https://wodolei.ru/catalog/smesiteli/Ideal_Standard/ 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 


Юлия Кристева.
Шуршащая
по струне шершавого
прикосновения улица, косность которого
разворачивается флагами накипи, каплями
крыс, подрагивающих в комке ожидания, знаменами жира -
ленный шелк, лунного затмения ноготь -
словно выводы, следующие один другому,
когда фигурки зверей преданных и обожженных
танцуют на полюсах полых выстрелов, уходя
коридорами анитесптического свечения.
Так ощущаешь ртом
вина завязь, лозы озноб, кварцевое излучение железа,
хлеба поры, запертые на замок бессмертия. Об этом
в рукописях, испещренных бормотанием руки,
исполненных крапивным рокотом, как толпа, которая
вдруг назад подалась, прогибая панцирный щит скал,
как если бы ослепительнобелым пред ней
разомкнут в черту стал овал.
Итак, все, что сокрыто - реально.
Шуршащая,
как чешуя шершавой струны - но мы провели сотни лет
в изучении переползания дрожи по рядам Фибоначчи -
в протоке стремительном трения
между указательным пальцем страны, пойманной
в западню ностальгии,
дым чей неслыханно чист,
сродни помыслам, неопознанных
ферментами гласных прохожих,
и большим пальцем. Пробуй же, пробуй,
край пифагорейства поет,
словно стакан под слюною смоченным пальцем.
Да, я бесспорно ощущаю своим языком дерн слюны твоей,
нити волокнистые слов, архитектуру рта твоего,
пустоты речи и ночь, прибавление ночи, но дальше
немо читаю по слогам твоего позвоночника.
Интуиция являет волновую природу.
Но портреты, подобия, образы... снова портреты, сыпь,
аллергия, иероглиф, глядящий в себя, как в колодец.
Разве забыл? -
реализм,
фотографии,
узнающие ясновиденья гильотину во вспышке затвора,
во вспышке гнезда, в изотопии затылка. Никаких сравнений
с телесным. Этот край поет под стопой.
И сновидения стен.
Все, что реально, сокрыто в реальном.
Без чего невозможна черта. Однако портреты, подобия,
образы с разрезанными рукавами по горло в грязи,
в которой идут они достаточно долго,
разгребающие кладбища в поисках пропитания,
задумчиво стоящие над кострами,
показывающие как ни в чем не бывало лазурные руки
идущим навстречу, на которых
сосчитан каждый порез.
Но запястья тень покрывает пернатая. Тень
каждый порез опишет слогом достойным и оставит узором
медленно тлеть сосновой бумаге или плитам стеклянным:
одиночества почерк мерцает,
словно толпа, которая - пряжа осенняя, пряжа дороги,
программы, молекул, воображения, страха, гормонов,
которая только орнамент сомнамбулических пальцев,
прянувший прочь от линии некой, обозначенной белым,
если, конечно, в срок не будут доставлены куклы убийства.
И стены, где плавают говорящие головы, перенимают
в свои сновиденья повадки диких зверей,
резиновых гномов, эмигрантов понурых
с прядями детских волос, залогом живущих в карманах.
И пастухов и волхвов - иные
из глины и достались нам по наследству,
тепло сохраняя ладоней, тающих в утренних взмахах,
горящих, словно кувшины, которые с разрезанными рукавами
пылают, будто часы. Из чистотела они и тимьяна,
и арматуры ржавых домов, с горизонтами
ведущих липкие переговоры,
из перекрытий бетонных и нефти,
но также из знаков как бы случайных, как заключения, -
но это не здесь, конечно, не здесь, кто осмелится
нам возразить, закольцевавшим в гаданиях свое бормотание.
Не на той стороне и совсем не на этой, не здесь,
где сползали дождями или углем парили,
синевой испаряясь в небе огня, в котором все так же трещит
ребрами змей из бумаги, но это, бесспорно, уже на той стороне
поющей монеты, освещая китайские тени поэтов,
влага откуда поныне течет в сновидения стен,
мыслящих мысль исключеньем из мысли,
перекипанием извести
вместе с костями либо мешком серебристотуманным
топора и значения, замысла, смысла. Здесь лучше сказать -
рыбы бег иссякающий в темнотах звучания, уходящего в степь,
к повороту каменных крыл, к вращенью тысячелетий,
смерзшихся в соты. Вертепы,
музеи и куклы в драгоценных уборах, утварь бедная речи
там вовлекается в сумерки, в размышления письма о письме,
в чтение телескопических букв, сосущего нас алфавита
и гулкость зиккуратов одного измерения. Улица.
Вот о чем мы забыли! Исходящая шепотом
шуршащих подошв по шершавым покровам посеревшей смолы.
Нация.
Музеи фигурок застывших, кукол убийства, животных,
карт непонятных, письмен, фотографий. Время красиво.
