высокий поддон для душевой кабины 

 

Ночь выдалась неожиданно горячая, может, последняя такая перед приходом осени. И потому люди спали не только в хатах, но и в садах под грушами, и на галереях, и просто, вытащив из дома подстилку, у водомётов, нарушающих тишину неумолкающим плеском воды.
— Они дома? — спросил Христос.
— Дома, — сказал Фома. — Пиво с водкой хлещут. Вечеря.
— У них, скажу я вам, ещё та вечеря... она таки с самого утра, — добавил Иуда.
Шаги будили тишину.
— Что-то тяжко мне, хлопцы. Нехорошо мне как-то. Не хочу я идти к ним.
— А надо, — гудел Фома. — По морде им надавать надо. Имя только позорят. Пальцем о палец на укреплениях не ударили. Оружием владеть не учатся. Одно знают: пить, да с бабами... да смешочки с работающих строить. Сбить их на кучки яблок да сказать, чтоб выметались из города, если не хотят.
— Согласен, — поддержал Христос. — Так и сделаем.
Иуда засмеялся:
— Слушай, что мне сегодня седоусый сказал. Я, говорит, старый, ты не пойми этого так, будто я подлизываюсь к Христу. Какая уж тут лесть, если в каждое мгновение можем на один эшафот угодить. Так вот, говорит, кажется мне, что никакой он не Христос. И дьявол с ним, мы его и так любим. Почему, спрашиваю, усомнился? Э, говорит, да он попов, вместо того чтоб повесить, в Неман загнал. Не смейся, говорит. Бог не смешлив. Он мужик серьёзный. Иначе, чем до сотого колена, не отомстит.
Друзья расхохотались.
...Апостолы разместились отдельно от Христа с Анеей, на отшибе, в слободе за Каложской церковью. Так было сподручней и с женщинами, и с питьём. По крайней мере, не нужно было таскаться через весь город на глазах у людей. Они взяли себе брошенный каким-то беглым богатеем дом, деревянный, белёный снаружи и внутри, крытый крепкой, навек, дощатой крышей. Было в нём десяток покоев, и устроились все роскошно.
Наконец, Тумаш с Иудой редко и ночевали там, пропадая всё время на стенах, в складах, на пристани или на площадях.
В этот поздний час все десять человек сидели в покое с голыми стенами. Широкие лавки у стен, столы, аж стонущие от еды, бутылей с водкой, бочонка с пивом и тяжёлых глиняных кружек.
Горело несколько свечей. Окна были отворены в глухой тенистый сад, и оттуда повевало ароматом листвы, спелой антоновки и воловьей мордочки, чередой и росной прохладой.
Разговор, несмотря на большое количество выпитого, не клеился.
— А я всё же гляжу: жареным пахнет, — опасливо толковал Андрей.
— Побаиваешься? — Филипп с неимоверной быстротой обгрызал, обсасывал косточки жареного гуся, аж свист стоял.
— Ага. Словно подкрадывается что-то да как даст-даст.
— Это запросто, — сказал Иоанн Зеведеев. — Лучше от пана за неводы по шее получить, чем зря пропасть.
— А я же жил, — мечтательно проговорил Матфей. — Деньги тебе, жена, еда... Жбан дурной, ещё куда-то стремился, чудес хотел.
Нависло молчание.
— Убежать? — спросил Варфоломей.
— Ну и дурень будешь. Снова дороги, — скривился Пётр. — Знаю я их. Ноги сбитые. Во рту мох. Задницу паутиной затянуло. Попали как сучка в колесо — надо бежать.
Все задумались. И вдруг Пётр вскинул голову. Никто, кроме него, не услышал, как отворились двери.
— Ты как тут?
Неуловимая усмешка блуждала по губам гостя. Серые, плоские, чуть в зелень, как у ящерицы, глаза оглядывали апостолов.
— Т-ты? — спросил Ильяш. — Как пришёл?
— Спят люди, — сообщил пёс Божий. — Разные люди. В домах, в садах. Стража у ворот спит. Мужики спят в зале совета, и оружие у стен стоит. Стражники на стенах и башнях не спят, да мне это...
— Ты?..
