https://wodolei.ru/catalog/vanni/Villeroy-Boch/ 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

Это все равно, если какой-нибудь конторщик начал бы говорить, презрительно щурясь, что никогда не занимался бы литературой только потому, что ненавидит это занятие, считая его ниже своего достоинства. Его бы осмеяли и сказали: глупый фанфарон, у тебя нет желания заниматься литературой потому, что нет никакого таланта. А будь он – явилось бы желание. То же можно сказать и о спекуляции. Спекуляция – дело трудное, сложное, рискованное, особенно в наших условиях. Не всякий сумеет ею заниматься. Те, кто умеет, занимаются вовсю, кто не умеет – вовсю ее осуждают. Кому она не нужна, кто добывает средства более законными способами, ее преследует. Кто что умеет, то и делает. Мне плевать, что будут про меня говорить и думать. Всякий танцует свой танец. И я танцую, как могу, пока не напорюсь на нож или не посадят. Выпьем по этому поводу, Рюрик Александрович! Черт бы меня побрал, если я вру, что люблю поэзию. Но я действительно люблю ее всей душой, как спекуляцию, и если бы умел… писал бы стихи и бросил ее. Жил бы на чердаке, голодал, но благословлял судьбу. Эх, поэзия, – святое дело.
Из-за ковровой занавески донеслись пьяные голоса:
– Ежели я сейчас в домкоме первый человек после председателя, конечно, и секретаря, вы, Феклуша, свет души моей, должны меня поцеловать.
Кто-то визжал, кто-то бренчал на гитаре.
– Очи синие, очи ясные!
– Эх! Эх!
– Рюрик Александрович! Подумайте только, вот сижу я здесь, в этой дыре, слушаю глупые песни, а мог бы… в лучшем ресторане в Париже… во фраке, белом жилете… шелковой сорочке… Черт побери!
При последних словах он вынул из жилетного кармана маленький сверток. Повозившись, достал несколько завернутых в папиросную бумагу камешков. Сверкнули грани бриллиантов. Зрачки Амфилова зажглись страшным огнем. Руки слегка дрожали.
– Что? Хорошо? Подумать только: прозрачные затвердевшие капли чьих-то слез. Вы улыбаетесь. Не признаете их силу? Зачем притворяться? Любуйтесь этим божественным сверканьем. Сколько красок в огне: зеленые, желтые, голубые, алые… Тут травы, леса, солнце, кровь. А запахи! Разве вы не чувствуете? Запах чудных волос. Холодные зеркала, молчаливые тела. Вы создали условия, при которых они могут принадлежать вам. Ковры, не эти жалкие тряпки, а другие – пышные, как китайские праздники… Цветы… Музыка… Вино… Или вот другая картина: пароход, новая палуба, блестит на солнце яркая медь дверок. Голубые соленые волны шепчут что-то нежное, ласковое. Запах крепкого кофе… плетеное кресло… вытянутые ноги… узорные носки… (это своего рода флаг) и хорошая книга. Потом пристань, шумные улицы… комната отеля… штора… мрамор умывальника. Прислуга – как дрессированные собачки: все вовремя, хорошо, удобно – кнопки звонков, телефон… Вам смешно? Комфорт, мещанство. Наплевать. Я – мещанин. Мне хорошо, тепло под моим одеялом. На улице слякоть, дождь. Пусть! «После меня – хоть потоп», – сказал Людовик Четырнадцатый, а я говорю: хоть дюжина потопов, лишь бы они не коснулись меня. Смотрите, бриллианты. Они сверкают… Огни витрин, радуг, тысячи отелей, казино, притонов… Только идиот откажется от этого. Сердце мое дрожит, как стекло в мчащемся экспрессе… Рвется на мелкие части черный бархат ночи. Искры сыплются и гаснут, точно взбесившиеся звезды… побагровевшие от страсти.
– Послушайте, Амфилов, – я.нагнулся к собеседнику, – вы не боитесь здесь?