Напоминает гром каруселей - помнишь рынок и лето? -
кровь в сапогах, бегущий охотник, доктор с крестом,
медная спазма трубы, но на той стороне, гдето там или здесь,
кто посмеет нам возразить? Будь осторожен -
двери, вот эти двери, именно вот эти двери,
как раз эти именно двери,
эти самые двери, молниеносные двери, - они закрываются,
обними же меня, и не надо сейчас об отваге, о боли, о Боге.
Я совсем не о том.
Скорее, о каменных крыльях пустыни,
об отсутствии измерения в точке, но совсем не о том,
как когдато, то есть, когда было нужно
говорить обо всем, я говорю, узкое тело движения,
он говорит о промысле, она о любви, унижении, жалости,
он говорит, что он, просто, мужчина, нет - человек,
что они, просто, народ, и даже не так: они - нация, просто...
которой нужно идти в великие сновидения стен. Торопись,
они говорят. Надо, чтобы стало понятно,
о чем ты нам говоришь,
когда улица левый глаз разрывает шуршащим мельканьем,
и они говорят о начале, истоках, обреченные только тому,
что уже было, что всегда уже было, что
уже было уже. Даже мать и отец в расточении силы были уже,
и о чем же тогда, когда миг обжигает... нет, входитвыходит,
мгновение деления клеток, сцепления секунд, когда желание
наступает пятой, вырывая признание. Клок,
кровоточащий незримо,
бессмертие . Тогда
неисчислимое древо спирали взрывается по вертикали
и солнце заката его омывает,
и параллельная стае движется смерти прямая,
как улица,
хрустальный лоб детства
проламывающая молчанием.


I see thе body, the light of which I cannot touch.
Clark Cооllidg.
Я нисколько не сожалею, что книга, возникшая задолго до написания этого предложения, и о котором я думать не думаю как о первом, - это мерцающее изощренное тело возможностей, свод неких незримых, несхватываемых правил, распределяющих тяготения, разворачивающих натяжения, подобно тем, которые не позволяют пролиться воде из переполненного стакана или посылают стрелу, либо струну понуждают смывать свои очертания в истечении звука, - это, переливающееся тенями неосязаемых пропусков и, скорее, условным светом тело, определенное лишь моим в него всматриванием, которое следовало бы счесть вслушиванием - под стать тому, как слух вслушивается в себя и может различить тысячи оттенков звучащего вслушивания - хотя здесь, несомненно, другое, а иначе не следовало бы упоминать о том, как отозвавшись в воображении некой сладостной слабостью сознания ее охватить, не осталась, не остановилась, не пролегла, не предложила себя ни в одном из привычных русел, - повествования ли о некоем действующем я , пребывающем в каком либо из пространств, устраняющем недостаточность в рассказе о себе, в создании собственной истории, по мере возникновения которой проясняются некоторые обстоятельства, с тем чтобы в результате такого разбирательства, тяжбы, в ходе которой позволяется произносить порой совершенно смехотворные и безмысленные вещи (наподобие, к примеру: в стремлении к свободе мы гораздо свободней, нежели в ее обретении... - такого вот образца восточной мудрости ), пережить ощущение правоты и, стало быть, права учреждать подлинный порядок вещей.
Не став, не возникнув, не придя, не воплотясь ни в вожделении длить ее, ни в идее, ни в слове, книга исчезала. Сколько же было написано во все времена в ее честь, но и об этом - исчезновении книги , вернее, о конечности усилий всех притязаний, оставаясь искренним, преступить ее горизонт извне.
Точнее о ее поисках. Быть за. Поиному не могло быть. Но представляла ли она себой чтолибо? Какие ответы сокрывала в себе разом с возможностью ее написания или неприятия? - поскольку, вне сомнения, таила в себе ложь, так как в противном случае не могла бы быть столь томительновлекущей, и рассудок заведомо отказывался от нее, хотя понятней быть не могло, что ее не будет, никогда. Но этот рефрен стал изрядно раздражать, как очевидная претензия усилить пафос не происходившего. Техническая задача состоит в том, чтобы извлечь из риторики фигуру, представляющую из себя нечто полностью противоположное повторению, роль которой до поры до времени играл субъект словесного чинения, грамматическое лицо, вступавшее в борьбу с тавтологией: каждый неповторим .
Больше всего меня интересует ложь. Поиному - нескончаемое отклонение, искажение, нечто вроде неоскудеваемой Римановой топологической кривизны. Дада, кому нужна, спрашивается! Кому видна в мире стульев, реформ, чумы, истины, стен, риса, чая, госпиталей, в продолжительности чередований всего этого достаточно обширного каталога, каждая вещь которого все еще, как бы по привычке, тянется к несуществующей смерти, о которой можно еще услыхать, вслушиваясь лишь в бормотание ночи и какихлибо любовников, не узнающих себя, подобно тому как слух не узнает себя, но другое: всматриваясь в себя, превосходя себя, как и они, не зная того, что петляют во времени, совершенно бессмысленные - лишь глянуть: беспомощные, голые черви, нечто мычащее о любви - во вращающих их кругах.
