https://wodolei.ru/catalog/unitazy/sanita-luxe-infinity-sl-dm-133128-item/ 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

Здесь я ещё раз процитирую стенограмму Пленума.
«ГОРБАЧЁВ: Наверное, далее мне удобнее вести заседание.
ЛИГАЧЕВ: Да. пожалуйста, Михаил Сергеевич.
ГОРБАЧЁВ: Товарищи, я думаю, серьёзное у товарища Ельцина выступление. Не хотелось бы начинать прения, но придётся сказанное обсудить.
Хочу повторить основные моменты заявления. Первое. Товарищ Ельцин сказал, что надо серьёзно активизировать деятельность партии, и начинать это следует с Центрального Комитета КПСС, конкретно с Секретариата ЦК. Замечания в этой связи были высказаны Егору Кузьмичу Лигачеву.
Второе. Ставится вопрос о темпах перестройки. Утверждается, что назывались сроки перестройки — два-три года. Отмечается, что такие сроки ошибочны. Это дезориентирует людей, и ведёт ещё больше к сумятице в обществе, в партии. Положение чревато такими последствиями, которые могут погубить дело.
Третье. Уроки мы извлекаем из прошлого, но, видимо, с точки зрения товарища Ельцина, не до конца, поскольку не созданы механизмы в партии, на уровне ЦК и Политбюро, которые бы исключали повторение ошибок.
И наконец, о возможности продолжить работу в прежнем качестве. Товарищ Ельцин считает, что дальше он не может работать в составе Политбюро, хотя, по его мнению, вопрос о работе первым секретарём горкома партии решит уже не ЦК, а городской комитет.
Что-то у нас получается новое. Может, речь идёт об отделении Московской партийной организации? Или товарищ Ельцин решил на Пленуме поставить вопрос о своём выходе из состава Политбюро, а первым секретарём МГК КПСС решил остаться? Получается вроде желание побороться с ЦК. Я так понимаю, хотя, может, и обостряю.»
Я все-таки не могу не удержаться и не прервать цитирование Михаила Сергеевича. Смотрите, как ловко, как замечательно он передёрнул. Вот уже, оказывается, я хочу возглавить борьбу Московского горкома партии против ЦК. Политическое дело пришито, настрой, так сказать, и тональность нужная дана. Я, естественно, там, на Пленуме вскакиваю, протестую, но это уже роли никакой не играет.
«Садись, садись, Борис Николаевич. Вопрос об уходе с должности первого секретаря горкома ты не поставил: сказал — это дело горкома партии.
Вот собственно, все, кроме твоего возражения, будто я неправильно тебя понял, что ты ставишь вопрос перед ЦК о своей работе в качестве секретаря горкома партии.
Правильно я интерпретировал в сумме твои высказывания, товарищ Ельцин?
Давайте обменяемся мнениями, товарищи. Вопросы, думается, поставлены принципиально.
Это как раз тот случай, когда, идя к 70-летию Великого Октября, и этот урок надо извлекать для себя, для ЦК и для товарища Ельцина. В общем, для всех нас.
В этом вопросе надо разобраться.
Пожалуйста, товарищи. Кто хочет взять слово?
Члены ЦК знают о деятельности Политбюро, политику оценивают, вам видней, как тут быть. Я приглашаю вас к выступлениям, но не настаиваю. Если из членов Политбюро кто-то хочет взять слово, то я естественно предоставляю…Пожалуйста.
Товарищи, кто хочет выступить, поднимите руку.»
Ну, а дальше все пошло, как ожидалось. Но одно дело, когда я теоретически прокручивал все это в голове, размышляя о том, какие доводы будут приводиться в ответ на мои тезисы, кто выступит. Казалось, что выйдут не самого крупного калибра и не близкие люди… А вот когда все началось на самом деле, когда на трибуну с блеском в глазах взбегали те, с кем вроде бы долго рядом работал, кто был мне близок, с кем у меня были хорошие отношения, — это предательство вынести оказалось страшно тяжело. Я уверен, сейчас этим людям стыдно читать ту брань в мой адрес, которую они говорили. Но слово сказано, и от этого никуда, не уйти.
Одно выступление за другим — во многом демагогичные, не по существу, бьющие примерно в одну и ту же точку: такой-сякой Ельцин. Слова повторялись, эпитеты повторялись, ярлыки повторялися. Как я выдержал, трудно сказать.
Выступает Рябов, с которым столько в Свердловске вместе работали. Зачем? Чтобы себе какаю-то тропинку проложить вверх, если не к будущему, то хотя бы к своей пенсии? И он тоже начал обливать… Это было совсем тяжело. Первый секретарь Пермского обкома — Коноплёв, Тюменского — Богомяков и другие… Уж вроде работали рядом, уж, кажется, пуд соли вместе съели — но каждый, каждый думал о себе, каждый считал, что на этом деле можно какие-то очки себе заработать. Из членов Политбюро для меня были неожиданными выступления Рыжкова и Яковлева — я не думал, что они могут сказать такие слова. Генеральному, мне кажется, хотелось, чтобы именно они выступили, и значит, мне слушать их будет особенно больно, поскольку я всегда к ним относился с уважением.
