https://wodolei.ru/brands/Grohe/costa/ 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

однако за все время пребывания в Меммингене он еще ни разу не прибегал к ней, вследствие чего его палач с подручными, как мы уже сказали, болтались без дела, греясь на солнышке перед своим застенком. Теперь же оказалось, что герцог отнюдь не забыл прежнюю своеобразную свою привычку, а люди его не забыли своих обязанностей. Едва отзвучали роковые слова, как за дверью раздались торопливые шаги и в кабинет вбежали стражники с посеребренными пиками.
— Увести! — рявкнул герцог. — Повесить! Сейчас же!
— Но, Ваше Высочество, я даже не знал, что написано в этом письме! — в ужасе и смятении закричал швейцарец. — Я только выполнял приказ господина фельдмаршала, который велели мне мчаться с ветром наперегонки! Господин фельдмаршал сказали, что я отвечаю головой за то, что пакет будет передан по назначению! И вот теперь за то, что я все сделал правильно, меня повесят? За что? Что я сделал?!
Вальдштейн поднял руку, останавливая стражников, которые уже тащили к двери причитающего, сопротивляющегося курьера, и встал.
— Вы правы, солдат, я поторопился, — сказал он. — И за это приношу вам свои извинения. Да, да, вы правильно расслышали: мы, герцог Фридляндский, извиняемся перед вами, солдат.
Швейцарец, сразу успокоившись, обнажил в улыбке свои редкие крепкие зубы.
— Да ништо, Ваше Высочество, ништо. Будем считать, что ничего и не было. Я-то знаю высоких господ. Вспыльчивы, да отходчивы, потому как люди-то хорошие.
Улыбнулся и Вальдштейн, так что теперь улыбались оба, и солдат, и воевода.
— Ну, не так уж мы хороши, — заговорил последний. — Я, правда, принес вам свои извинения, но это еще не значит, что мое слово произнесено всуе. Ибо то, о чем мы, герцог Фридляндский, однажды распорядились, отмене не подлежит. Я отдал приказ, и приказ этот — конечно, с моим извинением, — будет исполнен.
До курьера не сразу дошел смысл сказанного.
— Стало быть, меня все-таки повесят?
— Да, стало быть, тебя все-таки вздернут, — промолвил герцог, не переставая улыбаться. — Но без урона для твоей чести и, как я уже сказал, с моим извинением.
— Плевал я на такое извинение! — вскричал курьер. — Я ничего не сделал! Я кровь проливал за государя императора! У меня жена и дети! Не хочу я висеть!
— А будешь, мерзавец. И теперь уже без моего извинения, потому что ты провинился, выражаясь грубо при моем высочестве. Ни слова более!
И через десять минут злополучный швейцарец уже качался на виселице за домиком палачей.
Что ж, эпизод сам по себе ни нелепый, ни безумный, ни даже такой уж возмутительный; кое-кто из придворных Вальдштейна, едва замолкли крики курьера, задохнувшегося в петле, высказал даже соображение, что, мол, это хорошо: по крайней мере, старый барин, сиречь Вальдштейн, очнулся от своего помрачения. А изливать свою ярость на головы безвинных, принесших неприятные известия, испокон веков в обычае у сильных мира сего. Эти жестокие обычаи, вполне отвечающие натуре хищника, дремлющей в человеке и всегда готовой проснуться, несколько пообтесались и смягчились с распространением образованности и культуры, но не исчезли вовсе, и герцог в данном случае просто-напросто обновил обычаи предков. Следовательно, тут пока все относительно в порядке. Гораздо худшей, более того, совершенно фатальной, неслыханной и крайне шокирующей была реакция герцога на его собственный поступок. Вместо того чтобы нести бремя этого поступка с презрительной естественностью, как если бы он просто раздавил таракана — а ведь если смотреть с высоты его величия, славы, богатства, положения и власти, то и сделал-то он не более того, — герцог повел себя как какой-нибудь недоумок мещанишка, у которого совесть нечиста, и он пытается скрыть это под видимостью дурацкого удовлетворения.
Ибо в тот день герцог изменил своей недавно приобретенной привычке в одиночестве жевать свои скромные сухари, запивая их снятым молоком, да постные овощные блюда, какими он по совету врачей ограничивал свое питание, и оказал честь высшим придворным, приковыляв к их совместной трапезе в главном столовом зале дворца.