Предписания зрения/ю. Горсть букв дна достоянием. Закрывая глаза видишь на перед собой , на в себе , на веках распад сочленений пятен, отрезков, пульсирующих спиралей. Пейзаж без Бога производит на всех отрицательное впечатление. Движение зрачка не изменяет ни формата, ни глубины и в постепенно очищаемом от подобий ретенциальном зрении определяет себя в отсутствие пространства, масштабов: все плоско и равно глубоко. Бытие глаз - поверхность. Предлоги.
И подобно тому, как человек даже в одиночество не обретает одиночества (зачем?), так и в неустанном труде памяти он никогда не настигнет смысла неких ограничений желания, прихотливо меняющих форму. Протеиновая структура Протея.
Покуда не исчезнет сила, совпадающая с их смутным желанием (вот что такое Эдем: не завершающая себя длительность разрыва, перформатив дискретности), которое не утолить никакими признаниями (прозрениями), объятиями, и так далее. Передай мне, пожалуйста, сигареты, они там, гдето внизу, рядом с вином. Ни всем остальным. Я не претендую на простоту. Довольно холодно. Я давно умер и потому в претензиях отказано. Если бы не голод, я бы и пальцем не пошевелил. Я хочу сказать - деньги мне нравятся. Я так и сказал. Общество требовало признательности. Теперь - ответственности, или художественности. Сейчас другие требования. Иные желания. Но. Или. Несмотря на это, вот уже несколько лет я намереваюсь рассказать о некоем припоминании, которое кажется мне весьма привлекательным. Но прежде всего о листе бумаги. Когда телевизор заговорил об основаниях жизни, я сказал ей: Нам ничего не остается. Нам остается только то, что не может остаться им. - Интересно, а они видят нас? - спросила она. - Нет, - сказал я. - Вспомни, как в окне, когда казнь... когда она просила его: еще , не спеши , перегибаясь через подоконник, прогибаясь в пояснице - и туда, до капли, на площадь, чтобы ближе... о, как ворковали розовые голуби в гипсовых рощах, тогда; как метались у карнизов; время, когда падают шелка масок и головы, когда снимают пыльцу с верхней губы и кожу, - это облегающее нас царство теней - skia - считывающих нас постоянно, подобно этим говорящим головам, напоминающим трещащие смолой факелы чумы. Вот здесь. Живя в речи. Странно глотать, сказала она. Ничего под ногами. Видеть, значит преодолевать видимое. Ни с чем не сравнить. Я не вижу ни сухих, ни сломанного, ни искривленного. Зимнее письмо, ровный свет. Но однажды начав предложение, спустя несколько слов мы становимся его читателем, продолжаем его как читатель, ищущий смысла в неявленном покуда рукой, вопреки различию скорости.
Все места, впоследствии атрибутированные, как поздние (иногда пишут - апокрифические) интерполяции, на самом деле принадлежат не мне, но ей, пытавшейся убедить меня в том, что она как бы ищет свидетельства моей неверности (?), аргументируя свою убежденность сценой, в которой якобы я рассказываю о едва ли не оргиастическом акте на виду телевизионного экрана, по ее мнению, бессознательно вплетая мотив дакапитации как навязчивый мотив страха кастрации, который, конечно же, могли вызвать, как ей кажется, два фактора: а) она, как женщина, перед которой я испытываю вину, пытаясь ее скрыть в намеренно агрессивном поведении, б) говорящие головы государственных мужей, представшие в тот момент некой аллегорией казни, кознями определенной риторики, обезглавливающей, кастрирующей во имя казны, сокровища, сокращения, - давая понять одновременно и то, что это еще одна попытка с моей стороны рассказать довольно банальную историю, попытка, разумеется, обреченная на неудачу, потом как изначально речь идет не столько о несуществующей книге, сколько о сущностной невозможности ее появления. Площадь была наводнена народом. Лакомство трупа. Казнь - трапеза в пределах сцены, skia. Отточие позволяет использовать проясняющую неясность.
Мозг впитывает, читает собственные импульсы. Биенье крови. Внимательность. Вероятно, существуют описания подобных закономерностей мерцания. В то время, как. Влажный блеск в напылениях измороси, чему откликается поверхность реки, откровенной в темнотах сосен. Божьи коровки, где свет уплотнен светом и простором. Спящее золото степи.
Кольца смуглого света осыпаются с лип, тление лета длится - пространство сепии, охры, краплака. Они совпадают в длительности, исчезая друг в друге, но подчас обнаруживают тончайшие сдвиги по отношению к предыдущей или последующей, если ты позволишь мне говорить сегодня о следовании в единой длительности. Telegraph Street. Тульчин.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10


А-П

П-Я