно, разузнаю! Выясню!
Он повернулся и пошел. И странным образом его голова втиснулась в плечи, а шаги были не властные, а глухие и тяжелые.
Глава XVII
В начале декабря Любкина вызвали в Москву. Он пробыл там неожиданно долго, две недели, и вернулся девятнадцатого числа. Все предполагали, что он с собою «что-то привез», и немного насторожились, ожидая новостей, в которых, конечно, ничего приятного быть не могло. Но Любкин по приезде не только не собрал совещания начальников отделов, но даже не приказал им явиться с докладом. Повидался с ними только по обычному и делами поинтересовался поверхностно, вскользь.
— Все у тебя в порядке?
— Пожаловаться не могу…
— Вопросы ко мне имеешь?
— Да нет, все как будто бы ясно.
— Ну и ладно. Подробности потом расскажешь.
По управлению тотчас же пополз слух, что «дело неладно», что «похоже на то, что наша Любка отставлена». Никто ничего не знал, но что-то как бы чувствовалось, а поэтому все насторожились.
Супрунов, окончив официальную часть своего доклада, спросил, понизив голос:
— Есть что-нибудь?
Любкин ответил пристальным взглядом и, помедлив несколько секунд, сказал:
— Очень даже есть.
— Чрезвычайное?
— Вполне чрезвычайное. Не вообще, конечно, а для меня чрезвычайное. Личное.
— Мне сказать можешь?
— Тебе-то? А как же иначе? Я только того и жду, чтобы тебе сказать и с тобой потолковать. Но только здесь, на перепутье, об этом говорить нельзя, а надо говорить толком и… и под водку об этом говорить хорошо. Ты на сегодняшний вечер можешь освободиться?
— Часов с десяти?
— Можно и с десяти. И мы с тобой так сделаем: поедем в «Театральный» и там в отдельной комнатке посидим. И будет у нас там с тобой вполне веселый разговор. Идет?
— Отчего же…
Новость, которую Любкин привез с собой из Москвы, была действительно очень важная для него: он получал тайное и чрезвычайно ответственное назначение в Афганистан. Он, правда, ожидал другого: он думал, что ему поручат некоторую задачу в Румынии, о чем с ним говорили с полгода назад. Назначение в Афганистан было для него неожиданностью, но никакими неожиданностями он никогда не смущался, а всегда в таких случаях «брал быка за рога». Дело было очень большое. За время своего пребывания в Москве он, конечно, еще не успел изучить его во всем объеме и во всей глубине, но хорошо понимал, насколько оно сложно и трудно. Кроме того, оно было опасно, но об опасности он совершенно искренно не думал. Озабочивало его другое: «Тонкое оно, шут его дери, дело-то это!» А оно действительно было тонкое. В этом деле был завязан узел сложной восточной политики: проникновение в Индию и создание угрозы для Англии. Надо было установить связь с индийскими коммунистами, перебрасывать им литературу, оружие, деньги и инструкторов и организовывать повстанческие отряды. Главное же, надо было вести двойную игру с индийскими националистами, одной рукой поддерживая национальное движение, а другой направляя его в сторону интересов коммунистической революции. «Доброму вору все впору! — рассуждали с Любкиным в Москве. — А националистами и сам Бог велит воспользоваться. Скрутить-то их потом никакого труда не составит, а пока что — пускай с нами в одном дышле идут!»
Трудность и опасность была в том, что задачу надо было выполнять не дома, а в чужой стране, правительство которой не доверяло ни одному советскому гражданину и тщательно следило за каждым из вех. Маска представителя Внешторга, под именем которого должен был ехать Любкин, никого, конечно, обмануть не могла, и он понимал, как ему будет трудно выполнить задачу.
А кроме того, надо было все время считаться с настороженной и умной бдительностью англичан.
— Трудновато! — поеживался Любкин.
— Да ты разве не чекист? — подзадоривали его. — Ты разве в Монголии не почище дела делал?
— Я-то чекист, и в Монголии я дела делал, но… Англичанка, она ведь дошлая, ее на кривой не объедешь. Мудрено оно!
— Отказываешься, что ли?
— Не умею я отказываться, когда партия велит.
Но кроме деловых и технических трудностей, Любкина озабочивало еще и другое, чего он никому не говорил, но при мысли о нем губы его крепко сжимались, а взгляд вцеплялся в одну точку. Он угрюмо обдумывал про себя что-то, а потом, ни до чего не додумавшись, шумно вздыхал: ничего, дескать, не поделаешь! Эти мысли, видимо, удручали и тяготили его, но он следил за собой и молчал.
Ему предложили выбрать себе помощника, и тут произошло немного странное. Сначала он, даже не подумавши, назвал Супрунова, но против Супрунова слегка запротестовали: ему наметили передать управление. Но дня через два Любкин вдруг объявил, что Супрунова действительно надо оставить в управлении («Больше не на кого же передать!
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48


А-П

П-Я