https://wodolei.ru/catalog/mebel/rakoviny_s_tumboy/70/ 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

Оттого ли, что, украшая первую часть своей подписи, пишущий исчерпал всю свою фантазию, но не энергию, а энергия, лишенная воображения, способна создать только безудержно-яростное «чирк, чирк, чирк», без всякой прелести, без вариаций и складности? Или потому, что Вальдштейн — по-немецки «Валленштейн» — баловал, дарил своей душевной приязнью лишь первую половину своего имени, поскольку немецкий глагол «wallen» имеет весьма красивое значение: развеваться, вздыматься; особенно привлекательно он звучит, например, во фразах «das Meer wallt», — море волнуется; или «die Haare wallen im Winde» — волосы развеваются на ветру; меж тем как существительное «Stein», камень — нечто твердое, скудное, злобное, носатое, а что еще того хуже — обыденное, завершающее бесчисленное множество немецких фамилий, и не только дворянских? Трудно сказать, нелегко судить — остается лишь принять этот факт к сведению и примириться с тем, что заключительные буквы «s, t, e, i, n» Вальдштейн писал одинаково, словно не было меж ними никакой разницы, и даже над предпоследней из них, над «i», не удосуживался ставить точку.
Однако даже с такой критической оговоркой нельзя не признать, что подпись в целом производила сильное впечатление. Разумеется, легко понять, что подпись была практически неразборчива, да и вряд ли кто давал себе труд, как то сделал автор вышеприведенного анализа, попытаться расшифровать значение отдельных линий, закруглений и петелек; но в те поры подпись Вальдштейна была знакома многим, а тот, кто ее не знал, мог проверить ее подлинность, взглянув на привешенную к документу личную печать герцога. Вряд ли мы ошибемся, определив эту сигнатуру — красота которой выдает, что автор ее учился каллиграфии и был искусен в хитроумном умении одним росчерком пера нарисовать, скажем, лебедя, — как подпись человека беспощадного, высокого ранга и могущественного, как подпись глобальную и неподражаемую.
В МЕММИНГЕНЕ
Итак, шевалье де ля Прэри получил от Вальдштейна упомянутое резкое письмо, которое и положило конец кемптенскому злоключению Петра, ибо шевалье подоспел на место казни в самую последнюю минуту. Он сунул, письмо под нос бургомистру Рериху, и тот, пробежав его глазами, побледнел, после чего прочитал его вслух притихшей пораженной толпе; на этом все было кончено, отменено, завершено, и далее все пошло как по маслу, без особенных препятствий, если не считать таковым жалкое и беспомощное выступление князя-настоятеля Малифлюуса, оскорбленного тем, что Вальдштейн с грубым своим распоряжением отнесся только к магистратуре Старого Кемптена, словно бы ему, Малифлюусу, главе Нового Кемптена, не принадлежало в этом казусе право голоса; поэтому князь-настоятель заявил, что никакого Вальдштейна он знать не знает и никакой Вальдштейн не имеет права ему приказывать, а посему он настаивает на исполнении приговора. Но народ, для которого имя Вальдштейна звучало ужаснее, чем имя Вельзевула, до смерти испугался Вальдштейновых угроз и заглушил голос Малифлюуса — второй раз за этот день — свистом и криками. Теперь оставалось только вернуть Петру его пожитки, коня, оружие и прочее, что и было сделано охотно, быстро и с немецкой аккуратностью.
Бургомистр Рерих попытался исполнить еще и ту часть требований Вальдштейна, где говорилось, что Петра надлежит не просто освободить, но сделать это еще и с извинениями; однако сам Петр пресек невнятное бормотанье бургомистра следующей изящной речью:
— Знаю, вы по-прежнему считаете меня преступником, точнее, грабителем и убийцей, и не в моих силах опровергнуть это — да, впрочем, и желания нет. Вы, без сомнения, думаете, что только в наше страшное время может произойти нечто столь дьявольски извращенное, как то, что убийцу освобождают потому лишь, что его взял под охрану еще больший убийца. Что ж, вы бесспорно правы в том, что наше время и впрямь ужасно, вследствие чего действительно случаются извращения, которым бы не было места, если б миром правили разум и логика. Но в моем личном казусе извращение состоит не в том, что я избежал казни, а в том, что меня хотели бросить народу, жаждущему справедливости, как бросают кость голодным псам, и что вы, господа советники, отмахнулись, как от чего-то нестоящего, от необходимости выяснить — виновен я или нет; главное, что в ваших руках оказалась жертва, и это дало вам возможность сыграть подлую комедию справедливой кары. Если Вальдштейн тому помешал, то это первый добрый и положительный поступок в его жизни. А засим, уважаемые господа и почтенная публика, разрешите откланяться.
