https://wodolei.ru/catalog/smesiteli/dlya_vanny/s-dushem/ 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

.. Потом резко отбросил все эти спасительные мысли, вызвал помощника и передал конверт. Я отлично знал, что почта между Москвой и дачей в Пицунде, где отдыхал Генеральный, функционирует прекрасно и уже через несколько часов Горбачёв получит моё письмо.
Что будет дальше… Он вызовет меня к себе? Или позвонит, попросит успокоиться и работать так, как я работал раньше? А может быть, моё письмо об отставке поможет ему осознать, что ситуация в высшем руководстве партии сложилась критическая и надо немедленно предпринимать какие-то шаги, чтобы обстановка в Политбюро стала здоровой и живой?..
Я решил не гадать. Мосты были сожжены, назад дороги не было, я работал, как всегда, с раннего утра и до поздней ночи, внутренне не признавался себе, что нервничаю, переживаю. Делаю вид, что ничего не случилось, все идёт как обычно. Никто, в том числе семья, об этом ничего не знали.
Так началась эта история, которая завершилась шумным, почти что легендарным октябрьским Пленумом ЦК партии 1987 года, который сыграл особое место в моей жизни, да, наверное, и не только в моей.
Меня потом часто спрашивали, а был ли какой-то конкретный повод, какой-то толчок, заставивший меня взяться за письмо Горбачёву. И я всегда совершенно определённо отвечал — нет. И действительно, все накапливалось как-то постепенно, незаметно. На одном заседании Политбюро, на котором обсуждался доклад Горбачёва к 70-летию Октября, я высказал около двадцати замечаний по этому докладу, и Генерального это взорвало. Тогда, помню, меня это вывело из себя, я был поражён, как можно реагировать таким, почти истеричным, образом на критику. И все равно этот эпизод не был каким-то решающим.
Началось все раньше, с первых дней работы в составе Политбюро. Все время меня не покидало ощущение, что я какой-то чудак, а скорее, чужак среди этих людей, что я не вписываюсь в рамки каких-то непонятных мне отношений, что здесь привыкли действовать и думать только так, как думает один человек — Генеральный секретарь. В этом, так называемом коллективном органе партии практически не высказывают или высказывают только по непринципиальным вопросам свою точку зрения, отличную от председательствующего, и это все называется единством Политбюро. А я никогда не скрывал то, что думал, и не собирался себя менять, когда начал работу в составе Политбюро. Это раздражало многих, не раз мы сталкивались с Лигачевым, с Соломенцевым, другими. Некоторые внутренне меня поддерживали, даже в какой-то степени сочувствовали, но внешне вида не показывали. Протест против стиля и методов работы Политбюро зрел во мне давно — уж слишком резко отличались они от тех призывов и лозунгов о перестройке, которые были провозглашены Горбачёвым в 1985 году. Конечно, Политбюро шло не так, как при Брежневе, — теперь на заседаниях долго сидели и чаще всего слушали монологи председательствующего. Горбачёв любил говорить округло, долго, со вступлениями, заключениями, комментируя чуть ли не каждого. Как бы создавалась видимость дискуссий, все вроде чего-то говорили, но сути это не меняло -что Генеральный хотел, то он и делал. Все это, по-моему, прекрасно понимали, но каждый эту игру поддерживал и в неё успешно играл. Но я играть не хотел. Поэтому высказывался довольно резко, открыто, прямо. Погоду, честно говоря, мои выступления не делали, но портили благодушную атмосферу заседаний основательно. Постепенно у меня сложилось твёрдое мнение — надо менять большую часть состава Политбюро на свежие, молодые силы, на людей энергичных, нестандартно мыслящих, и этим ускорить процесс перестройки, и тогда, не изменяя своим позициям, можно было продолжить активную работу и серьёзно сдвинуть дела во всех отношениях.
Во время отпуска Горбачёва, когда вёл Политбюро Лигачев, эти стычки стали особенно частыми. Он держал себя самоуверенно, демагогически изрекая старые, уже изжившие себя догмы. Но весь ужас был в том, что к этому приходилось не только обязательно прислушиваться, но и руководствоваться в действиях по всей стране, во всей партии. Так работать было нельзя.
Я решил: надо ломать себя и приспосабливаться ко всему, что здесь творилось, и спокойно оставаться в составе Политбюро — молчаливым, подыгрывающим, поддакивающим, а высказываться только по незначительным, мелким вопросам. Или выходить из состава Политбюро.
Очередная перепалка произошла с Лигачевым на Политбюро по вопросам социальной справедливости, отмены привилегий и льгот. После окончания заседания я вернулся к себе в кабинет и написал письмо в Пицунду, где отдыхал Горбачёв. Горбачёв приехал, позвонил мне, сказал: давай встретимся позже. Я ещё подумал, что такое «позже», непонятно… Стал ждать. Неделя, две недели. Приглашения для разговора не последовало. Я решил, что свободен от своих обязательств, что он, видимо, передумал встретиться со мной и решил довести дело до Пленума ЦК и меня из кандидатов в члены Политбюро именно там вывести.