Я уже знал, что после этого начнётся долгий процесс, который надо вытерпеть, что сейчас на Пленуме, меня из состава кандидатов в члены Политбюро не выведут. Нужно ждать московского пленума, и на нем сначала меня освободят от должности первого секретаря горкома партии, а потом на другом Пленуме уже выведут из Политбюро. Так оно и получилось. Проголосовали в конце Пленума за короткую резолюцию: «считать выступление политически ошибочным» и предложили МГК рассмотреть вопрос о моем переизбрании. Хотя ничего там и близко политически ошибочного нет, и в этом сейчас могут убедиться практически все, кто прочитал потом моё выступление в журнале.
Кстати, когда было объявлено о выходе во втором номере журнала «Известия ЦК КПСС» за 1989 год стенограммы октябрьского Пленума ЦК, я не Стал стремиться раньше времени прочитать этот текст. Дождался, когда журнал пришёл домой, я подписываюсь на него. Прочитал своё выступление. Удивился слегка, мне казалось, что выступил я тогда острее и резче, но тут, видимо, время виновато, с тех пор общество так продвинулось вперёд, столько произошло острейших дискуссий, и на XIX партконференции, и во время предвыборной кампании… А тогда это была1 первая критика Генерального секретаря, первая попытка не на кухне, а на партийном форуме, гласно разобраться, почему перестройка начала пробуксовывать, это было первая, так сказать, реализация провозглашённого плюрализма.
А вот выступления других так называемых ораторов я читать не стал. Не смог пересилить себя. Читать — это заново пережить то страшное состояние несправедливости, ощущение предательства… Нет.
Трудное время. Пережил я это тяжело. Несколько дней продержался буквально на одной силе воли, не слёг в больницу сразу. 7 ноября стоял у мавзолея В.И.Ленина и был уверен, что здесь я последний раз. Больше всего огорчало, что не сумел довести до конца многое из того, что задумал в Москве, и проблем горящих, острых больше, чем достаточно. Мне кажется, что я встряхнул городскую партийную организацию, но многого не успел сделать. Чувствовал вину перед горкомом, перед коммунистами Москвы, и перед москвичами. Но с другой стороны, поскольку отношение в Политбюро ко мне вряд ли бы изменилось, а мои предложения по улучшению жизни города наталкивались на стену и в пику мне просто не решались, я не мог позволить себе, чтобы москвичи становились заложниками моего положения. Надо было, действительно уходить…
7 ноября произошёл интересный случай. Я — ещё кандидат в члены Политбюро, поскольку пленум ЦК, который примет решение о моем освобождении, пройдёт позже. В день празднования юбилея Октября собрались генеральные секретари коммунистических и рабочих партий соцстран. Они приехали на совместное совещание, а кроме этого, у каждого были отдельные беседы с Горбачёвым. Безусловно, они задали вопросы обо мне и, конечно же, он всю эту ситуацию рассказывал. Я могу только догадываться, что он говорил, но, конечно же, он считал во беем виноватым меня. И вот, 7 ноября вместе со всем составом Политбюро и секретарями ЦК мы шли к Мавзолею, как всегда, по ранжиру — члены Политбюро по алфавиту, кандидаты по алфавиту, секретари ЦК по алфавиту, ну, и, конечно, Горбачёв первый… Руководители компартий сначала поздоровались с ним, как обычно, просто за руку, и все. Потом с нами. Доходит очередь до Фиделя Кастро — подхожу к нему, вдруг он меня троекратно обнимает и что-то по-испански говорит, я не понимаю, но чувствую, с товарищеским участием. Я жму руку и говорю: «Спасибо". Настроение, конечно, было архиневажное. Дальше, через несколько человек, Войцех Ярузельский делает то же самое: троекратно обнимает и по-русски говорит: „Борис Николаевич, держитесь!“. Я тоже так, тихонечко, сказал, что благодарен за участие. И это все на глазах у Горбачёва и на глазах у остальных наших партийных лидеров. Это вызвало у них, пожалуй, даже ещё большую насторожённость ко мне.
Они старались не разговаривать со мной — как бы вдруг их не увидели за этим странным занятием. Хотя в тот период некоторые из членов Политбюро в душе, я думаю, поддерживали меня, может быть, не совсем, но поддерживали. Кое-кто из них прислал поздравительные открытки. Горбачёв не послал. Но и я ему не послал тогда. Кто мне прислал — тем и я отправил. Конечно, в Политбюро были и есть люди, понимающие мою позицию, ценящие в какой-то степени самостоятельность суждений, поддерживающие внутренне мои предложения. Но их было немного.
На таких встречах я обычно был закреплён к кому-то из генеральных или первых секретарей, обычно к Фиделю Кастро. С ним у меня были очень хорошие отношения. На этот раз я был свободен. Очень, конечно, себя неуютно чувствовал на приёме, старался быть в стороне.
