https://wodolei.ru/catalog/dushevie_kabini/120x120/ 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

Я твердо надеюсь, что он еще жив, и молю Бога, чтобы он вернулся и вмешался в историю, как он делывал и прежде, ибо если так случится, то это будет для меня явственным знамением, что деяния, сотрясающие человечество, начинают подниматься над недостойной и бессмысленной мышиной возней, в какой оно увязло.
— Если Вам так важна судьба этого Пьера де Кукана, я охотно поищу его, — сказал герцог. — Но не будем отвлекаться. Вы сказали, досточтимый отче, что в данных обстоятельствах заниматься идеей войны против турок — грех. Однако, простите мне это, в пункте греха я не так щепетилен, как Вы, и потому, — да будет мне позволено употребить ваше выражение, — я буду лелеять эту мысль и впредь, тем паче что она оправдает мой другой, действительный грех, а именно создание огромной армии, до того огромной, что я теперь не могу распустить ее, не наводнив Европу люмпенами и грабителями, в которых превратятся мои наемники, едва перестав быть солдатами. Да, весьма возможно, что армию мою нельзя распустить; но зачем мне ее распускать, если, добившись конечной победы здесь, я могу повернуть ее на восток, против турок?
— Повернуть на восток… — тихо повторил отец Жозеф. — Под командованием победоносного Габсбурга…
— Под моим командованием, — возразил герцог. — В тесном взаимодействии с правительством Его Величества короля Франции.
В тот же вечер в своей меммингенской резиденции Вальдштейн дал в честь французской делегации великолепный ужин из тридцати двух перемен. Отец Жозеф не принял в нем участия, наложив на себя строгий пост во искупление греха изнеженности, совершенного им, когда он путешествовал в карете.
А на следующее утро французы покинули Мемминген. Добравшись до Регенсбурга, отец Жозеф первым делом посетил заядлого противника Вальдштейна, курфюрста Баварии герцога Максимилиана, у которого провел несколько часов в строго секретной беседе. Монах намекнул, что его начальник, кардинал Ришелье, не возражал бы, если б герцог Максимилиан ссадил с трона Габсбурга и сам надел бы на себя императорскую корону; Его Преосвященство готовы были бы даже подсобить ему в этом деле, склонив католических курфюрстов выбрать императором Баварского герцога. Это могло бы гладко и элегантно положить конец традиционной вражде, между французским правительством и Габсбургами: последних просто сметут, et voila ! Но прежде чем это сделать, было бы необходимо — и это кардинальное условие, conditio sine qua non — добиться, чтобы так называемый герцог Фридляндский, Альбрехт Вальдштейн, был лишен функции генералиссимуса императорских войск и отпущен со службы.
Герцог Максимилиан возразил, что это легче сказать, чем сделать. Среди курфюрстов нет ни одного, кто всеми силами души не желал бы послать к дьяволу этого чешского парвеню Вальдштейна; об этом уже не раз говорилось на тайных встречах, и курфюрсты пришли к прямо-таки трогательному единодушию. Но есть тут немалая трудность: увольнение Вальдштейна может произойти только по приказу императора, а император цепляется за Вальдштейна, видя в нем свою главную, если не единственную, опору. И еще одно препятствие: сам Вальдштейн. Он отнюдь не овечка, не беспомощный дурачок. У него, без сомнения, всюду шпионы, осведомители, и едва он узнает, что в Регенсбурге что-то затевается против него, явится сам во главе своих полков, и свадьбе не бывать.
— Исходя из своего знания человеческих душ, — возразил отец Жозеф, — я полагаю, что он никуда не двинется и ничего не предпримет против сил, которые воздвиглись на него по его собственной вине. Я познакомился с ним и долго беседовал, испытав при этом то чувство горечи, какое охватывает нас при свидании с человеком, некогда полном душевных и телесных сил — ибо без этого он не достиг бы могущества и богатства, — но который вследствие бессчетных своих несправедливостей, пороков и безбожия сделался тенью самого себя, так что подорвано не только физическое его здоровье, но ослабел и ум.
Герцог Максимилиан оживился:
— Стало быть, Вальдштейн сделался слабоумным?
— Разве я употребил такое выражение? — удивился отец Жозеф. — В таком случае приношу свои извинения Вашему Высочеству, ибо это выражение неверно. Ум нынешнего Вальдштейна ничуть не слабее, чем у любого обычного представителя человеческого рода. Но судьба его далеко не обычная, и для того, чтобы справиться с задачами, которые он сам себе поставил, требуется энергия в сочетании с острым умом, которого ему и недостает в его нынешнем жалком состоянии. Прошу, Ваше Высочество, поверьте моему опыту. За свою жизнь, которую я посвятил распространению славы Божией и заботе о благе человечества, мне доводилось встречать многих исключительных личностей, избранных Господом в качестве орудий для исполнения его предначертаний, как милосердных, так и гневных, иначе говоря — личностей, делающих историю. Все эти избранники Божьи отличались от прочих людей тем, что в них пылало пламя силы и самоотвержения, вложенное в их сердца самим Господом, и я каким-то шестым чувством ощущал это пламя столь же явственно, как мы ощущаем жар огня, горящего в камине. Но у герцога Вальдштейна ничего подобного я не ощутил. Он, столько сделавший для раздувания европейского пожара, сам нынче испепелен, и душа его мертва и холодна.