— Ну я. — Босяцкий подошёл к столу, сел, налил себе чуток, только донышко прикрыть, пива, жадно выпил. — Не ждали?
— А как стражу крикнем? — заскрипел Варфоломей.
— Не крикнете. Тогда завтра не кнуты по вас гулять будут, а клещи.
— Савл ты, — буркнул Иаков Алфеев.
— Ну-ну, вы умные люди. — Иезуит помолчал. — Вот что, хлопцы. Мне жаль вас. Выдадите меня — вас на дне морском найдут. Думали вы об этом?
— Н-ну. — Предательские глаза Петра бегали.
— Так вот, — жёстко гнул свою линию иезуит. — Бросайте его. Завтра в городе горячо будет. Потому уходите ночью. Сейчас. Если дорога вам шкура.
— Не пойму, чего это ты нам? — тянул Пётр.
Мягкий, необычайно богатый интонациями голос зачаровывал, словно душу тянул из глаз:
— Что вы? Нам важнейшую рыбу забарболить надо, а не вас, жуликов.
— Тогда зачем? — спросил Пётр.
— Правду? Ну хорошо. Я знаю, и вас уже доняло. И вы как на старой сосновой шишке сидите. И сами бы вы его бросили. Да только могли бы припоздниться и попались бы ненароком с ним. И повесили бы вас. А все кричали бы о верности, с какой не бросили вы учителя. А нужно, чтобы он, чтобы все знали: верных нет. Ибо не должен верить ни сосед соседу, ни отец сыну.
— Зачем это вам? — спросил Ильяш.
— А без этого ничего у нас не получится. Учить надо... Ничего, мол, страшного, если сын желает смерти отцовской, поп — смерти епископовой, ибо мы сильнее хотим добра себе, чем зла ближнему. И потому дети должны доносить даже на своих родителей-еретиков, хоть и знают, что ересь влечёт за собой наказание смертью... Так как если дозволена цель, то дозволены и средства.
— Что ж мы, так просто и на дорогу? — заюлил Варфоломей.
— Я их от смерти упас, а они ещё и про деньги толкуют. Ну, ладно уж, ради такой великой цели дадим и денег.
— Сколько? — спросил Фаддей.
— Не обидим. На каждого по тридцать.
— Давай, — после паузы потребовал Пётр.
Все внимательно, как собака, сделавшая стойку, смотрели, как узкие пальцы иезуита высыпают на стол большие, с детскую ладонь, серебряные монеты, как он считает их, складывает столбиками и подвигает к каждому. В дрожащем пламени свечей взблескивали металлические кругляши, чернели провалами приоткрытые пасти, обрисовывались руки, сверкали глаза.
Иезуит ткнул в профиль Жигмонта на серебряном кружке:
— Державно полезный поступок совершаете. И вот видите, сам властелин наш каждого из вас по тридцать раз за подвиг ваш благословляет. А теперь — идите.
Босяцкий встал.
— Да и вы поторопитесь. — Иоанн глядел в окно. — Сам идёт. В конце проулка.
Монах-капеллан открыл двери. И вдруг подал свой насмешливо-безразличный, издевательский голос Михал Ильяш, он же Симон Канонит:
— Босяцкий! А что будет, если мы денег со стола не приберём? И тот поймёт?
Доминиканец оглядел его. Затем холодно пожал плечами:
— Дыба.
Двери затворились за ним.
Все как будто слышали ближе и ближе шаги Христа, но, возможно, это всего лишь стучали их сердца. Сильней и сильней. Сильней и сильней. Наконец дрогнула рука у Варфоломея. Он не выдержал. Не думая о том, что будет, если остальные не уберут денег, схватил монеты, начал жадно рассовывать их по карманам. Потянулась к деньгам другая рука.
Скрипнула калитка. И тут девять рук молниеносно смели серебро со стола. Осталась одна кучка. Перед Ильяшом. Цыгановатый Симон с издевкой глядел угольными глазами на побелевшие лица сообщников. Обводил их взглядом, словно оценивал. Наблюдал на физиономиях страх, алчность, тупую униженность.
Отворились двери. Христос вытер ноги на пороге и ступил в покой.
На столе стояли бутылки, миски, бочонок. Денег на столе не было.
— Идите, водочки тресните, что ли, — пригласил Ильяш-Симон.
