https://wodolei.ru/catalog/sistemy_sliva/dlya-kuhonnoj-rakoviny/ 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

Его жизнь была произведением искусства – и совершенным. Даже почерк его отражал внутреннюю гармонию!
Мендельсон был во всем правдив. Он не был ни доступен лести, ни способен на нее.
Он знал все, что происходит в мире; было невозможно сообщить ему что-либо новое.
Возвышенность его обхождения.
Его высший основной принцип в обыденной жизни и в искусстве – оратория «Павел» (Собрание сочинений, т. I).

«…Обратимся несколькими словами к более благородному. С ним ты будешь настроен на надежду и веру и научишься вновь любить своих ближних. С ним можно покоиться, как под пальмами, когда, усталый, ты ищешь приюта и вдруг перед тобой раскроется цветущий ландшафт. Это „Павел“ – произведение чистейшего мира и любви. Захотев сравнить его хотя бы отдаленно с произведениями Генделя или Баха, ты причинил бы лишь вред себе и боль его автору. В том, в чем похожа друг на друга вся церковная музыка, все божьи храмы, все написанные художниками мадонны, – они сходны. Однако Бах и Гендель, когда создавали свои произведения, были уже зрелыми мужчинами, Мендельсон же написал ораторию почти совсем юным. Следовательно, это произведение молодого мастера, в сознании которого еще играют грации, еще преисполненного чувства радости жизни и веры в будущее; оно несравнимо с созданием тех строгих времен -одного из тех божественных мастеров, которые, имея за собой долгую святую жизнь, головой уходили уже в облака. Развитие действия, возобновление хорала, с которым мы уже встречались в старых ораториях, разделение хора и отдельных его действующих лиц на наблюдающие массы и личности, характер самих этих отдельных лиц, – обо всем этом, как и о другом, мы уже очень много говорили на этих страницах. И о том, что основные моменты, в ущерб впечатлению от целого, находятся уже в первой части действия, что Стефаний – лицо второстепенное – хотя и не приобретает перевес над Павлом, все же уменьшает интерес к последнему. Что, наконец, Павел в музыке действует скорее как обращенный, чем обращающий, замечание это так же справедливо, как и то, что оратория вообще очень длинна и легко могла бы быть разделена на две. Но важно, что это произведение вносит в разговор об искусстве прежде всего мендельсоновское поэтическое представление о явлении Творца. Однако я полагаю, что все можно испортить размышлениями и нельзя обидеть композитора сильнее, чем размышлениями над одной из самых прекрасных его находок. Я полагаю, что господь бог говорит чрез многие языки и раскрывает избраннику свои повеления через хор ангелов. Я полагаю, что живописец поэтичнее выражает близость Всевышнего посредством выглядывающих из облаков голов херувимов, чем посредством изображения старца или символа триединства и т. п. Я и не подозревал, что может быть оскорбительна красота, когда недостижима правдивость. Были и такие, кто пытался утверждать, что некоторые хоралы в „Павле“, благодаря редким украшениям, которыми окружил их Мендельсон, пострадали в своей простоте. Как будто бы хоральная музыка не может быть таким же хорошим выражением радостной веры в бога, как и горячей мольбы, как будто между „Wachet auf“ и т. д. и „Aus tiefer Not“ не может быть разницы, как будто бы произведение искусства не может удовлетворять другие запросы, кроме как запросы поющей общины! И, наконец, «Павла» не однажды хотели считать не протестантской ораторией, а ораторией концертной, причем один умник предложил средний путь: назвать это произведение протестантской концертной ораторией. Как видите, возражения, причем даже обоснованные, имеются во множестве, к тому же следует уважать и усердие критики. С этим, однако, надо сравнить то, что от оратории никто не отнимает, а именно, помимо основного ядра, ее глубоко религиозное настроение, которое выражается во всем, если принять во внимание все мастерские музыкальные находки, этот в высшей степени благородный напев, это слияние слова и звука, языка и музыки, и то, что мы видим все как бы в ощутимой глубине, прекрасную группировку персонажей, изящество, разлитое во всем, эту свежесть, этот сияющий колорит в инструментовке, этот доведенный до совершенства стиль, не говоря уж о мастерской игре всеми формами переложения стихов на музыку. Тогда, я полагаю, нам следовало бы быть довольными этой вещью. У меня есть только одно замечание. Музыка к «Павлу», взятая в целом, столь понятна и популярна, запечатлевается в памяти столь быстро и надолго, что кажется, будто композитор во время написания ее уделял особое внимание тому, чтобы она оказала влияние на народ. Сколь ни прекрасно это стремление, подобное намерение отняло бы у будущих композиторов часть их силы и воодушевления, как мы видим это в произведениях тех, кто необдуманно, без цели и ограничения отдался своей большой теме. И, напоследок, подумаем о том, что Бетховен написал «Христа на масличной горе», а также «Missasolemnis», и поверим, что подобно тому, как Мендельсон-юноша написал ораторию, Мендельсон-мужчина совершит еще кое-что. А до этих пор удовольствуемся существующим, изучим его и насладимся им.
