Недорогой магазин Wodolei 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

Нет, в этих уроках не было ничего сомнительного и тем паче запретного. Мать-настоятельница сама с удовольствием посещала их, то и дело пуская свою авторучку вдогонку его словам, чтобы потом с удовольствием и пользой еще раз прочитать содержание лекции.
Было странное чувство — много лет спустя Эмма и Ю признавались в этом друг дружке, — что Умберт проводил свои уроки специально для них, хотя никаких объективных подтверждений этому, конечно же, не было. Зато было все нараставшее волнение, были какие-то лоскутные, на скорую руку сшитые сновидения, совпадавшие у сестер настолько, что, случись, например, Эмме запнуться на середине рассказа про свой сон, Ю без труда бы продолжила изложение.
Им снилось, что Умберт — их отец, но, поскольку у них не было дочернего опыта, его обязанности и участие в их жизнях представлялись им довольно туманно. Именно эта туманность и заставляла их волноваться. Им хотелось сесть к нему на колени и… запнуться перед первым вопросом, потому что их, вопросов, накопилось порядочно, но было смутное опасение, что, озвучив каждый из них, можно безнадежно спугнуть и ответ, прогнать его, навечно оставшись в пугающем прозрачном неведении.
Например, хотелось спросить его: «Have you ever seen our Mom?», но, конечно, не спрашивали, а Умберт и без слов, по одним лишь расползающимся, словно чернильные кляксы, зрачкам угадывал этот вопрос, быстрыми сгибами указательного пальца, будто бы нажимая на курок, подзывал к себе одну из сестер и с вежливой грозностью, ничем не выдавая своих чувств (каковые у него, безусловно, присутствовали), корил ее за плохо выученный урок, видя вдруг, как та прикрывала глаза и начинала медленно раскачиваться на месте, бессловесно принуждая к подобным движениям самого Умберта, который, подчиняясь какое-то время им, вдруг спохватывался, прозревал, крепко сдавливал себе виски и выбегал из класса.
Сестра Катарина догоняла Умберта и с трепетом угощала его таблеткой от головной боли, которую он не глотал, но размалывал крепкими челюстями, ничуть не морщась от безобразного горького вкуса, а затем возвращался в класс, притихший и пристыженный от внезапного влажного облегчения, и старался не смотреть ни на Эмму, ни на Ю.
Волнение и напряжение все возрастали. Как-то во время прогулки класса по берегу озера Умберт вдруг встретился глазами с глазами Эммы и Ю, снова сжал себе виски и, не выдержав, сказал на чужом, иностранном языке: «Gospodi, muka kakaya!» Катарина спросила: «Это по-польски?» Какие-то девочки засмеялись, думая, что учитель подражает разговору птиц. Кукушка представилась полным именем. Поежились листья, избавляясь от ветра. Облака разметались по сторонам, заставив вспомнить хлопья мыльной пены на полу дешевой парикмахерской. Эмма и Ю переглянулись со страхом: они узнали этот язык; на дне их прошлого, еще только что бывшего лишь черной дырой, вдруг зажглись огоньки, и так захотелось, так захотелось вдруг прыгнуть туда, навстречу этим огонькам, чувствуя одновременно блаженство невесомости и страх перед неизбежным приземлением.
Уже на следующее утро Умберт показал всем язык, имеется в виду буквально, повесившись в своей библиотеке, где на письменном столе лежал блокнот, в котором простым грифельным карандашом были бесконечно воспроизведены Эмма и Ю с точностью и гармонией, позволявшими говорить о покойном как о недюжинном рисовальщике. В обувной же коробке, очень по-русски перетянутой крученой бечевкой, среди разных документов нашелся и тот, где сообщалось, что с такого-то числа такого-то года Ивану Павловичу Дремову официально разрешено называть себя Густавом Умбертом по уважительной, хотя и непоименованной причине.
Глава V
Отныне иду один.
На шляпе надпись: «Нас двое…»
Я смою ее росой.

Интересно, как следует написать? Можно так: а тем временем Антон Львович Побережский… Или: заболтавшись о девочках, мы что-то совсем забыли об Антоне Львовиче Побережском, оставшемся после смерти жены с двумя новорожденными сыновьями на руках.
Или вот так: думается, теперь самое время перенестись из штата Коннектикут, ставшего местом самоубийства несчастного Густава Умберта, в Москву, поближе к семье Побережских.
Время этого перенесения приходится на весну 19** года, по метеорологическим воспоминаниям старожилов выдавшуюся на редкость гадкой, холодной и грязной. Сумасшествие Антона Львовича, столь многообещающее вначале, столь щедро сулившее немногочисленным зрителям (понимающим толк в таких делах) превратиться со временем в веселое, вычурное и безумное представление, потихоньку зачахло. Следом посуровел и сам Побережский, с презрением и негодованием отвергающий приглашения Анны «полакомиться ее молочком».