Фома, Иуда и Христос подсели к столу. Начали есть. Ели много и ладно, но без жадности. Очень изголодались за день беготни.
— А водочки? — льстиво спросил Пётр.
Что-то в звучании его голоса не понравилось Христу. Он обежал глазами апостолов, но ничего особенного не заметил. Лица как лица. Медные, в резких тенях. И большие кривые тени движутся за ними по стенам, заползают лохматыми — с котёл — головами на стол.
— Н-ну? — спросил Христос. — Нет, Пётр, водку оставь. Этак и город пропьём. Пива глоток плесни.
Тень на столе пила из огромного глиняного кувшина.
— Так что? Сидите? Морды мочите? А руки в бою замочить красным — это вам страшно? А в глине их испачкать на укреплениях — это вам гадко и тяжко?
Молчание.
— Что делать будем? Морды вам чистить? За стены вас выгонять в руки врагам?
Лицо его было суровым.
— Я понимаю, хлопцы, — чуть сдержаннее сказал Христос. — Вам лезть на рожон до конца не хочется. Вас, если схватят, может, и пожалеют по делам вашим. Скажем, не на кол посадят, а в каменный мешок до скончания лет. Всё-таки жизнь. Вы не то, что я. Вас они не могут до конца ненавидеть, а меня ненавидят, ибо я свидетельствую о том, что дела у них злые. Что все заповеди человеческие они подменили одной, десятой: «Чти предателей, и хорошо тебе будет».
Глядел на потупленные головы.
— И всё же последний раз спрашиваю. Будете вы воинами за правду или так и останетесь пропойцами и злодеями? Будете со мной? С ними?
Пётр шнырял глазами по рожам сообщников. Решился:
— Известно, с тобой.
— Ты не сомневайся, — поддержал его Варфоломей.
— Брось, — загудели голоса. — Чего там... С начала идём... Ты на тот свет, и мы вослед.
Братчик вглядывался в лица. Люди старались смотреть ему в глаза, и каждый иной, не такой простодушный, заметил бы, что они стараются. Но этот не заметил, и, кроме того, ему хотелось верить.
— Ладно. Собирайтесь. Сейчас же идите таскать камни на забрала. А ты куда, Тумаш? Натягался, кажется?
— Я к воротам. Там где-нибудь и посплю. — И Фома вышел из хаты.
Апостолы начали собираться. Только Иуда снял поршни, отодвинул от краешка стола миски, положил на него тетрадь со своими записями, скинул плащ и сделал из него подобие подушки. Зевнул:
— А я тут лягу... Прости... Я успею...
— Понятно, — сказал Христос. — Две же ночи не спал. Вздремни. Разбужу утром.
Иуда, не раздеваясь, лёг на скамью. Чуть только голова его опустилась на свёрток, он заснул. Словно в тёмный, глубокий омут канул. Словно ринулся в бездну.
— Ну так пойдём, — проговорил Христос. — Работать будете, как волы. Помните, дали слово.
— Понятно, — изъявил готовность Пётр.
И снова что-то неискреннее померещилось Христу в его голосе.
— Смотрите только, чтобы мне не пришлось сказать: один из вас сегодня не предаст меня.
Пронзительно и свежо начали кричать над сонным городом первые петухи. Люди вышли. Иуда спал каменным сном. И тут снова отворились двери, и в щёлочку осторожно просунулось горбоносое, в сетке крупных, жёстких морщин, лицо Матфея.
— Раввуни, — шёпотом позвал он. Потом погромче: — Раввуни.
В покое слышно было только сонное, ровное дыхание.
И тогда Даниил подобрался, осторожно взял со стола рукопись, вышел на цыпочках и затворил за собою двери.
Перекличка петухов всё ещё продолжалась. Кричал один. Отвечал ему хриплым басом соседский. Ещё один. Ещё. Совсем издалека тоненькой ниточкой отзывался голос ещё какого-то. Каждый очередной крик вызывал мелодическую лавину звуков.
Кричали первые петухи над городом. Люди сквозь сон слышали их и не знали, что вторых петухов многие не услышат.