9 ноября с сильными приступами головной и сердечной боли меня увезут в больницу. Видимо, организм не выдержал нервного напряжения, произошёл срыв. Меня сразу накачали лекарствами, в основном успокаивающими, расслабляющими нервную систему. Врачи запретили мне вставать с постели, постоянно делали капельницы, новые уколы. Особенно тяжело было ночью, в три-пять часов, я еле выдерживал эти сумасшедшие головные боли. Ко мне хотела зайти проведать жена, её не пустили, сказали, что беспокоить нельзя, слишком плохо я себя чувствовал.
Вдруг утром 11 ноября раздался телефонный звонок. АТС-1 «кремлевка», обслуживающая высших руководителей. Это был Горбачёв. Как будто он звонил не в больницу, а ко мне на дачу. Он спокойным тоном произнёс: «Надо бы, Борис Николаевич, ко мне подъехать ненадолго. Ну, а потом, может быть, заодно и Московский пленум горкома проведём». Говорю: я не могу приехать, я в постели, мне врачи даже вставать не разрешают. «Ничего, сказал он бодро, врачи помогут». Этого я никогда не смогу понять. Не помню в своей трудовой деятельности, чтобы кого бы то ни было — рабочего, руководителя — увезти больного из больницы, чтобы снять с работы. Это невозможно. Я уж не говорю, что это элементарно противоречит КЗОТу, хотя у нас вроде к руководителям КЗОТ отношения не имеет. Как бы плохо Горбачёв ни относился ко мне, но поступить так — бесчеловечно, безнравственно… Я от него просто этого не ожидал. Чего он боялся, почему торопился, думал, что я передумаю?
Или считал, что в таком виде со мной как раз лучше всего на пленуме Московского горкома партии расправится? Может быть, добить физически? Понять такую жестокость невозможно…
Я начал собираться. Послушные врачи, запрещавшие мне не то что ехать куда-то — просто вставать, двигаться, принялись закачивать в меня затормаживающие средства. Голова кружилась, ноги подкашивались, я почти не мог говорить, язык не слушался. Жена, увидев меня, стала умолять, чтобы я не ехал, просила, уговаривала, требовала. Я почти как робот, еле передвигая ногами, практически ничего не понимая, что происходит вокруг, сел в машину и поехал в ЦК КПСС.
Жена, изведённая за эти дни моей болезнью, не выдержала и резко высказала начальнику Девятого управления КГБ Плеханову: это садизм, как вы посмели отпускать больного, вы зачем-то охраняете его, а теперь сами из-за своей трусости можете его убить… Ему, конечно, ответить было нечего, он был винтиком Системы, которая продолжала замечательно функционировать. Надо Ельцина охранять — будем охранять, его положено больного привезти, ничего не соображающего — привезём. Я думаю, они меня и из Могилы доставили бы куда угодно, на любой пленум, если бы поступило задание.
Итак, в таком виде я оказался на Политбюро, практически ничего не понимая. Потом в таком же состоянии очутился на пленуме Московского горкома… Вся партийная верхушка вошла на пленум, когда уже все участники, сидели. Главные партийные начальники дружно сели в президиум, как на выставке, и весь пленум смотрел на них затравленна и послушно, как кролик на удава.
Как назвать то, когда человека убивают словами, потому что, действительно, это было похоже на настоящее убийство?.. Ведь можно было меня просто освободить на пленуме. Но нет, надо было понаслаждаться процессом предательства, когда товарищи, работавшие со мной бок о бок два года, без всяких признаков каких-то шероховатостей, вдруг начали говорить такое, что не укладывается у меня в голове до сих пор. Если бы я не был под таким наркозом, конечно, начал бы сражаться, опровергать ложь, доказывать подлость выступающих — именно подлость! С одной стороны, я винил врачей, что они разрешили вытащить меня сюда, с другой стороны, они накачали меня лекарствами так, что я практически ничего не воспринимал, и, может быть, я должен быть благодарен им за то, что они в этот момент спасли мне жизнь…
Потом я часто возвращался к пленуму, пытаясь понять, что же толкало людей на трибуну, почему они шли на сделку со своей совестью и бросались по указке главного егеря: ату его, ату… Да, это была стая. Стая, готовая растерзать на части, — я бы, пожалуй, иначе и не сказал…
Аргументов было мало, поэтому были или демагогия, или домыслы, или фантазии, или элементарная ложь. А другие набросились на меня просто из-за страха — раз надо травить, деваться некуда, будем травить. И ещё в некоторых людях возникло вдруг странное чувство: наконец-то, я тебя пощипаю, ты был начальником, я тебя не мог тронуть, зато сейчас!.. Все это, соединившись, создавало нечто страшное, нечеловеческое.
Так я был снят. Вроде бы по своему заявлению, но снят с таким шумом, визгом, треском, что отзывается во мне до сих пор.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28


А-П

П-Я