Потом по этому поводу было много разных толков. Горбачёв говорил, что я нарушил нашу договорённость, мы условились встретиться совершенно определённо после октябрьского Пленума, а я специально решил раньше времени выступить… Ещё раз повторяю, это не так. Напомню, в письме я попросил освободить меня от должности кандидата в члены Политбюро и первого секретаря МГК и выразил надежду, что для решения этого вопроса мне не придётся обращаться к Пленуму ЦК. О том, что мы встретимся после Пленума, разговора не было. «Позже» — и все. Два дня, три, ну, минимум неделя — я был уверен, что об этом сроке идёт речь. Все-таки не каждый день кандидаты в члены Политбюро уходят в отставку и просят не доводить дело до Пленума. Прошло полмесяца, Горбачёв молчит. Ну, и тогда, вполне естественно, я понял, что он решил вынести вопрос на заседание Пленума ЦК, чтобы уже не один на один, а именно там устроить публичный разговор со мной.
Сообщили о дате Пленума ЦК. Надо было начинать готовиться и к выступлению, и к тому, что последует за ним. Естественно, что каким-то образом организовывать группу поддержки из тех членов ЦК, которые думали и оценивали положение дел в партии и её руководстве так же, как и я, — не стал. Даже мысль об этом мне казалась, да и сейчас кажется, кощунственной. Готовить выступающих, договариваться о том, кто что будет говорить, в общем, плести интриги я никогда бы не стал. Нет, нет и нет. Хотя мне многие потом говорили, что надо было объединиться, подготовиться, выступить единым фронтом, тогда хоть какой-то эффект был бы, руководству пришлось бы посчитаться с мнением пусть меньшинства, но уж, по крайней мере, не одиночки, которого можно обвинить в чем угодно.
Я на это не пошёл. Более того, никому, ни единому человеку не сказал о том, что собираюсь выступить на Пленуме. Даже самые близкие мне члены бюро Московского горкома партии ничего не знали, ни словом я с ними не перемолвился.
И потому никаких иллюзий насчёт того, что меня кто-то поддержит, естественно, не было. Знал, что даже товарищи по ЦК в лучшем случае промолчат. Поэтому морально надо было готовиться к самому худшему.
На Пленум я пошёл без подготовленного выступления. Лишь набросал на бумаге семь тезисов. Обычно каждое своё выступление я готовил очень долго, иногда по 10-15 раз переписывал текст, пытаясь найти самые важные, точные слова. Но в этот раз я поступил по-другому, и хотя, конечно это был не экспромт, семь вопросов я тщательно продумал, все же не стал писать своё выступление. Мне даже сложно сейчас объяснить почему. Может быть, все-таки не был уверен на все сто процентов, что выступлю. Оставляя для себя малюсенькую щёлочку для отхода назад, предполагая выступить не на этом Пленуме, а на следующем. Наверное, мысль эта в подсознании где-то сидела.
Повестка дня заседания была известна: проект доклада ЦК КПСС, посвящённого 70-летию Октября. Меня отнюдь не смущал этот праздничный повод. Наоборот, думал, это хорошо, что мы наконец-то пришли к здравому пониманию очень простой мысли, что праздник — это вовсе не повод для одних торжественных и длительных речей с аплодисментами, в такие дни полезно говорить и о своих проблемах. Я сильно заблуждался. То, что я будто бы испортил светлый, чистый праздник, мне потом было инкриминировано в первую очередь.
С докладом выступил Горбачёв. Пока он говорил, во мне шла борьба — выступить, не выступить?.. Было ясно, что откладывать уже бессмысленно, надо идти к трибуне, но я прекрасно понимал, что на меня обрушится через несколько минут, какой поток грязи выльется на мою голову, сколько несправедливых обвинений мне придётся выслушать, с каким предательством и подлостью придётся столкнуться совсем скоро.
Речь Горбачёва подходила к концу. Обычно обсуждение таких докладов не предполагается. Так оно и случилось в этот раз. Лигачев уже собирался заканчивать заседание. Но тут произошло непредвиденное. Впрочем, лучше я процитирую бесстрастную стенограмму Пленума.
«Председательствующий т. Лигачев: Товарищи! Таким образом, доклад окончен. Возможно, у кого-нибудь будут вопросы? Пожалуйста. Нет вопросов? Если нет, то нам надо посоветоваться.
Горбачёв: У товарища Ельцина есть вопрос.
Председательствующий т. Лигачев: Тогда давайте посоветуемся. Есть нам необходимость открывать прения?
Голоса: Нет.
Председательствующий т. Лигачев: Нет.
