https://wodolei.ru/catalog/rakoviny/nakladnye/na-stoleshnicu/ 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

вот они показывают половину десятого, но едва эта половина промелькнула, как пробило четыре хриплых удара, отмечающих полный час, а затем десять ударов послабее — а пляска все продолжается с нарастающей силой.
Что же тем временем делал наш герой, Петр Кукань, прикованный к скамье двуколки, что застряла в обезумевшей толпе? Поддался ли он массовому гипнозу, пытается ли плясать, насколько ему позволяют оковы, хотя бы так, как те хитрецы на столбах или на головах каменных святых: лишенные возможности плясать, они по крайней мере подпрыгивают на задницах? Неужто и он, к стыду своему, потеряв всякое представление о чести и отличительных признаках образованного человека, позволил, чтобы ленивая слюна стекала по его подбородку? На это мы ответим без раздумий и с негодованием: да что вы! Ни в коем случае! Разве это похоже на нашего Петра?! Умея мыслью и самодисциплиной бороться против массового безумия, которое напустила Либуша — ибо он столь же легко узнал ее в костюме юноши, как это сделал, без сомнения, и догадливый читатель, — и, будучи человеком дела, не в силах тупо сидеть сложа руки да наблюдать бездеятельно, как старается прекрасная колдунья оттянуть казнь, пока не явится спасение, Петр принялся действовать самостоятельно и на свой страх и риск. Не сведущий в темных и подозрительных чарах, какими вполне владела Либуша, он пошел по пути разума и здравого смысла — то есть вещей, несовместных с беснованием народа на площади, как несовместимы вода и пламя; не подозревая, что тем самым губит себя, Петр пытался освободиться от своих пут. Что он при этом думал, что представлял себе? Да только то, что, освободив руки и ноги, он, вместо ожидания какого-то проблематичного спасения, сможет проложить себе дорогу через толпу и скрыться из виду, прочь отсюда, как можно дальше от этих проклятых мест.
Легко, однако, говорить — освободиться от пут. Подручные палача в черных капюшонах, стянувшие ему руки и привязавшие к скамье двуколки, были, правда, еще молодые, но уже ловкие и искушенные в своем ремесле ребята, так что, не будь Петр Кукань Петром Куканем, он не освободился бы и до второго пришествия. Мы несомненно помним, как давно, тринадцать лет назад, в бастильском застенке, он одним рывком разорвал ремень, стягивавший ему запястья, и не было причин, по которым он не смог бы сделать то же самое и теперь, ибо если за эти тринадцать лет силы его не увеличились, то они наверняка и не уменьшились. Но не тут-то было! Тогда его связали французскими ремнями, гибкими и тонкими, иными словами — по-французски фривольными, меж тем как сегодня это были ремни немецкие, основательные, каких и быку не порвать. И если все же, после нечеловеческих усилий, Петру удалось-таки их перервать, то мы можем счесть это чудом, если только не согласимся с оправданным подозрением, что и сам он слегка заразился припадками святого Витта, бешеные дерганья и выкручивания которых придавали заболевшим исключительную физическую силу. Верно одно: пока Петр выдирался из немецких пут, у него уже закатывались зрачки и белели под веками чистейшие белки. Когда ремень наконец лопнул, Петр закрыл глаза и довольно долго сидел без движения, дрожа всем телом, облитый потом, и с обоих запястий у него капала кровь.
К этому времени Либуша уже перестала плясать; она стояла, утомленно прислонившись к столбу виселицы, и озирала площадь — все ли в порядке; и только когда ей казалось, что там или тут пляска ослабевает, она щелкала плетью и молодым своим, звонким голосом выкрикивала слова, в которых знаток распознал бы искаженные имена, известные в кабалистике; тогда новая, с позволения сказать, жизнь вливалась в ослабевших плясунов, и усталые ноги опять начинали ходить ходуном, а головы качаться и кивать во все стороны. Либуша могла быть довольна своими трудами, ибо все шло как по маслу. Но тут она заметила возню Петра и, увидев, что он высвободил руки, более того, собирается отвязать себя от скамьи, в ужасе крикнула ему:
— Не делай этого, Петр, не делай!..
Но тот, в упомянутом уже неведении темных и подозрительных чар, не обратил внимания на ее крик и продолжал начатое, наивно полагая, что добился успеха: выпростав из пут свои длинные ноги, он выпрямился во весь рост, похожий в этот момент на своего знаменитого земляка магистра Яна Гуса, каким его изобразил скульптор — возвышающимся подобно маяку над мечущимися у его ног бесами и всякими тварями. Было это и просто, и прекрасно, и героично, и по-своему радостно — хорошо ведь радоваться тому, что кто-то сумел сохранить ясную голову и человеческое достоинство посреди всеобщего прыгучего безумия, — но в данный момент радоваться этому было в высшей степени неуместно: если б не это прыгучее безумие. Петр теперь уже добрый час умирал бы в жестоких мучениях; что же касается его поразительного, по-человечески гордого самообладания, то оно подействовало как весьма отрезвляющий элемент. Вот почему палач, начавший пляску одним из первых, увидев, что преступник встал, разом очнулся от транса и заорал грубым голосом из-под своего красного капюшона:
— Heda!