Герцог Баварский задумался.
— Любопытно, — изрек он. — Отче, наклонитесь, пожалуйста, поближе к моей груди — хочу знать, как обстоит дело со мной, прежде чем пуститься в эту великую борьбу: каким кажется Вам мое пламя? Может, и оно тоже малость угасает?
Отец Жозеф едва заметно усмехнулся.
— Заверяю Вас, сын мой, пламя, бушующее в груди Вашего Высочества, чрезвычайно сильно и обжигающе.
И герцог Максимилиан, этот темный, бородатый воитель, густо покраснел от удовольствия.
— Ну, я рад, право же, рад! А то уж начал было опасаться, что я не на той высоте, как в молодости. Но скажите, отче: если Вальдштейн не способен более на решительные и великие дела, почему Вам так важно, чтоб его убрали?
— Потому, что машина, запущенная им, может долго еще работать по инерции и наделать неизмеримых бед. И если он уже не способен на великие дела, то не исключено, что, желая самому себе доказать, будто он все еще не на дне, он может прибегнуть к насильственным действиям. А самодовлеющее насильственное действие, внушенное глупостью и честолюбием, может иметь худшие последствия, чем деяние, порожденное ясным разумом, твердой волей и широким кругозором, — как, например, деяние, предстоящее Вашему Высочеству, свершив которое Вы войдете в историю как победитель врага рода человеческого, каковым бесспорно является герцог Альбрехт Вальдштейнский.
Все эти события происходили, разумеется, пока Петр Кукань еще служил в лейб-гвардии Тосканского герцога. Сведения, сообщенные ему несколько позднее папой, столь совершенно секретные, что папа заставил Петра немедленно после прочтения сжечь бумажку, свидетельствуют, что дальнейшие тайные демарши отца Жозефа у курфюрстов, собравшихся в Регенсбурге, не были безуспешными. Курфюрсты, люди в большинстве своем мешкотные и нерешительные, поначалу не очень-то верили разговорам о слабости Вальдштейнова ума и об испепеленности его души, но тут в Регенсбург проникли слухи о новой нелепости, совершенной герцогом Альбрехтом, и слухи эти подтвердили все умозаключения отца Жозефа.
Случилось же следующее.
«ПОВЕСИТЬ ШЕЛЬМУ!»
В начале года, о котором у нас идет речь, еще зимой, Вальдштейн послал старого своего приятеля и соратника, фельдмаршала дона Балтазара Маррадаса, проинспектировать крепости и укрепленные города — за исключением тех, конечно, что были в руках неприятеля, — с тем чтобы вскрыть недостатки этих оборонительных систем и письменно доложить обо всем, придерживаясь только правды, действительного положения и фактов. Дон Маррадас, муж суровый, имевший обыкновение метать громы и молнии, выполнил задание добросовестно и основательно; от взгляда его черных испанских глаз, казавшихся маленькими в соседстве с огромным крючковатым носом, подпертым длинными и узкими усами, не укрылось ничего, что могло бы ослабить оборону того или иного пункта. Его доклад на двадцати страницах, исписанных убористым энергичным почерком, был удручающе непримирим. Рядом со специальными военными терминами доклад изобиловал народными выражениями вроде «свинство», «разгильдяйство», «бардак», «воровство», «дармоеды», «ослы» и т. п.
«Можно только порадоваться тому, — писал дон Маррадас между прочим, — что крепость, стратегически столь важная, как Раин на Лехе, вооружена самыми совершенными пушками сорок восьмого калибра. Менее отрадно то, что орудия эти установлены на бастионах столь идиотски, что не осталось места ни для прислуги, ни для боеприпасов, а сами бастионы так ветхи, что не выдержат более пятнадцати — двадцати сотрясений вследствие отката стволов после выстрелов. Это вредительство».
«Очень хорошо, — писал он в другом месте, — что наши уважаемые курфюрсты решили опять, как обычно, собраться на свой совет под охраной укреплений Регенсбурга. К сожалению, надо сказать, что укрепления эти дырявого горшка не стоят. Их линии разорваны, так что центр обороны приходится на средневековые стены; на юге, не защищенные рекой, соединительные укрепления так растянуты, что взаимная огневая защита бастионов невозможна; на северо-востоке города есть только земляной вал, да и тот осыпается. Приказ императора от 628 года, согласно которому следовало построить малые вспомогательные бастионы в средней части каждой соединительной стены, остался на бумаге, и это безобразие».