— Ах, я отвел душу, ах, как мне теперь хорошо, это вернуло мне способность радоваться жизни! — заявил он, попивая снятое молоко, пока его приближенные наслаждались, как это было принято при вальдштейнском дворе, превосходным ужином о шестнадцати переменах. — Возможно, вы скажете, мол, швейцарец ни в чем не виноват, да что поделаешь, война есть война, а на войне не так уж скрупулезно разбираешься во всяких тонкостях вроде вопроса о виновности или невиновности человека. И виноват ли я, что в моих жилах течет кровь, а не сыворотка? Курьер вручил мне доклад о состоянии наших фортификаций, составленный по моему приказу фельдмаршалом Маррадасом, и трудно поверить, что этот бесстыдник осмелился мне написать: будто наши фортификации не стоят и коровьего говна! Да, да, вы не ослышались, именно коровьего говна! А открыть вам, что он пишет о разных крепостях и городах, к примеру о Раине, Ульме, Регенсбурге, — у вас волосы дыбом встанут. Так что нечего удивляться, если от всего этого у меня в глазах потемнело. Был бы под рукой Маррадас, повесил бы его! Но его под рукой не оказалось, вот я и повесил его гонца, это ведь логично, не правда ли?
Было это логично или нет, а господа просто опешили от такой речи: последовало всеобщее остолбенение, никто не знал, что сказать, и все обменивались взглядами, в которых читался один и тот же вопрос: что он говорит и зачем? С чего оправдывается, если и сорвал на ком-то злость? И подобает ли генералиссимусу разглашать военные тайны, как, например, то, что наши укрепления и коровьего дерьма не стоят?
Желая спасти положение, главный гофмейстер граф Кристоф Лихтенштейн, человек опытный и умелый царедворец, степенно промолвил:
— Не нам взвешивать поступки Вашего Высочества, ибо наш долг смотреть на них не иначе, как с обоснованным убеждением, что все они продуманны, необходимы и правильны.
Герцог встретил эти слова неприятным, горьким смешком и продолжал свои неуместные излияния:
— Я был бы рад разделить ваше убеждение в необходимости и правильности моих поступков; увы, я тоже всего лишь человек, а непогрешимых людей не бывает. Непогрешимы только звезды, а они ничего мне не говорят, потому что нет уже у меня моего Кеплера, нет и моего Сени, которые умели читать по ним. Была бы хоть эта девка-вещунья, которую я выписал по всем правилам, но и ее я тщетно жду — тем более тщетно, что когда она появится, не исключено, что я и ее повешу на месте, коли уж вошел в раж, — зачем так долго оставляет меня без помощи! A propos , не слыхал ли кто из вас случайно о некоем бездельнике по имени Пьер Кукан де Кукан?
Приближенные вынуждены были с огорчением сознаться, что ничего не слыхали о бездельнике, носящем это имя.
— Жаль, — сказал герцог, — отец Жозеф разыскивает его, приписывая этому молодчику, не совсем понимаю, почему, чуть ли не мистическое значение. Я не люблю капуцинов и вообще монахов, но отец Жозеф не просто какой-то там монах, и я считаю хитрым ходом и большим дипломатическим выигрышем то, что мне удалось снискать его благорасположение. Я обещал ему поискать этого Пьера де Кукана, и отец Жозеф, разумеется, так уверен в моем всемогуществе, что несомненно ждет стопроцентного исполнения моего обещания; было бы превосходно, если б мне и впрямь удалось представить ему этого Пьера де Кукана. Но на нет и черта нет. Rien ne va plus. Я даже не спрашиваю, вернулся ли уже шевалье де ля Прэри. Заранее знаю, что не вернулся.
Шевалье де ля Прэри, обедневший французский дворянин, занимавший при дворе Вальдштейна тонкую и хорошо оплачиваемую должность главного дегустатора и знатока вин, три недели назад уехал в Вахау на Дунае закупить фюрштейнского вина марки «сильван», необычайно гармонирующего по вкусу с пряной зеленью, голландским соусом и жареным лососем; как и предполагал в своей мизантропии герцог, о названном шевалье до сих пор не было ни слуху ни духу.
Но на следующий день оказалось, что расположение звезд не совсем покинуло герцога, ибо шевалье де ля Прэри, о длительном отсутствии которого вчера сетовал герцог, не только появился в Меммингене ранним утром, но и привез весть о бездельнике по имени Пьер де Кукан. Весь в пыли, шевалье галопом ворвался в город и, в нарушение всякого этикета, вопреки приказу блюсти тишину, одним словом, не глядя ни на что, беря по три ступени разом, взбежал на второй этаж фуггеровского дворца, когда герцог еще не вставал с постели; шум, поднятый шевалье, когда он, желая проникнуть в частные апартаменты Вальдштейна, подрался с часовыми у дверей спальни, был столь неистов и неслыхан, что возмущенный герцог, разбуженный ото сна, в одной ночной рубашке, вышел из спальни, и малого не хватало, чтоб он произнес свое «повесить шельму», положив тем самым безвременный конец жизни шевалье, от которой в данный момент зависела жизнь нашего героя. К счастью, герцога еще угнетал вчерашний эпизод с безвинно умерщвленным курьером, что, как он понимал, отнюдь не подняло его в глазах приближенных; поэтому он решил на сей раз повести себя по-королевски, с богоравной иронией и холодностью.