Это немецкое словечко не означает ничего, вернее, чуть больше, чем ничего: это такое же восклицание, как наше «эй» или «эге». Но что означали Либушины «айе, гун, ва, хеар»? Тоже ничего! Гипотеза некоторых исследователей, выводящих «айе» от дионисийского возгласа «эвое», весьма интересна — с той, однако, оговоркой, что словечко «эвое» равным образом смысла не имеет. А вот же развязали эти выкрики Либуши на площади целый пандемониум прыжков и скачков! Не удивительно, что крик палача отрезвил обоих подручных, подскакивавших возле двуколки, и они, очнувшись и увидев, что осужденный развязался, мигом взялись за дело: один подставил Петру подножку, и тот рухнул обратно на скамью, так как ноги его омертвели после того, как долго были связаны, а второй подручный сдавил ему горло. Петр отбивался, напрягая остатки сил, но тут подоспел и сам палач, за ним ринулись на помощь рейтары, тоже очухавшиеся от наваждения, и все они потащили упирающегося Петра на помост. Так, прежде чем толпа успела прийти в себя, настал Третий Великий Момент — время собственно экзекуции.
Всеобщая пляска прекратилась еще быстрее, чем началась: минута — и стихли топот, блеяние, кряхтение, все безумие испарилось; так бывает, когда порывом ветра уносит облачко, заслонившее солнце. Господа на балконе перестали подпрыгивать, на лицо бургомистра Рериха, только что вполне идиотическое, вернулось выражение горестной озабоченности, снова строгой и достойной стала фигура Малифлюуса, сидевшие на карнизах перестали болтать ногами, успокоились младенцы на руках у матерей, и если кто еще дергался, довольно было разок-другой толкнуть его в бок, чтобы тот опамятовался. И у всех был такой вид, будто ничего не случилось, словно никто и понятия не имел о том, что с ним только что творилось. Вполне возможно, и впрямь никто не помнил, как пролетел этот час и куда он ушел, — так бывает с эпилептиками, которые, придя в себя, совершенно не помнят, в каких они бились корчах. Улеглась пыль, поднятая плясавшими, музыканты снова схватили свои кружки, а блондинистый озорник, только что выкидывавший свои коленца на черном помосте, исчез, словно его никогда и не было. В наступившей тишине слышны были только звуки борьбы — Петр все еще упорно сопротивлялся палачам и рейтарам, пока те не швырнули его на помост и не привязали, растянув ему руки и ноги, к железным крючьям, вбитым в доски.
Затем палач тщательно подложил под суставы его конечностей дубовые плашки, так, чтобы руки его и ноги не касались помоста, после чего — ну, после чего и приблизился апогей Третьего Великого Момента: оба подручных сняли с кола колесо и передали его в опытные и мускулистые руки мастера заплечных дел. Мастер ухватил колесо, расставил ноги, как и подобает палачу, и медленно стал поднимать колесо над головой, чтобы сбросить его с этой высоты для начала на левую голень Петра; стал поднимать, сказали мы, но не поднял, ибо в этот действительно последний момент в северной части площади раздался цокот копыт мчащегося коня и над головами притихшей толпы разнесся голос человека, привыкшего повелевать и уверенного в том, что его приказы будут выполнены, одним словом, голос высшего офицера, барственного барина, властный и повелительный:
— Halt!
Точности ради добавим, что это прозвучало не «хальт», а «альт», стало быть, прискакавший господин был не немец, поскольку не выговаривал звук «h». Но вид этого человека на покрытом пеной коне несомненно арабской породы был столь великолепен, его платье, хотя и запыленное, столь ослепительно, а бумага, свернутая трубочкой, с привешенной красной печатью, в его правой руке — столь официальной и важной, что мастер заплечных дел, при всей ужасности своего ремесла бывший человеком весьма приниженным и угодливым, отступил на шаг и медленно, осторожно опустил к своим ногам страшное колесо. Петр, который лежал, стиснув зубы и сомкнув веки, сосредоточив всю силу своей воли только на том, чтобы не вскрикнуть, не застонать, когда падет первый удар, ожидаемый им с каким-то жутким любопытством, поднял голову посмотреть — что там еще случилось? И к безмерному своему изумлению, узнал в элегантном всаднике, подоспевшем ему на помощь в самый тяжкий момент, давнего своего приятеля шевалье де ля Прэри.