Оглушительный хохот наполнил комнату, ковровые занавески заколебались…
– Да ведь это же… ха-ха-ха… это… ха-ха-ха… это мой погребок, и люди здесь мои… Понимаете, Рюрик Александрович, – свои люди, пешки.
– Как? – воскликнул я. – Вы…
– Я! – пристально смотря сделавшимися вдруг серьезными глазами, сказал Амфилов и после длительной паузы добавил: – Вас шокирует?
Я пожал плечами.
– Я ничем не брезгую, – продолжил он, – торговля, комиссия, биржа, кокаин, морфий, сам дьявол, лишь бы в результате – деньги. Это пока. Потом Париж или Америка. На остальное наплевать. Выпьем…
За ковровой занавеской гудел тот же голос:
– Ежели я… к примеру… сознательный гражданин… вы, Феклуша, должны быть прын… цы… пально согласны… Эй, карапет, еще водочки… Очи синие, очи ясные, полюбил я вас не напрасно ли… Эх, эх…
Нагнувшись ко мне, Амфилов сказал:
– Признайтесь, вам ведь странно, что в человеке могут сочетаться такие противоречивые начала: любовь к коммерции и любовь к стихам – вашим, Есенина, Гумилева… Я помню ваши ранние стихи. Прочитать сонет? – И не дожидаясь согласия, продекламировал:
Горячий ветер креп… И дрогнули канаты,
Как мышцы палача, дающего удар,
И палуба тряслась – стонали сотни пар,
Друг к другу ласково и жалобно прижаты,
Предсмертным трепетом томительно объяты.
Был вопль трусливых душ беспомощен и яр,
Жестокостью слепой казались миги кар,
И все они клялись, что девственны и святы.
За мачтой притаясь, весь в брызгах белой пены,
Измученный, как все, напрасною судьбой,
Я жадно созерцал, как гибнул этот рой,
Цепляясь яростно за сломанные стены.
Пусть горло мне зальет соленою волной,
Но муки судорог певучи, как сирены.

Возрождение
Сгущались сумерки. Я шел по Большой Дмитровке, утопавшей в сугробах. Никто не подметал тротуаров, не чистил улиц. Странная зима. Громадная столица, кипучая и деятельная, с прочно утвердившейся новой властью, рассылавшей декреты по всей стране, в эти часы казалась безлюдной. Я торопился к Соне, не обращая внимания на выстрелы, раздававшиеся то здесь, то там, привык к ним. Вот уже несколько недель как анархисты заняли огромное здание бывшего акционерного общества «Россия» и сделали из него крепость… И хотя час сравнительно не поздний, улица пустынна.
Мимо особняка, захваченного анархистами, затаившего тревожное ожидание, прохожу к Страстному монастырю, розовые стены которого кажутся спокойными, сворачиваю на Петровский бульвар. В кармане пиджака записка Сони, найденная сегодня в почтовом ящике. Я не ломал головы, как она туда попала, принесла ли ее Соня или прислала с кем-нибудь. Главное, получил весточку.
От моего дома до Чистых прудов недалеко, принимая во внимание, что почти каждый день я проделывал немалый путь от Наркомпроса до дома.
Ночью бульвары и улицы пустынны, вечерами безлюдны. Все напуганы грабежами, с которыми с трудом борется недавно организованная советская милиция. А слухи, распространяемые обывателями, преувеличивали случаи дерзких нападений.
Грабители использовали сугробы, в которых утопала Москва. Они скупали простыни и белую материю, попавшие на московские базары из пузатых комодов замоскворецких купцов и фешенебельных особняков богачей.
Разбойников, засевших в сугробах, окрестили «прыгунами» и «невидимками», ибо, совершив налет на выбранную жертву (чаще из категории «шубастых»), они словно проваливались сквозь землю, вернее, сквозь сугробы. И найти их было невозможно.
Кто-то из пострадавших написал письмо начальнику милиции города, в котором советовал чекистам тоже закутываться в простыни и прятаться, чтобы положить конец дерзким грабежам.
