рока виктория 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

Высокие люди, республиканского масштаба люди! Ну, им, конечно, все это вполне известно! Вот они мне и открыли: «Крепись, говорят, Петрухин! Пройди, говорят, через отбор, а тогда тебе и цены не будет!»
— Да что за отбор такой? — совсем уж не в шутку заинтересовался Варискин.
Петрухин сделал большие глаза и зашептал очень убедительно.
— В ЦК акцию готовят… Что за акция, доподлинно не знаю, не стану тебе врать, но только такая это акция, что… Сам Сталин во главе! Может, оно что-нибудь международное, а может, и по внутренней линии, но только оно такое важное, такое важное, что такого важного и не было никогда! И нужно для этой акции десять тысяч верных партийцев. Понимаешь, Варискин? Верных! Ну, что называется, самых уж верных, на которых в-во как положиться можно! А как их распознать? На взгляд да по словам, — все верные, а если дело до дела дойдет, так ведь запищат, у которых кишка тонка. Запищат ведь! — поджал он губы и покрутил головой. — Если, скажем, который в японскую разведку попадет и ему там хвоста с огоньком накрутят, так ведь он выдаст, а? Выдаст ведь? Или, скажем, его начнут миллионами подкупать, так ведь он, сукин кот, не выдержит и продаст! Девять, может, выдержат, а десятый продаст!
— Десятый продаст! — солидно подтвердил Варискин.
— А надо, чтобы ни один не продал! Надо, чтобы все десять тысяч, как один, выдержали. Надо не людей, а золото: наивернейших, наипреданнейших, наинадежнейших! А как их распознать, спрашивается? Вот в Москве и задумались. А товарищ Ежов и предложил: «Разрешите, говорит, мне, товарищ Сталин, я эту самую пробу без ошибки проведу. Пускай по всем союзным обкомам наметят хоть сто, хоть двести тысяч верных партийцев, беззаветных сталин-цев, а я им экзамен в НКВД проделаю, через мясорубку их всех пропущу. Я, говорит, переарестую их всех, да и начну им такую гайку завинчивать, что у них глаза на лоб полезут… Вот тут-то они и определятся!»
— Как определятся? — загорелся страшным любопытством Варискин.
— А очень просто! У кого партийная кишка тонка, тот не выдержит и первым делом начнет матом крыть: и советскую власть, и партию, и самого товарища Сталина. Такой, значит, коммунистом может быть только в том условии, если коммунизм его по головке гладит и председателем горсовета делает. А если коммунизм против него ежом оборачивается, так он против коммунизма и подходящего мата не подберет. Так? А если кто, значит, на самом деле верный и преданный делу Ленина — Сталина, так тот все стерпит. Понимаешь, Варискин? «Замышлял ты на жизнь товарища Молотова?» «Замышлял!» «Так ведь мы тебя, сукиного сына, за это самое сейчас же к стенке поставим!» «Коли это для партии надо, ставьте хоть и к стенке, а если по текущему моменту партии необходимо, чтобы я на себя и на других наговаривал, так я не отказываюсь, потому что я для партии — все! И на отца родного наговорю, и на друзей, и на приятелей… Никого для партии не пощажу!» Понимаешь? Понимаешь? Да вали числом побольше, сортом покрупнее, не стесняйся: самых ответственных партийцев называй, там разберутся! И тем самым ты, выходит, докажешь, что ты верный и преданный, что на тебя положиться можно. Ну, и зачислят тебя в десятитысячники!
Варискин слушал с остановившимися глазами и почти не переводя дыхания. С самого начала своего ареста он ходил в темноте: зачем арест, зачем побои, зачем Жоркин ящик, зачем страшное требование самообвинения? Но теперь вдруг все стало ясно, и даже радостно-ясно. Каким нелепым вздором ни было то, что говорил Петрухин, он сразу и без колебания поверил всему: оно вносило свет в обступившую его кровавую тьму, и оно устанавливало для него цель, которая могла бы даже вдохновить его, если бы у него был хоть зародыш крыльев. Никакого неправдоподобия в словах Петрухина он не видел, потому что привык жить неправдоподобием и служить неправдоподобию. «Хитро задумано! — с восхищением ухмылялся он, слушая Петрухина. — Ловкие там ребята сидят, в Москве-то… Вожди!» — подобострастная влюбленность в Сталина и в его «соратников» зашевелилась в нем.
— Стало быть, — шепотом спросил он Петрухина, — стало быть, проверка? Отбор?
— А ты как думал? — снисходительно и покровительственно посмотрел на него Петрухин. — Сотни тысяч партийцев сейчас загребают, таких тузов берут, что и подумать страшно! Ты думал, зачем? И… и я тебе вот что скажу, Варискин: это, брат, хорошо, что тебя арестовали: значит, считают тебя достойным экзамена. Крепись!
— Да я, что ж! — всхорохорился Варискин. — Я креплюсь! Я… Разве ж я осуждаю или, скажем, матюкаюсь? Партия знает, что делает!