ИСПЕПЕЛЕННОЕ НУТРО АЛЬБРЕХТА ВАЛЬДШТЕЙНА
В Меммингене, во временной летней резиденции герцога Альбрехта Вальдштейна, генералиссимуса императорских войск, все было и делалось так, как было и делалось всегда и везде, куда бы ни заявлялся со своим двором на более или менее длительный срок сей могущественный и обидчиво-требовательный человек, ибо герцог не довольствовался в дороге занятием того или иного дома, той или иной гостиницы или нескольких гостиниц, — он всегда захватывал весь город. Так и на сей раз, еще за два месяца до его прибытия, пока сам он оставался в Карловых Варах, где лечил свою подагру, в Мемминген уже явились герцогские квартирмейстеры и экспроприировали для него и его приближенных дворец банкирского семейства Фуггеров плюс два соседних с ним дома вдовы богатого доктора прав. Для прочих герцогских людей, рангом пониже, были очищены квартиры в лучших домах города; обитатели их переселились куда сумели — в подвалы, на сеновалы, к родственникам…
Спешно созванная магистратура города приняла и утвердила следующие безотлагательные меры: прочистить и починить все дымоходы, убрать с улиц, а главное, с площадей весь навоз и прочие нечистоты, вычистить все каналы и сточные канавы, запереть или умертвить всех собак, дабы они лаем своим не оскорбляли слух герцога. Всем горожанам было предписано во время пребывания герцога в городе вести себя прилично, достойно и воздерживаться от пьянства, каковое влечет за собой всякие безобразия. Улицы вокруг фуггеровского дворца надлежит устлать соломой, чтобы грохот колес не нарушал тишину, особенно любезную герцогу. По той же причине велено отменить колокольный звон, барабанный бой, объявления глашатаев и музыку. Ночным сторожам запрещено петь и трубить часы, детям шалить, визжать и вообще производить шум, damit keine Beschwerdt moge entstehen, — дабы не могло возникнуть никаких жалоб.
Герцог Альбрехт Вальдштейн покинул Карловы Вары в начале жаркого лета тысяча шестьсот тридцатого года, точнее — девятого июня, за десять дней до начала объявленного имперского сейма. Обойдя стороной Регенсбург, он двинулся на Нюрнберг, где поругался с господами магистратами, ибо город задолжал ему двадцать тысяч золотых военной контрибуции, а оттуда, через Ульм, где ему были преподнесены ценные дары — серебряный столовый прибор, множество вина, рыбы, волов, овец и телят, — направился в Мемминген. Поезд его поражал роскошью, прямо дух захватывало. Впереди ехали трубачи с позолоченными трубами и знаменами, шитыми серебром, за ними три сотни герцогской лейб-гвардии в ало-золотых мундирах, с среброконечными пиками в железных руках; далее следовало тридцать золоченых, обитых красной кожей карет шестериком; в этих каретах, кроме самого герцога, сопровождаемого пригожим и веселым племянником Максом, ехали самые видные сановники его двора: главный гофмейстер, главный кравчий, главный конюший, начальник военной канцелярии, главный егерь — все благородные господа, в том числе носители столь звучных имен, как Лихтенштейн, Гаррах, Дитрихштейн. В следующих тридцати не менее роскошных каретах шестериком совершали путь дамы этих сановников: придворный этикет, импортированный из Франции, не поощрял семейную жизнь, в силу чего господа путешествовали отдельно от своих супруг. За поездом дам, в сорока каретах четвериком, разместился придворный персонал первого ранга, и прежде всего шеф-повар со своим помощником, мастер по паштетам, пекарь, пирожник, французский повар и надсмотрщик над каплунами; далее — старший егерь, лекарь, фельдшер, сокольничий, счетовод, писарь; далее — накрывальщик на стол, разносчики напитков и блюд. После них громыхало сорок грузовых подвод, а замыкали колонну конные отряды лакеев, цирюльников, придверников, пажей, оруженосцев и их наставников, учителей фехтования, верховой езды и танцев, а также люди придворных: один Лихтенштейн, главный гофмейстер, вел за собой полсотни слуг, главный конюший — три десятка, главный камердинер столько же. С тылу колонну прикрывали триста конных мушкетеров. А позади всех тряслись на мулах палач и его подручный.
Члены меммингенской магистратуры, все при полном параде, ждали высокого гостя у входа в его новую резиденцию, — громоздкое и малопривлекательное на вид, зато прочное и поместительное здание неподалеку от городской стены, со странной крышей, имеющей весьма сложные очертания и поросшей овсом, репейником и сорными травами. Господа магистраты, отлично понимая важность момента, были напряжены и нервничали, ибо общеизвестно было, до чего неисповедимы и изменчивы, подобно апрельской погоде, настроения герцога.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56


А-П

П-Я