раковина кувшинка 

 


Помолчал. Горела в небе, прямо над дорогой, впереди, звезда. То белая, то синяя, то радужная. Шли к ней кони.
— Никак не разберу, — тихо обронил он. — Временами мне кажется, что все они — шпионы и доносчики... откуда-то ещё. Такие они... нелюди.
— Это я уговорила тебя уйти, когда ты мог и... за глотку.
— Не хочется мне что-то никого... за глотку.
— Убей меня, — тихо попросила она. — Пожалуйста, убей меня.
— Зачем? Я же сказал, что понял недавно: ни на ком из простых на этой земле нет вины. Потому я здесь.
— Что же мне теперь делать? — почти шёпотом спросила она. — Не знаю. Да и разве не всё равно? Может, Ратма? Может, кто-то ещё? Никого нет. Распятий этих понатыкано на дороге... Вон ещё одно... Боже, это же как судьба. Ты, значит, туда? Царство Божье устраивать?
— Попробую, — глухо произнес он.
— И за ней?
— Если она жива — и за ней.
— Ослеплённый, — смежила она веки. — Святой дурень. Юрась, ты что, вот этого захотел? — Она показала на распятие. — Дыбы? Плахи? Ты знаешь, чем это кончается?
— Знаю. Но не уйду. В первый раз вижу, что они достойны. Верят во что-то лучшее, чем сами они сегодня. Не могу обмануть эту веру.
— Пропадёшь. Её не отдадут. И царства твоего не будет.
— Так.
— И летишь, бескрылый, безоружный, как бабочка на огонь.
— На огонь.
— И на смерть. И царства твоего не будет.
— Надо же кому-то попробовать. В первый раз попробовать. Ради них — стоит.
— Убежим, — голос её колотился в горле. — У-бежим, одержимый. Не ради себя. Чтоб жил... Спрячемся. Я не могу, чтоб ты... Боже, ты же по-гиб-нешь!
Она зарыдала. Он никогда не слышал, чтобы так рыдали женщины. Глухо, безнадежно, сдерживаясь изо всех сил и не в состоянии сдержаться. Так иногда, раз или два в жизни, плачут мужчины, утратив последнее счастье, попав в последнюю беду.
Только тут он понял всё, что читал в людских глазах, и протянул руки.
— Руки прочь! — со смертельной обидой за себя и за него прорыдала она.
Христос глядел в её глаза.
— Ну так... так... так... та-ак!
Он опустил глаза. Он не знал, что сказать. Да и что скажешь в таком случае? Лучше умереть, чем отказать великому. Воистину великому.
— Я не знаю, — наконец проговорил он. — Но ты не ходи. Мир страшен. Каждый человек может очень понадобиться другому.
— Я не брошу тебя.
Христос глядел на её лицо и не узнавал его.
— Я пойду за тобой незаметно. — Она накинула на голову капюшон. — Просто потому, что не могу иначе. Пойду до конца. Всё равно какого. Возможно, ты умрёшь, безоружный, бескрылый. Я не знаю, как помочь тебе. Но и покинуть не могу.
И, окончательно спрятав лицо, спрыгнула с коня, бросилась назад.
— Куда ты?! — во внезапном отчаянии закричал он.
Он хотел остановить коня, развернуться, броситься. Но плыли и плыли толпы, теснили, тянули за собой. Конь не мог плыть против них. Медленно удалялся капюшон, его закрывали плечи, щиты, хоругви, такие же капюшоны.
— Стой! Ради Бога, стой!
Но течение тысяч несло его, оттирало. Вот уже с трудом можно было различить её капюшон среди десятков таких же. Вот уже путаешь его с ними, с другими.
Всё.
И так она исчезла с глаз Юрася.
В ту предпоследнюю ночь они стали станом вокруг одинокой хаты. Обычно Христос отказывался занимать жильё, спал у костра, вместе со всеми, а тут почему-то согласился.
...Вокруг хаты пылало море огней. И по этому морю плыло к хате десять тёмных теней. Апостолы.
— Не нравится мне это, — бегал глазами Пётр. — Мужичьё. Жареным пахнет. Пора, хлопцы, навострять лыжи.