Горбачёв: У товарища Ельцина есть какое-то заявление.
Председательствующий т. Лигачев: Слово предоставляется т. Ельцину Борису Николаевичу кандидату в члены Политбюро ЦК КПСС, первому секретарю Московского горкома КПСС. Пожалуйста, Борис Николаевич».
И я пошёл к трибуне…
ХРОНИКА ВЫБОРОВ 13 декабря 1988 года
Я принял решение. Не знаю, насколько оно правильное. Я буду участвовать в выборах в народные депутаты. И прекрасно представляю себе, что шансы у меня отнюдь не стопроцентные. Закон о выборах даёт возможность власти, аппарату держать многое в своих руках. Нужно преодолеть несколько этапов прежде, чем уже сам народ будет делать свой выбор. Система выдвижения кандидатов, окружные собрания, отсеивающие всех неугодных, избирательные комиссии, захваченные исполкомовскими аппаратчиками — все это настраивает на грустные размышления. Если я проиграю, если мне не удастся на этих выборах стать депутатом, представляю, с каким восторгом и наслаждением рванётся добивать меня партийная номенклатура. Для них это такой прекрасный козырь — народ не захотел, народ не выдвинул, народ провалил… Хотя, конечно же, к народному волеизъявлению те же окружные собрания никакого отношения не имеют. Это ясно всем, начиная от рядового избирателя и заканчивая Горбачёвым. Это подпорка под разваливающуюся систему власти, кость, брошенная партийно— бюрократическому аппарату.
Можно, конечно, в выборах и не участвовать, близкие друзья советуют мне отказаться от борьбы, потому что уж слишком в неравных условиях я оказался. Фамилия Ельцин последние полтора года была под запретом, я существовал и в то же время меня как бы и не было. И естественно, если я вдруг выйду на политическую арену, начну принимать участие во встречах с избирателями, митингах, собраниях и т. д. — вся мощнейшая пропагандистская машина, перемешивая ложь, клевету, подтасовки и прочее, обрушится на меня.
И второе. По нынешней выборной системе министры не имеют право быть народными депутатами. И следовательно, если я буду выбран, мне придётся уйти с поста, ну, а дальше — полная неизвестность. Съезд народных депутатов, выбранный по нынешней системе, скорее всего, меня провалит при выбоpax в Верховный Совет СССР, следовательно, в парламенте мне не работать. Передо мной открывается более чем реальная перспектива в лучшем случае стать безработным депутатом. Насколько я знаю, ни один министр не собирается расставаться со своим креслом. Народных депутатов много, а министров мало.
Итак, мне надо решить. Со всей страны начали поступать телеграммы. Огромные многотысячные коллективы выдвигали меня своим кандидатом. По этим посланиям можно изучать географию Советского Союза.
Предстоящие выборы — это борьба. Изматывающая, нервная, к тому же с извращёнными правилами, игра, в которой бьют ниже пояса, набрасываются неожиданно сзади, совершают всякие другие запрещённые, но зато эффективные приёмы. Готов ли я, зная о таких условиях, начинать долгий, изнуряющий предвыборный маршрут?..
Я размышляю, сомневаюсь, чуть ли не отговариваю себя, но самое интересное: решение ведь уже давно созрело. Может быть, даже в тот момент, когда я только узнал о возможности таких выборов. Да, конечно, я брошусь в этот сумасшедший водоворот и, вполне возможно, в этот раз сломаю себе голову окончательно, но иначе не могу.

Когда началось ваше становление бунтаря?
В кого ваш характер — в отца или мать?
Расскажите чуть подробнее о родителях.
Говорят, что вы были настоящим, спортсменом и даже играли за команду мастеров… Это слухи или правда?
Из записок москвичей, полученных во время встреч, митингов, собраний.
Я родился 1 февраля 1931 года в селе Бутка Талицкого района Свердловской области, где жили почти все мои предки. Пахали землю, сеяли хлеб, в общем, существовали, как и многие другие.
Отец женился здесь же: был на деревне род Ельциных и род Старыгиных, это фамилия матери. Они поженились, и скоро на свет появился я — их первый ребёнок.
Мне рассказывала мама, как меня крестили. Церквушка со священником была одна на всю округу, на несколько деревень. Рождаемость была довольно высокая, крестили один раз в месяц, поэтому этот день был для священника более чем напряжённый: родителей, младенцев, народу — полным-полно. Крещение проводилось самым примитивным образом: существовала бадья с некоей святою жидкостью, то есть с водой и какими-то приправами, туда опускали ребёнка с головой, потом визжавшего поднимали, крестили, нарекали именем и записывали в церковную книгу. Ну, и как принято в деревнях, священнику родители подносили стакан бражки, самогона, водки — кто что мог…
Учитывая, что очередь до меня дошла только ко второй половине дня, священник уже с трудом держался на ногах.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28


А-П

П-Я