Я хорошо знал об этом, но шел спокойно: пальто мое – дешевое, карманы пусты, не считая Сониной записки. Чистые пруды утонули в снегах. Стало темно.
Ощупью добрался до знакомого подъезда, постучал. Электрический звонок давно сорван, на том месте при свете зажженной спички едва различается маленький кружок, напоминавший ранку с запекшейся кровью.
Соня встретила меня ласково и пожурила, что целый день просидела дома, поджидая.
– Наконец появилась. Ты жалуешься, что потратила день, а я потерял столько времени, не получая от тебя вестей. Разве можно покидать друзей и забывать их!
– Бывают обстоятельства, когда правила хорошего тона разбиваются подобно фарфоровой вазе, упавшей с пятого этажа.
Она усадила меня на маленький диванчик, и я приготовился, что она начнет просить совета, как избавиться от тоски. Но был приятно удивлен, когда почувствовал, что передо мной другая Соня – спокойная и уравновешенная.
– Что так пристально смотришь? – спросила она с прежней улыбкой, но с новым выражением посвежевшего лица.
– Смотрю и радуюсь, ты, видимо, что-то нашла, чего раньше не было.
– Ошибся, – рассмеялась девушка, – я считала тебя проницательным. Я ничего не искала и ничего не нашла, искать ничего не надо. Нужно быть честной со своей совестью. Я была больна, стояла на краю пропасти. Белый порошок – верный путь к гибели. Сейчас выздоровела окончательно. Эта болезнь коварна тем, что часто возвращается. Но ко мне она не вернется. Путь ей закрыт. И в Москве я могла поправиться, но это было бы труднее. Я избрала легкий путь – попросила товарища, и он помог мне поехать на фронт в качестве медсестры. Я прошла обучение и сейчас получила в Москву командировку на несколько дней. Со мной приехали два товарища за медикаментами. Прочла афишу о вечере и пришла на него, но в давке не могла найти тебя, увидела в конце вечера, ты был занят, пошла к тебе домой и бросила записку в ящик.
– Ты могла подойти ко мне.
– Не хотела разлучать тебя с Каменским.
– Какие пустяки.
– Не в этом дело, сейчас я передам тебе записку.
– Записку?
– Вернее, маленькое письмо.
Соня подошла к письменному столу и вынула из ящика вчетверо сложенный листок бумаги.
– Хотя оно без конверта, я его не читала.
Разворачиваю листок.
«Дорогой Рюрик! Соне не читай, иначе она рассердится, ее скромность обратно пропорциональна героизму. При встрече расскажу подробно. Соня нашла брата, он сражался у белых. О себе расскажет сама. Ее здесь любят и ценят. Крепко жму руку. Лукомский».
Я отошел к окну. Не хотелось, чтобы Соня заметила на моих глазах слезы радости. Потом подошел к девушке и крепко обнял.
– Соня, как ты попала на фронт?
– Это долгая история.
– Я думаю, у нас есть время.
– Понимаешь, Рюрик, иногда трудно объяснить простые вещи. Расскажу о фактах. В Твери я отдохнула от шума и суеты. Меня тянуло в Москву. В поезде встретила подругу по гимназии – врача. Мелькнула мысль, и я ее осуществила: поехала с ней в Серпухов и попала на фронт. Но эшелон, в котором мы ехали, окружили белые. Многие погибли, другие попали в плен. Мне повезло, я осталась в живых, пришлось быть сестрой милосердия у белых. Там встретила брата Петю.
– Остальное знаю из письма, – перебил я Соню. – Всегда чувствовал, ты создана для больших и хороших дел.
– Рюрик, милый, не надо пышных слов.
После небольшой паузы спросила:
– Что пишет Лукомский?
– Не знаю, как быть. Лукомский просит, чтобы я не читал тебе письма. Вот, цитирую: «ее скромность обратно пропорциональна героизму…»
Соня засмеялась:
– Узнаю Лукомского.