Вечера теперь проходили скучно; извозившись за день в своей денежной куче, а значит, еще больше разбогатев, Антон Львович долго и тщательно ужинал, с дотошным вниманием следя за тем, как испаряются с серебряной поверхности приборов отпечатки его всегда влажноватых послушных пальчиков. В его кругу ужин было принято заканчивать коньяком, кофе и сигарой, что он, не жалуя ни первое, ни второе, ни третье, все же проделывал в угоду какому-то дурацкому традиционному ритуалу. Затем приходил черед вечерней газеты, где скорее по привычке, чем по необходимости он пробегал глазами биржевые сводки, уже с подлинным вниманием затем приступая к страницам брачных объявлений.
Только не следует полагать, что он искал замену почившей Лидии Павловне, хотя именно это было бы самым простым. Простым. Простым и подозрительным. Видно, стараниями словоохотливой прислуги по Москве пронеслась весть, что Антон Львович Побережский, степенный богач, вальяжный аристократ и сибарит, занят поисками новой жены. Иначе чем объяснить, что дамы, сообщавшие о своих брачных мечтах, словно сговорившись, сообщали о том, что «будут доброй и заботливой мамой вашим осиротевшим детям».
Детей по-прежнему оставалось двое. Закинув ногу на ногу, прищурив от табачного дыма один глаз, Побережский долго смотрел на них, играющих, словно два щеночка, у его блестящих ботинок на толстом ковре, и думал о том, что лишь неряшливостью и рассеянностью Лидии Павловны (действительно, прижизненных ее свойствах) объясняется столь несправедливый обмен: вместо одной полноценной, мягкой, с горячими сухими подмышками и яркими влажными глазами женщины была получена пара бесполезных и бессмысленных существ.
Скорее движеньями пальцев, подергиванием бровей и причмокиванием, но не ясными вразумительными словами он как-то поделился своими соображениями на сей счет со своим старинным приятелем Трезубцевым, но тот в ответ заохал, запричитал, сказал, что он, Антоша, не понимает того, что говорит, и именно поэтому был выгнан разъярившимся Побережским из дома с наказом никогда и нигде не появляться больше на глаза.
На что надеялся Побережский, когда с бесконечным тщанием просматривал все новые и новые газеты? Он прекрасно понимал, что большинство из женщин, якобы скромно сообщающих о своих милых достоинствах, на деле являются проходимками и мошенницами. Он также понимал, что уже никогда не найдет женщины, внутри которой будет магнит той же силы, который некогда был спрятан внутри Лидии Павловны и который некогда накрепко, навечно притянул его к себе. Но он знал наверное, что в соответствии с законом двойников на земле еще есть полное подобие его умершей супруги. Он не имел в виду копию; напротив, случись на пороге его дома появиться женщине, внешность которой повторяла бы внешность Лидии Павловны, он бы воспринял это равнодушно и разочарованно, сочтя подобную схожесть проделками всего лишь старательного театрального гримера. Приходила на ум простая и понятная аналогия о разнице между настоящей картиной и ее дешевым типографским бумажным повтором.
И снова: но он знал наверное, что в соответствии с законом двойников на земле еще есть полное подобие его умершей супруги. Она могла оказаться немкой или англичанкой, она могла по-другому подвивать себе волосы, она могла быть, например, левшой… но вспышка мгновенного взаимного узнавания, но тепло, брызнувшее из воспаленных, изождавшихся сердец, будут точно такими же, какими они были когда-то, когда на перроне Казанского вокзала Антон Львович, еще с пушком над верхней губой и щеках (лишь десятилетие спустя превратившимся в колкий ворс смоляных усов и пару роскошных строгих бакенбардов, застывших, словно охранники в тулупах, по бокам вечно бледного лица), поднял выскользнувший из-под мышки Лидии Павловны ее изысканный ридикюль, откуда тихо выкатился лишь тюбик губной помады с высунутым красненьким язычком.
В тот день первой их встречи все случилось так, как обычно и бывает: они обменялись взглядами, улыбками, рукопожатиями и именами, хотя, как потом признавались друг другу, из всего перечисленного, если речь шла о случайных столкновениях, прежде они позволяли себе лишь первое, да и то старались делать это побыстрее и понезаметнее. Первый разговор по телефону — позвонил Антон Львович, успев изрядно намучиться с собственным указательным пальцем, от дрожи никак не желавшим попадать в нужные дыры телефонного диска. Первое свидание — была заказана отдельная ложа в театре, но вспомнить, что там было на сцене, впоследствии не было никакой возможности, хотя Лидия Павловна, тоже заплетающимся от волнения язычком, по дороге домой, кажется, похвалила игру актеров, один из которых, сдается, умирал, зато другой оставался целехоньким и даже что-то там пел под могильное завывание музыки из оркестровой ямы. Что еще, ну, скажем, первый поцелуй — его губы робко прикоснулись к щеке Лидии Павловны, но ее голова повернулась, словно глобус, и в его распоряжении оказалась ракушка губ, с которыми, надо сказать, он не очень знал что и делать, стараясь забыть и собственный опыт давнишнего дачного романа, и уроки одной немолодой замужней дамы, всегда превращавшей целование в череду обоюдных кровожадных укусов.