И пустив коня легкой рысью, Петр удалился в сопровождении своего спасителя де ля Прэри, и долго глядела им вслед притихшая толпа, причем женщины, и молодые, и старые, и среднего возраста, думали своими пышноволосыми женскими головами нечто в том смысле, что ничего не скажешь, этот кавалер, кто бы он ни был, не только мужествен — ибо когда его везли на казнь, он не издал ни звука, а уж куда там клянчить милости, как то в обычае у осужденных, и он не только handsome и good-looking, до того даже, что надо Бога благодарить, что это великолепное тело, достойное кисти Тициана, не погибло смертью, достойной мрачного резца Калло, — но еще образован и умен, речь его течет плавно, слова так и льются, да на таком высоком немецком языке, что наш брат ни словечка не понял. В тот вечер и в ту ночь мужчины в Кемптене, будь то в Старом или Новом, а также в окрестных деревнях, были захвачены врасплох необычайно сильной и ненасытной внезапной страстностью и требовательностью своих жен и любовниц. И все это носило столь действенный характер, что ровно девять месяцев спустя численность населения этого края, потерявшего столько жизней вследствие военных зверств, была полностью восстановлена.
Но не будем уклоняться в сторону и проследим далее судьбу нашего героя.
Петр и шевалье де ля Прэри молча скакали во всю прыть, и лишь когда стены Кемптена остались далеко позади, последний нарушил молчание:
— Жестокое испытание, не правда ли?
— Признаюсь, — ответил Петр, — когда палач стал поднимать надо мной колесо, мне было прямо-таки unheimlich.
То были слова подлинного героя и человека без нервов. Но Петр тотчас доказал, что нервы у него все-таки были: приблизившись к шевалье, он подал ему руку и растроганно проговорил:
— Спасибо вам за то, что я еще почувствую в жизни сладкий запах хлеба!
Ответив на рукопожатие, шевалье сказал:
— Право, мсье де Кукан, я не знал — а услышав об этом сегодня, порадовался, — оказывается, вы гурман достаточно тонкий, если умеете оценить запах хлеба, особенно свежеиспеченного и, разумеется, хлеба французского, запах которого и впрямь лучше всех ароматов мира, ибо он никогда не надоедает; тот, кто закусывает вино любой марки хрустящей, слегка подсоленной корочкой хлеба, греха не совершает, потому что к хлебу хорошо и белые бордо, сотерн, шато-тур или барсак, так же как красные сорта бордо, скажем, шато-марго которое предпочитает кардинал Ришелье, или шато лафит, к которому, помимо хлеба, хороша и куропатка в вине или фазан с вальдшнепами. То же самое можно сказать о всех прочих марках вин в мире. Мы живем в полуварварском состоянии, вот почему эта истина еще не известна всем людям, доказательством чего служит сия кровопролитная война, возникшая в конечном итоге лишь из спора — запивать ли хлеб вином, или нет ; мне стыдно, что я воюю на стороне тех, кто на этот вопрос отвечает отрицательно.
Думаю, в будущем, когда человечество станет более развитым и культурным, воевать будут из-за того, что запивать рейнским рислингом — поджаренную ветчину или карпа на сарделях. Что же касается вас, дорогой друг, то, по моему мнению, если вы будете действовать так, как вы действуете, если, например, и впредь станете утверждать, что Вальдштейн — убийца, и помощь, какую он вам оказал, вытащив из ситуации поистине незавидной, — единственный в его жизни положительный поступок, то недолго вы будете наслаждаться этим самым запахом хлеба, столь мудро и верно вами оцененным.
Петр ответил:
— Верный своей французской природе, вы так элегантно — да вы иначе и не умеете — коснулись некой заботы, которая настолько меня удручает, что вместо того, чтобы радоваться спасению, я мрачно смотрю на свет и невольно разыскиваю глазами какой-нибудь холмик, под которым мог бы упокоиться и тем разрешить свою дилемму.
— Дилемму? — удивился шевалье. — Какая дилемма может заботить человека, только что избежавшего эшафота?
— Видите ли, как человек воспитанный, я обязан благодарностью Вальдштейну. Но могу ли я быть обязанным ему благодарностью, если питаю относительно него замыслы исключительно враждебные? Это все, что я могу вам открыть, шевалье, но поймите — нравственная ситуация у меня поистине весьма запутана.
— Чтобы успокоить вас, достаточно двух словечек, — возразил де ля Прэри.
— И это?..
— Панта рэй.
— Ну хорошо, вы, значит, так же как и я, — папский агент. Принимаю это известие с удовольствием, но не более того. В моем щекотливом положении оно ничего не меняет.
— Позвольте с вами не согласиться, — отозвался шевалье. — Его Святейшество пожелали передать вам через меня, что вам нет более надобности утруждать себя, а следует вернуться в Рим, где для вас есть иные, более серьезные задачи. Ибо Вальдштейн мертв.
— Мертв?! — вскричал Петр.
Шевалье де ля Прэри усмехнулся.