— А уж если ты испытание выдержишь, — обольщающе зашептал Петрухин, — и если ты в десятитысячники попадешь, так ты такого достигнешь, что и во сне не приснится! Вот ты, скажем, кто такой был? Председатель горсовета? Оно, конечно, председатель — не фунт изюма, но все же он — тьфу! Мелочь! А если ты в десятитысячники попадешь, так… так… Предсовнаркомом в какой-нибудь респуб-личке сделают, дачу в Крыму дадут, полный гараж автомобилей предоставят! На приемах у Сталина бывать будешь, кремлевским распределителем пользоваться и… А девочек-то, девочек!… Табуны!… Икру столовой ложкой жрать будешь, во все театры вход тебе бесплатный, улицу твоим именем назовут, а то и районный центр даже! Комфорт!
Он прельщал наивными и примитивными соблазнами, но именно они-то, своей дешевизной, и действовали на Варискина. Что-нибудь более значительное, вероятно, не захватило бы его, но кремлевский распределитель, икра и девочки захватили. Он начал слегка задыхаться…
— И чтоб милиционеры, когда я мимо ехать буду, чтоб они мне честь отдавали! — замирая от этой картины, подсказал он.
— Это уж само собой! Даже первомайский парад, если хочешь, принимать будешь! — издевался Петрухин, но Ва-рискин не видел издевательства, а все больше и больше распалялся.
— И портрет в «Огоньке»!
— На всю страницу!
— И в «Правде»!
— Без отказа!
Варискин не выдержал волнения, сел и опустил ноги с койки.
— Я уж теперь на допросе, — весь заколыхался он, — я уж теперь… все! Как есть все! Чего мне ершиться? Если дело на отбор пошло, так я…
— Вот-вот! Вот это самое и есть! Бей в точку, Варискин!
И, присев к нему совсем плотно, Петрухин начал поддразнивать его карьерой «десятитысячника». Варискин раскрыл рот и забыл закрыть его, упоенно слушая каждое слово. Все, что говорил Петрухин, переносило его от безмерного унижения в Жоркином ящике к щекочущему величию кремлевского распределителя и козыряющих милиционеров. Петрухин все шептал ему о том, что «десятитысячником зря не сделают» и что «это самое заслужить надо»:
— Ты уж постарайся, Варискин! Ты уж придумай что-нибудь такое необыкновенное! Чтоб оно, понимаешь, в нос шибануло!
Варискин кивал головой и блаженно улыбался.
— Да я… Что ж я? Я готов! Вовсю готов! А через час дверь открылась, и в дверях показался караульный начальник.
— Петрухин! — позвал он, не входя в камеру. — На допрос!
— Иду! — лениво отозвался Петрухин и повернулся к Варискину. — Ну, прощай, товарищ Варискин! Сюда меня назад уж не приведут, не увидимся. Понял? Не болтай! Ни слова! Все, что ты знаешь, — это твое дело: и совсем не надо, чтоб здесь знали, что тебе все известно. Словно ты и не знаешь ничего. Не будь дураком!
Глава XVII
Варискин остался один. Эти два часа, проведенные им с Петрухиным, подействовали на него, как успокаивающая и укрепляющая ванна: все мутное, неприятное и обессиливавшее разом смылось. «Отбор! Вот оно что!» Он ни над чем не раздумывал, ни в чем не сомневался, а с дразнящим упоением рисовал себе картины будущего. «Ведь ежели я в десятитысячники попаду, так»… Акцию, о которой говорил Петрухин, он себе не мог представить, а поэтому думал о пустяках. Ему мерещилось что-то нелепое, но именно оно и казалось правдоподобным: то революция в Японии, то гражданская война в Германии, то заселение Северного полюса… И он упоенно воображал себе, как он будет «организовывать в Японии рабоче-крестьянское правительство», как будет распоряжаться переселением десятков миллионов людей «вообще в Арктику», как будет командовать красным фронтом в 1ермании. И чем нелепее были эти картины, тем все более возможными и реальными казались они ему.
Радостно укрепляло его и другое: он перестал себя чувствовать одиноким, противопоставленным. Еще несколько дней назад выходило так, что его загоняли в тупик, как хозяйка загоняет в угол курицу, которую хочет зарезать, а он, трепыхаясь от ужаса, пытался спрятаться, скрыться, спастись. Яхонтов, Жорка и сотни других шли вместе с повелевающей силой, а он был против всех: один, растерянный и беспомощный. Теперь же он до радости явственно чувствовал себя объединенным и с Яхонтовым, и с Жоркой, и со всеми, кто идет за силой. Он чувствовал себя частью целого, крепкого и большого, точно так же, как солдат роты чувствует себя не кем-то отдельным, а именно частью целого, частью роты. Быть может, Яхонтов и Жорка сделают ему новое зло, но все же он будет солдатом их роты, а они, творящие ему зло, будут солдатами его роты. И это делало его приподнятым и сильным.