А теперь, в заключение, остановимся на двух композиторах и их произведениях, в которых наиболее остро выражены направление и запутанность нашего времени. Я глубоко презираю мейерберовскую славу. Его «Гугеноты» -сводный указатель всех недостатков и нескольких немногих достоинств его времени. И затем – разрешите нам высоко ценить и любить этого мендельсоновского «Павла», он пророк прекрасного будущего, в котором художника будет облагораживать его творение, а не маленький, минутный успех. Путь Мендельсона ведет к счастью, путь Мейербера – к беде».
Второе большое событие в жизни Шумана тех лет – знакомство с Шопеном. В 1835 году Шопен приехал в Лейпциг, и Шуман, первым открывший его как композитора, не может вдоволь насладиться его игрой.
«Здесь был Шопен, но всего только несколько часов, которые он провел в небольшом, тесном кругу. Он играет совершенно так же, как сочиняет, то есть несравненно». («Новый музыкальный журнал», 1835.)
Запись из дневника Шумана:
«12 (сентября 1836 года) утром. Шопен… „Его баллада была бы мне милей всего“. Это мне очень приятно, очень приятно. Неохотно слушает, когда говорят о его произведениях. Прогревает насквозь и насквозь… К доктору Гертелю. Трогательно было видеть его за роялем. Новые этюды в до миноре, в ля бемоль мажоре, в фа миноре; старые мазурки в си бемоль мажоре, две новые, одна баллада, ноктюрн в ре бемоль мажоре. О Листе рассказывал совершенно исключительное. Он (Шопен) никогда не читает корректур, он не переносит опечаток. Лист держит исключительно много корректур и может восхитительно играть на любом дрянном роялишке. Удивительно прекрасная игра на новом, построенном на французский лад фортепьяно. Этюды ми минор, если не ошибаюсь, и два из названных.
Отнеси ему мою сонату и этюды, он даст мне балладу.
Запаковать. Почта. Привел художников к Элеонорам. Теперь играл ноктюрн, этюды в чистых арпеджио в до мажор. Прощание. Уехал. Уехал».
В своих записках Шуман пишет о Шопене лишь в восторженных словах:
«…все, к чему прикасается Шопен, воспринимает его образ и дух; даже в этом мелком салонном стиле он выражается с грацией и благородством, по сравнению с которыми все манеры других блестяще пишущих композиторов, при всей их утонченности, растекаются в воздухе…»
В Шопене Шуман видит величайшего борца против филистеров и невежд, борца, который ведет новую музыку к победе в Европе и никогда не останавливается на достигнутом, а всегда стремится к большей простоте и художественности.
«…Он есть и останется самым отважным и гордым поэтическим духом времени».
Мендельсоном Шуман восторгался, в Шопене чувствовал родственную душу. Он ценил его стремление к новому, отвагу, нерушимую приверженность своим художественным принципам. Шопен, как и Шуман в то время, был поэтом рояля и по преимуществу лириком. Мир его музыкальных форм (фантастический характер его сонат и миниатюрные формы всех его творений) был, как побег от того же корня, близок шумановскому. В Шопене Шуман видел брата по духу. Но наибольшее впечатление произвел на него национальный характер музыки Шопена и полное слияние в нем художника и человека, музыканта, патриота и революционера.