— Не в прямом смысле слова. Мы, французы, довольно легко обращаемся со словом mort; для нас всякий, кому перестала улыбаться фортуна, кто, к примеру, впал в немилость у сильных мира сего, кто утратил имущество, сан, честь и так далее, — все равно что мертв. Ну, а у Вальдштейна хворобы бросились на мозг, и он поражен слабоумием; вот я и называю его мертвецом. Нынешний Вальдштейн еще способен повесить курьера или пригрозить сровнять с землей Кемптен, если у господина Пьера де Кукана упадет хоть волос с головы, — равным образом он может расправиться с тем же Пьером де Куканом, если б какой-нибудь доброжелатель перенес ему, как этот Пьер де Кукан о нем отзывается, — но это и все. О том же, чтоб он был способен на крупную акцию, которой вы должны были помешать, — в чем дело, я не знаю, но, судя по тому, что для этого избраны именно вы, акция эта должна была быть чем-то в высшей степени поразительным, — так вот, об этом, по мнению Его Святейшества, не может быть и речи. Поэтому вам надлежит вернуться к ногам папы. Мне жаль, что мы должны расстаться, едва встретившись, но что поделаешь: нелегко жить в историческую эпоху. Тем не менее полагаю, вы отдохнете денька два в Меммингене перед дорогой. Вальдштейн так и горит нетерпением повидать вас.
— Не понимаю, как приказания папы могли поспеть в Мемминген раньше, меня.
— Примерно тем же путем, каким в свое время известие о том, что вы отправились из Стамбула в Париж, чтобы свернуть шею Гамбарини, поспело во Францию еще до того, как ваш корабль миновал острова Эгейского моря.
— Голубиная почта?
— Конечно! Скромные немецкие города Мемминген и Регенсбург ныне на переднем плане мировых интересов; посему между ними и Римом голубей курсирует больше, чем ночных мошек вокруг фонаря. Видите вон там черную точку, что движется от Меммингена на юг? Голову прозакладываю, это голубь, который несет Святому отцу весточку, что мсье де Кукан благодаря мсье де ля Прэри избег смертельной опасности. В каждой телеге, карете, коляске, направляющейся в Мемминген или Регенсбург, вы найдете клетку с голубем римского происхождения, и наоборот — в Рим переправляют голубей из Меммингена и Регенсбурга. Впрочем, убедитесь сами!
С этими словами шевалье де ля Прэри, подхлестнув коня, догнал повозку зеленщика, что тащилась в пыли впереди них, и откинул холст, покрывавший кузов.
— Ah, zut , — с недовольным видом буркнул он, ибо вместо клетки с голубем увидел черную кошку; с настороженным видом — мордочка кверху, ушки на макушке — она сидела на груде моркови, которой была гружена повозка. Шевалье хотел было опустить холст, но Петр его удержал.
— Это ты, Либуша? — спросил он. Кошка прищурила левый глаз.
Поехали дальше; шевалье де ля Прэри казался несколько озадаченным и хмурился. После долгого молчания он заговорил:
— Сдается, дорогой друг, что момент, когда палач поднимал колесо, потряс вас глубже, чем вы готовы признать. А так как и я чувствую себя утомленным, каким давно не бывал, то и заявляю, что сейчас как раз время завернуть в какой-нибудь Gasthaus , каковое слово совершенно не переводимо, ибо немецкий Gasthaus — не auberge, не cabaret, не gliinguette , а именно и только — гастхауз. Я знаю один такой; там подают неплохое белое винцо домашней выработки, живое, цветистое, с легким привкусом муската. Закусывать его можете, если угодно, излюбленным вашим хлебом, я же лично предпочитаю холодную телятину, или, за отсутствием таковой, крылышко цыпленка, если же в это скудное военное время не сыщется и цыпленка, то — вареный окорок.
Харчевня, о которой говорил де ля Прэри, стояла на окраине красивого селения Грёненбах, немного не доезжая Меммингена, и носила приветливое название «У белого поросенка». Наши путники уселись за чисто выскобленный деревенский стол под утешно шелестящими каштанами в садике, и их внимательно обслужила пригожая Wirtin с золотой косой; путники отхлебнули домашнего белого, оно, как и предсказывал шевалье, оказалось живым и цветистым и с привкусом муската, и Петр подумал: если бы мир не был таким кровавым адом, невозможно было бы осознать, до чего же приятно жить.
— Говорят, — обратился он к шевалье, — вчера вечером вы разговаривали с некоей особой, которая плакала обо мне, когда меня увозили в кутузку.
— Это так, — кивнул де ля Прэри. — Только это была не «некая особа», а ведьма и вещунья мадам Кураж, которую выписал Вальдштейн, чтобы она предсказывала ему, что его ждет и чего ему не миновать. Au, sacre Кукан, вам и в несчастье везет, право же, только позавидуешь человеку, по которому плачет столь красивая и желанная женщина. Мадам Wirtin, еще вина! Хотим повспоминать о былых временах, когда мы оба томились в крепости Иф.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56


А-П

П-Я