— А Иуда опять последние деньги бабам раздал, что мужей сюда привели. — Трагическая маска Варфоломея вздрагивала, голос скрипел. — А нам бы они — ого! Пока старым не займёмся.
— Ты... эва... не забыл? — спросил у Фаддея Филипп.
— Н-не-е, — усмехнулась голова в миске. — Заберу тебя. Ты будешь на голове доски ломать, а я фокусы показывать.
— А нам с тобою, Ладысь, разве что под мост с кистенём, — крякнул Иаков. — На двуногих осетров.
Худой, похожий на девушку, Иоанн улыбнулся приоткрытым, как у юродивого, ртом:
— Не злу наследуй, брат мой, но добру.
Пётр плюнул:
— Зло, это когда у меня украдут или жену уведут, а если я у кого — это добро. Напрасно мы ссорились с вами тогда на озере. Что, возьмёте меня да Андрея с вами? А то тут, вишь, лёгкая жизнь кончается, да и худую можно потерять.
— Ладно, — согласился Иаков.
Они зашли в брошенную хату почти одновременно с Раввуни и Богданом, подоспевшими с другой стороны. На голом столе горела одинокая свечка. Братчик сидел в красном углу, уронив голову на ладони.
Поднял её. И без того неестественно большие глаза словно ещё увеличились.
— Вот что, — начал Пётр. — Там, в яре, как раз тринадцать коней.
— Чьих-то коней, — уточнил цыганистый Симон Канонит.
— Исчезнем, — предложил Пётр. — Бросим это.
— Ну вот, — вздохнул Христос. — Пётр — это камень. Попробуй, сотвори что-либо на таком камне.
Тумаш снимал со свечки пальцами нагар. Тени скакали по лицу, по залихватским усам, по устам любителя выпить и закусить.
— Я не пойду, — сообщил Тумаш. И растолковал не слишком разумно: — Вы тут все хамы, а у меня — честь.
Матфей глянул на море огней за окном и подхватился:
— Ну, так мы пойдём. Мытарем оно поспокойней. Я ещё чудес хотел, дурень. Прости нам долги наши. Сроду мы не платили их. — И вдруг крупные жёсткие морщины у рта сложились в алчную, просяще-наглую усмешку. — Только... Евангелие своё пускай Иуда нам отдаст.
— Ты ж неграмотный! — вскричал Раввуни.
— Неважно. Зато я евангелист. Мы вот с Иоанном его разделим, подчистим, где опасно, и ладно. А Иуде Евангелие нельзя. Не положено.
Раввуни показал ему шиш.
У Иоанна Алфеева часто и независимо от его воли менялось настроение. Вот и тут ему стало жаль Христа.
— А я бы с тобою, Боже, пошёл. Только чтоб без оружия этого. Мы бы с тобой удалились от мира да духовные стихи писали.
— Не прячься в башне из слоновой кости, — сказал Христос. — Быстрей найдут.
Всем было неловко. И видимо, чтобы избыть эту неловкость, все начали выказывать недовольство, изрекать скверные пророчества на будущее. Поднялся гомон, затем крик. Матфей лез к Иуде и вопил нечто маловразумительное бессмысленно-страстным голосом. Тот голосил в ответ. Ссорились и горланили остальные.
От событий сегодняшнего дня и этого крика Братчик чуть не обезумел. Встал над столом:
— Молчать!
Затрясся от удара кулаком стол. И тогда Фома, воодушевлённый тем, что можно показать себя, с лязгом вытащил меч и рубанул им по столешнице. Стол развалился пополам. Сделалось тихо и темно. Раввуни нашарил свечку, выбил кресалом искру, зажёг.
Апостолы, сжавшись, смотрели на Христа.
— Вот что, — объявил он. — Я это не ради себя. Нужны вы мне очень. Я это ради вас, святые души. Шкодили — замаливайте грехи. Кто уйдёт отсюда — отдам мужикам. Вот так.
— Вот так, — эхом повторил Тумаш.
— Вот так, — подхватил Раввуни.
Апостолы виновато, как побитые, переглянулись.