Прикасаться к этим воспоминаниям Лидии Павловны было больно и страшно, как к корочке, схватившей поверхность глубокой, но подживающей раны. Но они таили в себе и немалую пользу: было заранее известно, как все будет складываться с новым ее воплощением, которое, предчувствуя встречу, уже томилось где-то там, в своем, пока еще неведомом доме, чаще обычного подходя к зеркалу, чтобы сверить свое изображение с обликом той женщины, которую с распростертыми объятиями был готов встретить Антон Львович Побережский.
Вспоминалось и вот еще что. Знакомство с ее родителями, двумя насекомоподобными существами, с шустрыми и суетливыми движениями тонких серых конечностей, с неопрятными — которые у мамы были длиннее — усиками под ноздрями, с абсолютной неслышностью, ставшей заметной еще больше, когда папа выронил из руки шахматную фигуру, какой он заманивал будущего зятя на партеечку, тогда же и сыгранную по правилам домашним и скучным, то есть с зевками, взятием ходов назад и громоздким матом белому королю, по воле жребия попавшему в распоряжение Антона Львовича.
Их первые девять лет совместной жизни, три тысячи двести восемьдесят семь счастливых ночей, около семи тысяч блаженных, почти смертоносных замираний сердца, когда не хватало воздуха, зато внутри крепко зажмуренных глаз зажигались яркие красные огни, выступающие каплями крови на крепко прикушенной нижней губе. Лидия Павловна, приходившая в себя много медленнее, чем он, приподнималась на локте и удивленно оглядывалась по сторонам, совсем не понимая, что приключилось с ней и где, собственно, она находится, и лишь его кровь, сочно ползущая по подбородку, окончательно приводила ее в чувство. Она нежно целовала эту кровь, а потом слизывала единым взмахом языка, предъявляя потом его, красного — словно после поедания спелой черешни, — Антону Львовичу.
Первые девять лет она не могла забеременеть, что вовсе не заботило Побережского, уже понимавшего, что любовью к жене он не сможет уже никогда поделиться ни с кем, даже с собственными детьми. Ее известие о беременности никак не удивило его, как, скажем, не удивило бы его и сообщение о том, что внутри арбуза находятся косточки. У нее очень быстро рос живот, зато почти не менялось лицо, не считая двух пигментных пятен и заметного удлинения ресниц. Последние два месяца ею овладела ужасная сонливость; она говорила, что каждый вечер ощущает себя маленьким камушком, что мгновенно скатывается в бездонную черную пропасть. Этим время от времени пользовался Антон Львович, который, несмотря на запрет наблюдавших ее докторов, аккуратно вдавливался в нее сзади, чтобы потом, после вспышки очаровательного облегчения, снова, уже в миллионный и миллиардный раз, уткнуться губами в ее холодное ухо и вышептать туда все слова своей безумной и бесконечной любви.
Нет, не было ничего подобного в отношении к собственным детям, хотя младенцы были вполне элегантны, просты в обращении и молчаливы по ночам. Антону Львовичу постоянно докладывали что-то об их аппетите; наверное, он, аппетит, был отменным, наверное, ту скользкую и слизистую пищу, что с серебряных ложек помещали в их малозубые рты, они поглощали с жадностью и удовольствием, с жадностью и удовольствием же впоследствии переваривая ее.
Но не было, никак не было долгожданного звонка во входную дверь, того звонка, который деликатно передал бы трепет пальца, произведшего его. Наверное, платье ее, как мы привыкли читать в старинных романах, было бы припорошено дорожной пылью, наверное, ее глаза источали-излучали ту милую тревогу и робость, в которых так поскорее ее захочется разуверить! Она представится по-польски? по-немецки? по-черт-те-знает какому? Но тотчас же внутри найдутся слова ответа на этом же языке, что, надо сказать, приведет к мимолетному удивлению: как, ведь я же и не знал, что знаю…
Где ты была, голубушка? Ведь это не тебя положили в тяжелую лодку гроба, ведь я знаю наверное, что это злой кукольник постарался, смастерив из бледной гуттаперчи, увы, подробное подобие тебя.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38


А-П

П-Я