https://wodolei.ru/catalog/smesiteli/Hansgrohe/ 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 


- Ну, будет, - спокойно сказал Гладких. - Будет, будет! - повторил он насмешливо и грозно.
Он шагнул к Бусыре, с силой выбил у него мед из рук ударом тыльной стороны ладони и, схватив его за отвороты полушубка, стащил на землю. Люди, несшие Бусырю, попадали вслед за ним.
- Куча мала! - взвизгнул знакомый уже, истошный, пискливый голос; груда здоровых, жарких, пахнущих потом тел закопошилась на земле.
- Таких правов теперь нету - драться... - обиженно сказал Бусыря, потирая зашибленную руку.
- Я тебе покажу права!.. - Гладких свирепо замахнулся на него.
- Брось, зачем ты это? - недовольно вмешался Кудрявый, взяв его за плечо.
Гладких опустил руку.
- Я же нарочно, вот чахотка!
"Все-таки он слушается его", - мельком подумал Сережа.
В это время Казанок, с криком тянувший Бусырю за полу, узнал Сережу и, сделав ему знак рукой, пошел прямо к нему своей мелкой небрежной походочкой вразвалку.
- Здравсьтвуй, баринок! - сказал он, неуловимо, по-детски смягчая слова. - Ты как сюда попаль?
- Будет, будет! По местам, живо! - кричал Гладких.
- Лазаешь тут... халява! - шипел старовер, видно, на дочь; дверь омшаника сердито захлопнулась.
- Выборы по деревням проводили на съезд, - сухо ответил Сережа. - А ты?
- Что ж я?.. Я человек маленький, - Казанок дерзко сощурился, - куда пошлют, туда и еду, плякать обо мне некому... За мной только бабы скуцяють, - добавил он, насмешливо скривив тонкие губы. - "Семка, вези пакет" везу... Гладких к себе в отряд зовет - пойду... А что мне - цыплят высизивать? Папы-мамы у меня нету, а тут народ боевой - оторви да брось...
Он говорил, ни на секунду не задумываясь над своими словами и не только не заботясь о том, как они будут приняты, но, видно, не сомневаясь в том, что все, что он скажет, будет именно то, что нужно. В то же время он с удовольствием и неприязнью разглядывал грубые Сережины сапоги, его узенький, с короткими рукавами френчик, его смуглое и тонкое лицо с большими черными глазами в жестких ресницах. Он обратил внимание даже на то, что Сережа без фуражки и, поискав глазами (фуражка лежала на скамье), с особенным удовольствием задержался на этой фуражке с острыми полями и следами гимназического герба.
- Ты что ж - ученье совсем бросиль? - спросил он, якобы между прочим: он знал, что Сереже будет неприятно теперь напоминание об его ученье.
- Ну, пустяки какие, - ответил Сережа, махнув рукой.
- Выходит, в мужики приписалься?
- Понимай как хочешь... А как твой отец поживает? - вдруг спросил Сережа, быстро взглянув на Казанка. - Вы ведь теперь только мясом торгуете, - лошадьми, говорят, запретили?
"Скушай-ка вот это!" - подумал он с тихим злорадством.
Но Казанок сделал вид, что не расслышал его.
- Ребята, куда вы?.. Меня обоздите!.. Прощай, баринок, - небрежно сказал он Сереже.
И, склонив набок свою белую, тонко выточенную мальчишескую головку в американской шапочке, не торопясь пошел вслед за партизанами.
"Не понравилось небось", - подумал Сережа, косясь на дочь старовера. Она, до половины высунувшись из омшаника, смотрела вслед Казанку с веселым и кокетливым любопытством.
- Филипп Андреич, нам на телеграф пора, - сердито сказал Сережа.
- Да-да, сейчас пойдем... - Мартемьянов взялся за шапку. - Оно и главное, что интервенты, - говорил он Кудрявому, забрасывая на спину вещевой мешок. - И не так американцы, как японцы... Главное дело, тут рядом пригонят крейсера, высадят десант...