Глава 45
САД У КАЛОЖИ

Ибо корень всех зол есть сребролюбие...
Первое послание к Тимофею, 6:10.

Дети мои, дети, во любови жили,
Росли, росли, наклонились.
Через церковь соцепились.
Белорусская песня.
Над землёю воцарился лунный свет. Белёные стены домов казались нежно-голубыми. Густой синью отливало течение недалёкого Немана. Серебрилась и синела листва деревьев. Месяц в вышине был светлым, как трон Божий, таким светлым, что больно было смотреть на него. И только редкие звёзды удавалось разглядеть на прозрачной синеве небосклона.
Они шли мимо стены, окружавшей Каложу. Чёрные тени на голубом.
— Почему бы тебе не сбежать куда-нибудь, — сделал последнюю попытку Симон Канонит. — Сбежал бы куда-то, где не так страшно. Есть же страны...
Христос глянул на него. Лик был голубым.
— Есть. Действительно, легче. По крайней мере, говорить больше можно. Но ты, Симон мой, не понимаешь одного. Тут, в общем свинстве, тяжелей... но зато и чести больше. Что они знают, те сопляки, о наших безднах? Да они и тысячной доли того не познали, что мы в княжестве Белорусско-литовском. Раз уж явился я на землю — буду здесь. Драться стану не на жизнь, а на смерть. Говорить о том, что есть Человек и какое место у него на Земле и во Вселенной, где, очевидно, есть счастливейшие. О Мужестве, о Человечности, о Знаниях, о Доблести говорить буду, а не о том, как «Лаура упала в Луару». Ах, страх какой! Ах, слёзы! — Лик Христа сделался злобным. — А святой службы они не нюхали? А костров? А тысяч замученных не видали? И тоже ещё считают, что плохо живут. Ну нет. Честь здесь, тяжесть здесь, значит, и жизнь здесь. Иного народа для меня теперь нет.
— Умрёшь, — сказал Ильяш.
— Там мог бы жить, болтать то-сё. Здесь, видимо, умру. Но зато здесь моя правда: битва с храмовниками, сеча с самим Сатаной.
Ильяш понял, что всё напрасно. Пора задавать лататы. С этим каши не сваришь. Ишь лицо какое!
— Что-то тяжко у меня на душе, — признался Юрась. — Душа тоскует, тужит смертельно. Посидите тут, хлопцы, подождите меня малость. Я к Неману пойду, решить мне надо что-то, и сам не знаю что. Только нельзя мне без этого.
— Что ж, посидим, — молвил Пётр.
— Эва... почему нет.
Они сели на траву под стеной. Братчик открыл калитку и вошёл в церковный сад.
— Вертоград матери Церкви нашей, — заметил Симон. — Заблудишь — пеняй на себя.
Когда шаги заглохли в чаще, он вскочил и махнул рукой:
— А теперь — давай. Давай-давай. Чтоб аж пятки по заднице стучали... Как если бы коня увели.
Они бросились бежать со всех ног. Исчезли. Постояла в воздухе и осела голубая пыль.
Перекликались петухи. Христос шёл меж деревьев, отводя ветки, и листва словно плакала голубым: падала роса.
Каложа встала перед ним в лунном сиянии такая простая, такая совершенная, что перехватило дух. Блестящий купол, серебряно-синие стёклышки в окнах барабана, полосатые, аквамарин в чернь, стены.
Всё густое, даже в тенях чёрное в зелень, как перо селезня. Оранжевым, зеленоватым, радужным сияют на стенах плиты и кресты из майолики.
Большего совершенства ему не приходилось видеть. Страшно подумать, что кто-нибудь посмеет поднять на неё руку. Стоит, как морской дворец, а над ней склоняются деревья, хотят сцепиться над куполом. А выше деревьев — небо.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63


А-П

П-Я