Он беспокойно провел остаток вечера и так же беспокойно провел ночь. Часто просыпался и начинал волноваться: «Надо что-нибудь придумать! Уж теперь надо что-нибудь придумать, чтобы в нос шибануло!» Это «чтобы в нос шибануло», как сказал Петрухин, завладело им, потому что «уж если Варискин за что берется, так именно, чтобы в нос шибало!» Но ничего путного он придумать не мог. И когда Яхонтов (на другой день) вызвал его, он пошел с полной готовностью, но совершенно пустой: ничего толкового, путного и связного. Спотыкаясь на каждом слове, он начал рассказывать Яхонтову про несуществующую контрреволюционную организацию, которую он назвал «Черный глаз», а потом переделал в «Черную руку»: эти названия ему очень нравились. Он все время сыпал готовыми штампами, которыми были переполнены и статьи газет, и речи всевозможных докладчиков: «диверсия», «вредительство», «саботаж», «шпионаж в пользу одной иностранной державы»… Он не знал, что такое диверсия и саботаж, но произносил эти слова очень убежденно, полагая, что именно в этих словах и заключается весь смысл. А когда Яхонтов оборвал его и спросил, в пользу какой именно «иностранной державы» вела шпионскую работу его организация, он в недоумении осекся: в газетах ведь всегда так и писалось — «в пользу одной иностранной державы»… Зачем же нужно называть ее? Он вопросительно посмотрел на Яхонтова, как бы ожидая подсказки.
— В пользу этой… как его?… Румынии! — неуверенно сказал он, и было похоже, что он не говорит, а спрашивает: «Румынии?»
— А Германии? — тоже не совсем уверенно спросил Яхонтов, пытаясь что-то сообразить.
— И Германии! — совершенно охотно подтвердил Ва-рискин, а для верности убежденно добавил: — И Польши тоже.
Он назвал Яхонтову десяток фамилий, чуть ли не требуя, чтобы Яхонтов тут же записал их все, а когда Яхонтов начал спрашивать его, какую роль в «Черной руке» играл тот или иной оговоренный, он совсем спутался, потому что не мог даже вообразить, какие роли могут быть у членов контрреволюционной организации. «Прокламациями заведовал!» — сказал он про одного, а про другого с трудом выдавил из себя: «Саботаж на производстве и… вообще!»
Сначала Яхонтов говорил с ним своим прежним тоном: отрывисто, сердито и с презрением. Но спустя два или три дня он, бессознательно увлекаемый чистосердечной готовностью Варискина и его нелепой, но настойчивой откровенностью, начал терять этот тон и стал говорить иначе: спокойно и даже доверительно. А через неделю получилось так, что оба они старательно и деловито стали заниматься общим делом, усердно помогая друг другу. Они как бы перестали быть следователем и обвиняемым, а сделались двумя сотрудниками общей работы, в которой были одинаково и по-одинаковому заинтересованы. Между ними не стало не только вражды и ненависти, но не стало даже и разницы. Варискин без церемонии тянулся через стол, тыкал пальцем в бумагу и учил Яхонтова:
— Нет, ты уж лучше так пиши: «Срыв производственного плана на военных заводах». А про Пискарева пиши, что ему, дескать, было поручено держать связь с заграницей.
Он, по партийной манере, перешел на «ты», чего Яхонтов раньше не допускал, и оба (ни он сам, ни Яхонтов) этого даже не заметили: теперь оно ничему не противоречило.
Возвращаясь в одиночку после допросов, Варискин всегда чувствовал себя как бы взволнованным тем особым волнением, которое можно назвать волнением старательности. Подобное волнение он испытывал и раньше, когда, лет десять — двенадцать тому назад, приступал к выполнению заданий райкома: «Наилучш-ше!» В нем говорила не простая добросовестность исполнителя, а нечто более сложное: тут было и подобострастное желание «угодить» (лакеи когда-то любили «угодить хорошим господам»), тут было и стремление «себя показать» («это ж не фитюлька какая-нибудь за дело взялась, а сам Варискин!»), тут было и то, что определяется формулой «не за страх, а за совесть», в варискинском понимании и ощущении этой «совести». И «десятитысячник» становился для него почти реальным существом.
Изо дня в день он ходил на допрос, придумывал новые версии и напрягал свое скудное воображение. Он неуклюже сочинял разговоры сообщников, их собрания и отдельные детали жизни «Черной руки», иногда смешные своей нелепостью, а иногда совсем похожие на правду. И чувствовал полное удовлетворение, когда у Яхонтова срывалось одобрительное:
— Вот это так! Вот это — дело!
Изо дня в день он жил в напряжении, создавая ложный мир ложных людей, ложных слов и ложных действий. Он, конечно, не знал того, что безнаказанно жить в ложном мире нельзя, что ложный мир подобен сыпучим пескам: он засосет в себя. И с Варискиным стало твориться то, что творилось со многими: он начал верить в правдивость и в реальность придуманной им лжи. Он говорил: «Районные списки составлялись Булавиным и хранились у него же», и при этом он чуть ли не воочию видел эти списки, которые сам только что придумал.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48


А-П

П-Я