- Да ты манатки здесь оставь, - вмешался Гладких. - Завтра вместе ведь выступаем?..
"Завтра я буду с ним в одном отряде, - думал Сережа, угрюмо шагая за Мартемьяновым вниз по туманной, темнеющей улице. - И как его не раскусят до сих пор?"
Семка Казанок был приемным сыном известного на весь уезд скобеевского барышника и мясоторговца, жившего через два дома от больницы, где работал Сережин отец. Барышничество, впрочем, было запрещено теперь особым постановлением ревкома.
Неприязнь Сережи к Казанку восходила к тем временам, когда Сережа, возвращаясь из города домой на летние каникулы, совлекал с себя ненавистную гимназическую форму, на все лето забрасывал под кровать ботинки со шнурками и, - как жеребенок, выпущенный после долгой зимы из темной конюшни, жадно и весело кидается на свежую весеннюю травку, - набрасывался на первобытные, плотские деревенские радости... Какие набеги совершал он тогда с мальчишками на гудливые шершневые гнезда, какие глазастые караси водились под ветлами на Парашкином пруду, как загорала у Сережи его поросшая золотистым пухом шея с выпуклым, еще детским позвонком на загривке, как отрастали и бурели за лето его черно-карие, курчавившиеся за ушами волосы!..
В то время он начинал уже отвыкать от своих сверстников, - его тянуло к взрослым парням: они привлекали его своей грубой, независимой, веселой жизнью, работой до ночи, плясками до утра, полуночными вылазками к девкам. Он чувствовал, что они тоже всегда рады его видеть, любят его за простоту, веселье, за то, что он умеет "складно и чудно" рассказывать. Дорого бы дал он в то время за дружбу с Казанком!.. Этот стройный, белоголовый парень особенно и безотчетно нравился ему своими дерзкими пустыми глазами, своей манерой говорить, по-детски смягчая слова, а главное - тем, что он единственный на селе пользовался неписаным, но всеми признанным правом презирать людей, презирать все то, что люди считают дорогим и важным.
Сережа не задумывался над тем, откуда Казанок, сам не приученный ни к какому делу, получил это право презирать людей, весь недолгий век которых зиждился на тяжелом, могущественном и нищенском труде, - это даже противоречило тому отношению к людям, в духе которого Сережа был воспитан с детства, - но он видел, что Казанок был первым из первых в гульбе, любви, поножовщине, - и это притягивало его к Казанку.
Но дружбы у них не вышло... Для Сережи она мыслима была только на началах равенства. А Казанок не только не хотел признавать Сережу, он явно отрицал его, он отрицал его больше даже, чем других, - его наивность, молодость, длинные большеватые руки и гимназическую фуражку; он признавал и любил только себя. "Если ты хочешь, чтобы я обращал на тебя внимание и слушал твои глупые, скучные сказки, ты должен признавать меня таким единственным, неповторимым, каким я сам признаю себя... Да, да, ты должен унижаться передо мной", - говорили его светлые дерзкие глаза. И вся гордость Сережи вставала на дыбы. И чем сильнее влекло его к Казанку, тем дальше отталкивался он от него, платя ему за непризнание деланным пренебрежением и гордостью, и так из лета в лето тянулась их вражда, непонятная им самим и скрытая от других.
Она вновь проснулась в Сереже.
"Воображает тоже, - думал он, угрюмо шагая за Мартемьяновым. - А она смотрела ему вслед... Ну, и черт с ней!"
VI
Единственный в Ольге телеграфист, из расстриженных дьяконов, сонный, аляповатого письма мужчина с мускулистыми лопатками, выстукивал Скобеевку. Скобеевка не отвечала.