— Сдается, господин де ля Прэри, — обратился он к шевалье, который силился стряхнуть с себя двух кнехтов, повисших на его обеих руках, — сдается, закупка вина была столь удачной, что вы уже горите нетерпением доложить мне об этом. Иным образом я не могу объяснить себе вашего вторжения в мои личные покои.
— Merde au vin! — вскричал шевалье де ля Прэри. — К черту вино! Речь о моем друге, которому хотят в Кемптене переломать кости и вплести его в колесо! Только вы можете его спасти!
— Это я, конечно, могу, — отозвался герцог, все еще царственно надменный и неприступный. — Но надо же мне знать, кто этот человек.
— Разве это важно? — возразил шевалье. — Если я сообщу, что зовут его Пьер Кукан де Кукан, это вам ничего не скажет!
Но тут шевалье ошибался. Имя это сказало герцогу очень много, так много, что он мигом весь превратился в слух и стал само участие. И когда де ля Прэри, спеша, нетерпеливо, отрывочно, рассказал о случившемся с Пьером и поклялся герцогу своей честью и спасением своей бессмертной души, что это действительно тот самый бывший первый визирь турецкого султана, герцог срочно вызвал писаря и продиктовал ему следующее послание:
«Магистратуре города Кемптен.
Мы, Альбрехт Вальдштейн, герцог Мекленбургский и Фридляндский, доводим до вашего сведения, что, если хоть один волосок упадет с головы находящегося под нашим особым покровительством Пьера Кукан де Кукана, коего вы без права и без оснований обвинили в убийстве, и если вы немедленно не отпустите его с извинениями на свободу, я велю сровнять ваш город с землей, тем более что он должен нам около четырех тысяч золотых контрибуции».
Под этим лаконичным, но весьма содержательным сообщением красовалась знаменитая подпись герцога, до того энергичная, смелая и размашистая, что при виде ее еще и столетия спустя так и слышишь свист пера, врезавшегося в бумагу, и немногого не хватает, чтобы ты поздравил того гуся, который имел честь предоставить свое перо для столь великолепной подписи, ибо в те времена, как мы помним, писали еще натуральными перьями, а не столь тупыми, безобразящими почерк орудиями, как шариковая ручка или так называемое вечное перо.
Она начиналась, эта вальдштейнская сигнатура, на диво нежной, маленькой горизонтальной волнистой линией, чем-то на первый взгляд незначительным, как незначительно откашливание оратора перед потрясающей речью; но едва эта линия была выведена, — хоп! — перо соскальзывало вниз долгой, мягко закруглявшейся влево кривой, каковая, вместе с верхней волнистой линией, напоминала разъяренную змею, готовую напасть; затем перо изящной дугой взлетало кверху и снова опускалось, чтобы подняться вверх и образовать тем самым двойную петлю, похожую на вытянутую восьмерку. От этой восьмерки отматывалась длинная, круто вверх берущая черта, заканчивавшаяся еще одной петелькой, на сей раз маленькой; выписав ее, перо снова устремлялось вниз, образуя горбинку, закругленную вверху, а внизу переходящую в острый угол. Если разъяренная змея с волнистой линией наверху плюс вытянутая восьмерка представляли собой первую букву имени Wallenstein, то маленькая петелька с горбинкой могла означать не что иное, как гласную «а».
Далее следовало сдвоенное «ll», начертание которого пишущий исполнял с явным увлечением, несколько даже помедлив в предвкушении удовольствия. Затем перо пускалось в дальнейший интересный путь по гладкой плоскости листа, двигаясь сперва вправо, не балуясь никакими изгибами или загогулинами, чтобы тотчас вывести справа налево большую петлю, с которой соединялась вторая, еще большая, но обращенная книзу, причем столь размашисто, что закругленным своим верхом проникала в центр, если угодно — в лоно, а то еще можно и так сказать: в святая святых предыдущей петли. Что, по нашему суждению, и должно было изображать сдвоенное «ll» посередине фамилии Wallenstein. А то, что одно из них стремится вверх, а другое вниз, не имеет ровно никакого значения. Человек, поднявшийся от простого мелкопоместного дворянина до дважды герцога и притом перевернувший Европу вверх ногами, может позволить себе и такую причуду — обратить вверх ногами простенькое «ll».
А перо уже разбегается к последней петельке справа налево, которую нельзя назвать ни малой, ни большой, ибо она и есть что-то среднее между малым и большим; петелька умеренная, как раз в меру. По всей видимости, это первое из двух «e», содержащихся в имени «Валленштейн», а следующая за ней острая галочка изображает согласную «n». Все это заканчивается пятью совершенно одинаковыми, ничем друг от друга не отличающимися, проведенными, я бы сказал, в какой-то злобной спешке остриями, представляющими, разумеется, заключительную часть имени Валленштейн, то есть «stein». Почему же вдруг, спросим себя, после столь любовно выписанных, после стольких затейливых, мягко закругленных буковок — такой внезапный ряд острых линий?
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56


А-П

П-Я