— А что, — встрепенулся Симон. — И мне хочется в Гродно войти. Поглядеть, как там, кони там какие. Я уж было и разучился...
— Да и правда, — поддержал Пётр. — Бросить на пороге...
— Эва... Грех.
— Кто шаг сделает — того я мечом, — пригрозил Фома.
— Того я мечом, — решительно изрек Раввуни.
— Ладно, — за всех согласился Андрей.
— Мы в истине хотим ходить, — поддакнул Иоанн. — Ты нам верь.
Попробую. В последний раз. — И Христос увидел лицо Фомы, какое-то собранное, дивное лицо. — Ты чего, Тумаш?
— Осточертели мне эти поганцы. Вот призову всю свою веру — и половина их из хаты исчезнет. Пусть возле огня ходят.
— Валяй, — разрешил Христос.
Фома зажмурился, стиснул кулаки. Лицо с надутыми словно нарочно мщеками стало ещё краснее...
...Хлопнули двери. В хату вошёл седоусый.
— Послы из Гродно. Босяцкий.
Фома сильно выдохнул воздух и захлопал глазами. Потом плюнул:
— Вот те на! Ещё даже и больше стало... Нет, брат. Как гадость какую накликать — это у меня легко. А как чего хорошего — так нет.
Босяцкий вошёл в хату и улыбнулся улыбкой старого знакомого.
— Приветствую тебя, Христос. И вас, апостолы.
Увидел разрубленный пополам стол. Плоские глаза расширились.
— Да это так, — пристыженно растолковал Братчик. — Малость забавлялись.
— Практиковались малость, — поправил Фома.
— Толкуй, зачем тут? — сурово спросил Братчик.
...Доминиканец кончил. Все сидели молча. Истомные тени лежали в глазницах Юрася.
— Что ж, я выслушал, — сказал он. — Спасибо за выкуп.
У некоторых загорелись глаза. Только Фома недоумевающе и брезгливо сложил губы да Раввуни вскинул голову.
Христос смотрел теперь в глаза Босяцкому. И доктор honoris causa с изумлением увидел, что сейчас из этих больших глаз не плывёт то, что неуловимо подчиняло человека, делая его добрее. Глаза были расчётливыми и сухими.
— Видишь ли, — продолжал Христос. — Это если сосчитать, сколько на Белой Руси простых, да поделить, так на один золотой — сорок человек.
— Ну. Так они и того не имели. Берёшь?
— Понимаешь, страшно мне жаль. И взял бы, раз добрые люди так уговаривают. Нельзя же обижать. Бога в душе иметь надо. Да вот только для одного меня этих ста тысяч много. Сам столько не стою. А как на весь народ поделить — позорно мало. Ну что им с этого? Одних поршней больше стоптали, сюда идучи. Всё равно как сторговать корову по дороге на базар да, не увидев его, переть назад. Прости, не хочу я ничего брать от вас.
— Вознесись, озолотим! Свободен будешь.
— Так для меня той свободы и так хватит. А ты вон их спроси.
Доминиканец водил глазами по лицам апостолов и твёрдо знал, что эти бы согласились.
— Да мы с ними договоримся.
— Смотришь не туда, монах.
Юрась показывал в окно. За окном горели огни. Словно звёздное небо упало на землю.
— Может, крикнуть? Рассказать про выкуп? Спросить, хватит ли свободы? Не отдадут ли лишней?
Босяцкий понял, что всё кончено. И все же не сдержался — буркнул:
— Свобода... свобода... Каждый раз, как вы её кликаете, она поднимает голову. Не трогайте вы её. Она хорошая баба. Дайте вы ей лет сто поспать спокойно, а там хоть конец света — пускай встаёт.
— Она хорошая баба, — согласился Христос. — Наша баба. А поскольку она наша баба, не твоё, монах, дело, в какой час ночи нам её будить. Ты, монах, святой, значит, ты в этих делах понимать не должен.
Спокойный, почти ленивый зевок. Пёс Божий вздохнул:
— Нет, Христос. Это не я, видать, святой, а ты, если столько золота бабе под ноги бросил, лишь бы на мгновение ей в глаза посмотреть, а после сдохнуть без покаяния.