Сережа, уставший от ходьбы и обилия впечатлений, сидел на скамье, откинувшись к стенке, подложив кисти рук под колена, - ему хотелось спать. Он чувствовал толчки крови в кистях, слышал однообразный стук аппарата, перед ним проплывали лица Казанка, Боярина, белые ноги дочери старовера. Иногда в этот призрачный мир врывались голоса Крынкина и Мартемьянова. Они спорили о чем-то важном, даже не спорили, а вместе, не слушая друг друга, ругали кого-то третьего. Сережа смутно понимал, что речь идет о подпольном областном комитете, взявшем какую-то неправильную линию в партизанском движении: об этом много говорил еще Сурков в Скобеевке.
- Какие глупости! - басил Крынкин. - Как это можно развертывать движение, не организуя гражданской власти?..
- Я говорю: вопрос с деньгами возьмите, - сердито урчал Мартемьянов. Какие мужику деньги брать - сибирки или керенки? Нужен мужику закон или нет, я спрашиваю?..
Сережа мучительно размыкал веки и вдруг замечал дрожащую желтую руку телеграфиста, круглую тень от лампы, бродящую по полу. "Так... так-так... так..." - однообразно выстукивал аппарат.
- Конечно, они не связывают это... - басил Крынкин, не слушая Мартемьянова.
"Не связывают? - думал Сережа, задремывая и путая склоняющиеся к нему лица Казанка и Боярина. - Но разве можно их связать... Да, связать их?.."
Аппарат в это время примолк. Сережа снова открыл глаза: телеграфист, приняв с аппарата руку, безразлично смотрел вверх. И вдруг новый, чужой, короткий металлический стук прозвучал в комнате.
- Есть Скобеевка, - равнодушно сказал телеграфист.
- Ага!.. Ну, пущай Суркова позовут. - Мартемьянов слез с подоконника.
Аппарат продолжал стучать. Белая лента, извиваясь, поползла по столу.
- Предревкома Сурков у аппарата, - не глядя на ленту, произнес телеграфист: он ловил на слух.
- Ну, ну, - заволновался Мартемьянов. - Скажи ему: Мартемьянов, мол, замревкома, слушает... Пущай выкладывает свои новости, или что там у них.
Телеграфист стал передавать.
- "С месяц как приехал Чуркин... из областкома, - тягуче заговорил он через минуту. - Настаивает проведении... старых директив..."
Мартемьянов и Крынкин переглянулись.
- "На Сучанском руднике... Сосредоточение японских войск..."
- Я так и думал, - хмуро сказал Крынкин.
- "Под рудником... новые стычки... Осложнение хунхузами... Собирается корейский съезд... Под Шкотовом бои с американскими, японскими войсками... Подробнее нельзя по аппарату... Срочно возвращайтесь..."
Сережа, закрыв глаза, слушал медлительный голос телеграфиста, и мысль его бежала по проводам над дикими, стынущими в ночи хребтами, над темными безднами долин с вкрапленными в них кое-где мигающими огнями деревень, над всей огромной мятежной, бодрствующей страной, где бродит теперь поднявшийся с логова зверь и чадные костры кочевников льют в небо оранжево-сизые дымы. Где-то, за триста с лишним верст, в такой же комнатке так же склонился над аппаратом телеграфист, и Сурков, сунув в карманы руки, покачиваясь слегка своим квадратным туловищем, диктует эти слова.
Сережа видел темные скобеевские улицы с бодрствующими часовыми на перекрестках, деревянные корпуса больницы со светящимися окнами. Высокий и все еще стройный отец, в белом халате, со свернутой набок черной бородкой, стоит над раненым и щупает пульс. А рядом склонилась сиделка и смотрит соболезнующим взглядом то на отца, то на раненого. "Какая это сиделка? Может быть, Фрося?" - думал Сережа, вызывая в памяти ее большое, статное, подвижное тело, и ласковое чувственное тепло разливалось по его жилам. За время похода он почти забыл о ней, а между тем в последние недели он так часто переглядывался с ней, и ее тонкие и знающие вдовьи губы так беспокоили его, что он перестал спать по ночам.