– Ну, читай сама.
Соня, улыбаясь, прочла письмо.
– Он любит гиперболы. Слово «героиня» не подходит ко мне.
– Ну хорошо, расскажи про Петю. Как он себя чувствует?
– Рюрик, я тебя не узнаю. Что значит – чувствует? Он не на курорте. Если ты не можешь обойтись без этого слова, отвечу так: как на войне.
– Соня, и я тебя не узнаю. Ты никогда не придиралась к словам, теперь научилась. Уж не на фронте ли?
– Я не придираюсь, но боюсь, мы скоро разучимся понимать друг друга. Мы в разных мирах. Что ты не пользуешься случаем, не упрекаешь меня за громкие фразы? Я привыкла к пышным словам и до сих пор не научилась по-иному передавать простые ощущения и чувства. Но я научилась понимать никчемность громких, пыльных слов. Такие слова не нужны, необходимо действие, честное, без оглядки, самолюбования, которое есть не что иное, как возвращение к старому, но нарядившемуся в другие одежды. Я никому об этом не говорила. Может быть, это путано, но я говорю тебе как старшему другу: нельзя забыть прошлого, оно существует внутри нас. От него можно отойти, и очень далеко, но забыть невозможно. Уверена, ты меня поймешь, если и не сейчас, то немного позже.
Я начинал понимать Соню, сказал ей об этом горячо и искренне. Она просияла.
– Значит, наша дружба не разрушится ни при каких обстоятельствах.
После небольшой паузы спросила:
– Ты хочешь кушать?
– Нет.
– А чай выпьешь?
– Да.
За чаем мы говорили, будто никогда и не расставались.
Сергей Есенин и Федор Раскольников
Гостиница «Люкс» на Тверской отведена для приезжих ответственных работников, но в виде исключения в нее временно поселили руководящих деятелей Москвы, которым жилуправление не подыскало подходящей квартиры.
Около восьми вечера мы подошли к одному из номеров четвертого этажа. Постучали. Ответа не последовало.
– Раз он хотел меня видеть, – сердито произнес Сергей, – надо было прийти днем.
– Но он приглашал вечером, – ответил я, – назначил когда: восемь часов.
– Мало ли что! Времени у него не хватает. Пришли бы днем, было бы лучше.
– Сережа, ты рассуждаешь, как ребенок!
– А ты – как чиновник! – огрызнулся Есенин.
– Довольно дурить. Постучим еще раз.
Со свойственной деликатностью стучу в дверь. Ответа нет.
– Разве так стучат! – воскликнул Сергей.
– Иначе не умею. – Я рассердился: – Не нравится, стучи сам.
– Если я начну стучать, дверь треснет, – улыбнулся Есенин. – Ты скажи, как было дело? Он действительно хотел меня видеть?
– Я уже десять раз говорил. Встретился он мне сегодня утром на Тверской и спрашивает: «Вы правда близко знаете Есенина?» Я отвечаю: «Это мой друг». Он обрадовался, улыбнулся и сказал: «В таком случае большая просьба: познакомьте нас. Я так люблю его стихи. Хочется посмотреть, каков он. Приходите сегодня вечером часов в восемь вместе. Мой номер люкс вы знаете». Вот и все, а ты хочешь, чтобы я привел тебя в три часа и сказал: «Здравствуйте, мы пришли к вам обедать». Так, что ли?
Есенин засмеялся.
– Ну ладно, тогда постучу я. – И забарабанил так, что через минуту дверь приоткрылась и показалась голова Федора Федоровича Раскольникова.
Увидев меня, он догадался, что рядом Есенин, и широко распахнул дверь.
– Простите, грешного. Задремал, а потом и заснул крепко.
– Сережа так громко стучал в дверь, что вы проснулись. Знакомьтесь: это и есть знаменитый поэт, которого вы любите и которого просили представить пред очи свои.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34


А-П

П-Я