Христос встал:
— Иди ты отсюда. Напрасно старался, ехал. Не боимся мы королевы, не нужен нам выкуп. Да, святой. Дьяволом был, а теперь святой. Святее Павла. — Склонился к нему и прошептал: — В темницах сидел, меня ранили, сто раз был при смерти.
Пальцы схватили затылок доминиканца стальной хваткой, повернули лицом к окну, к огням.
— Меня пороли, как их, потому каждый удар по их спине горит теперь на моей. Мириады ударов палками, кнутом, каменьями. Я волочился, блуждал, как Павел и как они. Разбойники на меня нападали и свои братья. Я голодал их голодом, и жаждал, и мёрз, и ошибался, и грешил, и свят был. Но я никого ещё не предал на этой земле. И не собираюсь. Я не хочу быть ни с кем, кроме этого народа, теперь навеки моего. Я заслужил это право... Я — это всё за них... И если они — народ, то я — также. Вот последнее моё слово.
Плоские, чуть в зелень, как у ящерицы, глаза погасли. Доминиканец встал.
— Смотри. Завтра ещё можешь передумать. А послезавтра заговорит сталь.
— Пусть, — отрывисто бросил Христос. — Если молитвы не переубеждают — пускай говорит она.
Хлопнули двери. Чёрная фигура медленно проплыла под окном, заслонив на минуту огни. А после они засияли словно ещё ярче.

Глава 40
НАГОРНАЯ ПРОПОВЕДЬ

Когда на землю хлынут потоки горя.
Каждый — пророк, кто людям плот спасенья подгонит.
Плот спасенья и правды.
Гимны Ригведы.
И пред последнею тою ночью медленно восходил народ на Красную гору, что под самым Гродно. Тащили пару канонов, захваченных дорогой, истомлённо влачился людской поток.
Гора всё гуше щетинилась вилами, цепами и копьями. Десятки и сотни находили себе место. Но большинство не торопилось с этим.
Садилось солнце. В последних его лучах сиял вдали великий город, цель похода.
Город пребывал в покое и мире, словно не знал, что глядят на него тысячи глаз. Со всеми своими четырёхугольными и круглыми башнями, с десятками переулков и улиц, Стрыхалей и Мечной, Утерфиновой и Ободранного Бобра, с выселками, тупиками и слободами, со шпилями храмов и свинцовой крышей замка, с далёким Неманом, с тенью и светом, со страшной Воздыхальней, которую не было видно с Красной горы.
Силуэты башен. Искры окон. Всё это выглядело таким мирным, так напоминало какие-то другие города, где никого не убивают, где звучат арфы и гуляют весёлые люди, где даже стены просто дань уважения к временам, неимоверно давно отошедшим в небытие, что Братчик на минуту до боли пожалел этот покой. Добрый, тихий город. Он напоминал... Что он напоминал?.. А то, что напоминала и вся эта земля: искажённый, перекрученный, неумелый, черновой рисунок чего-то настоящего.
В этом городе были подземелья, велье, бесстыжие люди, Воздыхальня, которую не разглядишь с горы. Если бы он мог, смёл бы всё это с лика земного и оставил только то, что приближалось к совершенству: Каложу, Фарный костёл, ещё несколько башен, домов, храмов. Всё остальное не заслуживало существования. Дворцы из каменного навоза.
И всё же он знал: идёт на небывалое, не свойственное таким людям, как он. Ни в коем случае нельзя было запятнать рук. Никто не узнает, не осудит, но нельзя. Он помнил глаза людей. Глаза, глаза, глаза...
...В этот миг из рощи, сбоку от башни, вылетели сотни две всадников, и помчали, словно из последних сил, словно в безнадежную атаку.
Летели одним стремительным клином, одним кулаком.
Седоусый, крякнув, подал знак. Хотя было и далековато ещё, люди натянули луки из рогов. Молодой старался особенно, хотел показать себя: оттянул тетиву чуть не до уха, искал глазами цель. Очень хотел выстрелить метко и дальше всех.
— Стой! — вскричал вдруг Иуда.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63


А-П

П-Я