- "...Передай Сереже, - говорил телеграфист равнодушным голосом, приехала его сестра..."
- Что?.. - Сережа вскочил.
- Сестра твоя приехала, - обернувшись, сказал Мартемьянов.
Крынкин тоже внимательно посмотрел на Сережу.
- Сестра? Лена! Когда приехала?..
- А ну спроси, правда, - сказал Мартемьянов.
Телеграфист, недовольно подобрав губы, затрещал ручкой аппарата: он не одобрял частных разговоров по прямому проводу. Несколько секунд было тихо. Потом снова чуждо, бесстрастно затрещал аппарат:
- "Вместе с Чуркиным приехала", - отчетливо сказал телеграфист.
- Значит, она уже месяц в Скобеевке?!
Сережа быстро зашагал по комнате. Сонное состояние сразу покинуло его.
"Лена? - думал он взволнованно. - Как это могло случиться?.." Он все еще не мог поверить в это. Сестра была точно неотделима от гиммеровской гостиной, в которой он видел ее в последний раз год назад, перед отъездом в деревню.
Она стояла перед ним, опустив вдоль платья голые тонкие руки, и молча, и грустно, и, как всегда, немного удивленно смотрела на него большими темными влажными глазами; сквозившая из-за гардины пыльная золотая полоса била ей в висок, и темно-русые ее прямые волосы, казалось, шевелились.
Сережу всегда смущала обстановка гиммеровского дома: мохнатые и пыльные ковры, положенные как бы для того, чтобы спотыкаться о них, уродливые золоченые кресла, круглые столики, шифоньерки, заставленные разнообразной помесь Кавказа и Японии - экзотической дрянью, которую от неловкости хотелось с грохотом ронять на пол. А в это утро еще стоял рядом с сестрой, учтиво отвернувшись к этажерке, чужой и неприятный Сереже молодой человек Всеволод Ланговой. Ланговой был в белом костюме; на согнутой руке он держал шляпу: он ожидал Лену, чтобы вместе идти на утренний концерт, даваемый проездом в Японию какой-то столичной знаменитостью. И, не сказав сестре на прощание хороших, настоящих слов, Сережа с стесненным сердцем вышел из гостиной.
Лена нагнала его в передней и, крепко обвив руками шею, стала целовать его в губы, глаза, щеки, - в глазах ее стояли слезы, - он не успевал ей отвечать.
- Ты меня все-таки не забывай, Сережа... Сереженька!..
Но он уже шагал по тротуару, боясь оглянуться, держа в руке выцветшую гимназическую фуражку, унося с собой грустную и злую память о солнечной пыльной полоске, бередившей его своей лживой красотой, прозрачностью и жалобностью.
"Неужели она теперь в Скобеевке? Бродит по комнатам? - думал Сережа, шагая по скрипящим половицам. - Но ведь там стоят теперь кровати Суркова и Мартемьянова?.. И что ж она - в этом своем белом платье с короткими рукавами?.. На улице все бабы будут оглядываться на нее!.."
Но тут он представил ее себе такой, какой она была уже когда-то в скобеевском доме, и сразу все стало на свое место... Да, да, ей всего девять лет, а ему шесть. Два дня тому назад похоронили мать. В комнатах стоит еще та тишина после покойника, в которой каждый звук страшен. Люди говорят вполголоса. Слышно, как Софья Михайловна - сестра матери и жена Гиммера распоряжается укладкой вещей. Завтра она возвращается в город и забирает с собой Лену. Но Сережа не придает этому никакого значения.
Они сидят на корточках - Лена и он - в темной передней и с любопытством наблюдают за тем, как умирает маленький русый зайчишка. В сенях неуютно, холодно, пахнет полынью, - они только что нарвали ее в огороде.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76


А-П

П-Я