«Крепость Ульм на Дунае, — писал фельдмаршал на тринадцатой странице доклада, — вооружена современными дальнобойными орудиями, как и Раин, только обошлись-то с этими орудиями так же слабоумно, как и в Раине: их разместили в непроветриваемых помещениях, так что после длительного огня прислуга неминуемо задохнется. Укрепления Ульма прочны и выгодно расположены, но не представляют тактической ценности, находясь слишком глубоко в линии обороны, а это уже грех наших отцов».
«Новые бастионы в Майнце, — писал далее беспощадный Маррадас, — построены из камня, который плохо соединяется с раствором, так что на вид выглядят прекрасно, но при первом же орудийном ударе рассыплются как карточный домик. В Наумбурге веселые святые, но слишком малочисленный гарнизон. Распоряжение обеспечить ворота города шанцами и укрепить слабые места наугольными башнями и равелином осталось на бумаге, что вопиет к небу».
«Тактическое значение и технический уровень укреплений Аугсбурга ниже критики и устарели. В восточном равелине — пролом, который заделывают уже три года, что, мягко говоря, разгильдяйство».
«Коммуникации от Линца, Хеба, Дрездена, Житавы, Вроцлава и Кладско не защищены опорными пунктами, так что неприятель может прогуливаться по этим местам, словно по променаду…»
И так далее, и так далее, на двадцати густо исписанных страницах, удар за ударом. И заключал свой труд Маррадас следующим образом:
«Следовательно, куда ни глянь, все это не стоит и коровьего говна».
Таким-то словом заканчивался доклад; далее уже была только подпись, число и пункт отправления — город Инсбрук.
Заметим в скобках, что не следует усмехаться энергическому возмущению фельдмаршала, ибо проблема и впрямь была весьма серьезна. Так, например, незаделанный проем в укреплениях Праги, то есть следствие подобного же головотяпства, какое предавал анафеме Маррадас, позволил шведам восемнадцатью годами позднее, в последний год войны, ночью незаметно просочиться в спящий город и за несколько часов захватить огромную добычу — золото, драгоценности, старинные рукописи, скульптуры, картины, — чем на добрую сотню лет превратил нашу золотую матушку-Прагу в нищенку.
Дописав доклад, фельдмаршал сложил его аккуратно, точно четырехугольным пакетом, основательно запечатал и отправил с надежным конным курьером, швейцарцем из области Граубюнден, для вручения в собственные руки Вальдштейна, пребывающего в Меммингене. Курьеру надлежало ехать одному, без охраны, ибо послание было тайным, содержание его щекотливым, а одинокий всадник привлекает меньше внимания, чем целая группа.
— Скачи наперегонки с ветром, — сказал фельдмаршал, отпуская курьера. — Ты мне отвечаешь головой за то, что точно отдашь пакет по назначению.
Курьер вытянулся в струнку, его широкое деревенское лицо расплылось в добродушной простецкой улыбке, открывшей редкие, крепкие зубы. Ибо то был человек добропорядочный, не знающий обмана и хитрости, примирившийся с мыслью, что если до сих пор жизнь его была суровой, то такою же останется и впредь.
Неутомимый наездник, он за три дня проделал трудный путь от Инсбрука до Меммингена и был впущен в герцогский кабинет всего лишь после десяти часов ожидания — весьма короткое время, если вспомнить о черной меланхолии, тормозившей, как мы знаем, активность Вальдштейна.
В тот день герцог находился в милостивом расположении.
— Ну, давай сюда, — сказал он чуть ли не улыбаясь, когда швейцарец отбарабанил рапорт.
Но увы, едва герцог пробежал глазами письмо, подобие улыбки, украсившей было его губы, затененные густыми вальдштейнскими усами, погасло.
— «Куда ни глянь, все это не стоит и коровьего говна», — вполголоса прочитал он конец доклада. — Коровье говно! — повторил он, сильно повысив голос. — И ты, негодяй, осмелился привезти мне такое свинство?! И за три дня добрался до Инсбрука, чтобы поскорей вручить мне подобный знак почтения, швейцарская твоя рожа?! Но я с тобой канителиться не стану, я с тобой разделаюсь по-солдатски, в два счета!
Он помолчал, мрачно взирая на курьера, на это вызывающе и глупо здоровое создание, которому достаточно сожрать в день кусок сала с казенным хлебушком да запить глотком солдатской водки, чтоб сохранить отличное здоровье. И вдруг герцог взревел:
— Повесить шельму!
То была та самая ужасная вальдштейнская формула, перед которой все дрожали;
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56


А-П

П-Я