«…Когда в 1830 году на Западе зазвучал могучий голос народа, Шопен обладал глубоким знанием своего искусства, сознавал свою силу и был полон отваги. Сотни юношей ждали этого момента, и Шопен был среди первых на вершине вала, за которым в дреме покоилась трусливая реставрация и карликовое филистерство. На филистеров справа и слева сыпались удары, они в гневе проснулись и закричали: „Поглядите на дерзких!“ Другие же, находясь в тылу у нападающих, восхищались: „Великолепное мужество!“
К этому, а также к благоприятной встрече времени и обстоятельств, судьба добавила еще кое-что, что делает Шопена еще более заметным и интересным. Она дала ему ярко выраженную национальность, а именно – сделала его поляком. И сейчас, когда эта нация носит черные (траурные) одежды, этот задумчивый художник трогает нас еще сильнее. Благо, что нейтральная Германия с первого взгляда показалась ему не слишком приемлемой, и гений сразу же увлек его в одну из мировых столиц, где он мог свободно сочинять и возмущаться. И если б грозный самодержавный монарх там, на севере, знал, что за опасный враг таится в произведениях Шопена, в простом напеве его мазурок, он запретил бы музыку. Произведения Шопена – это пушки, спрятанные под цветами…» («Собрание сочинений»).

Борьба за Клару Вик
(1836 – 1840)
В первые месяцы 1836 годанад головой Шумана сгущаются мрачные тучи. На это время приходится разрыв с Эрнестиной и тогда же, в феврале, в возрасте 65 лет, умирает его мать. Шуман тотчас же едет в Цвиккау. Завещание, рассказы друзей о болезни, страданиях и последних днях жизни матери потрясают его. Он слишком рано потерял отца и поэтому не мог осознать, насколько беднее были способности матери и ограниченнее ее горизонт. Даже в то время, когда Шуман решал вопрос о своем жизненном призвании, в письмах матери, противящейся его желаниям, он видел лишь родительскую заботу, страх за его будущее. Потеря матери была для него тяжелым ударом. Но все же он был не так одинок, как тогда, когда на него обрушилась смерть Розалии. Теперь он чувствовал, что рядом с ним стоит девушка, с которой он может разделить свою судьбу. И с могилы матери Шуман спешит прямо на почту, чтобы написать Кларе.
1836 года,«вечером после 10 часов» 13 февраля
«…Мой сегодняшний день был полон разных событий: оглашение завещания матери, рассказы о ее смерти. Однако за всеми этими мрачными событиями всегда стоит передо мной твой цветущий образ, и я легче переношу все это.
В Лейпциге моим первым шагом будет приведение в порядок всех внешних дел. Со внутренними все ясно. Быть может, твой отец не откажет мне, если я попрошу его благословения. Конечно, здесь надо еще много обдумать, взвесить. В этом я полагаюсь на нашего доброго духа. Мы предназначены друг для друга судьбой. Я знал это уже давно, однако надежда моя не была столь смела, чтобы раньше сказать тебе об этом и быть понятым тобой…»
Отец Клары, Фридрих Вик, желал для своей дочери иного будущего. Он боялся, что замужество с Шуманом повредит ее карьере пианистки и вообще ее жизнь представлялась ему устроенной только рядом с мужем, имеющим устойчивое материальное положение. В его противодействии этому браку сливаются вместе заботы отца о дочери и несогласие старого учителя музыки со взглядами будущего зятя. Дело обстояло так, что Вик, который во время колебания Шумана в выборе профессии сказал свое решившее все сомнения слово, Вик, который, ясно осознавал его гений, со времени совместной работы в «Новом музыкальном журнале» и знакомства с последними сочинениями Шумана, все более неодобрительно относился к его деятельности и в области музыкальной политики, и как композитора. Для Вика новое направление выглядело слишком радикальным, а сам Шуман чересчур легкомысленным и мечтательным. Вик считал, что молодому композитору не хватает твердости и уравновешенности. Его будущее казалось Вику воплощением бурной неустойчивости. Когда Шуман и Клара признались ему, что они любят друг друга, он впал в неописуемую ярость и вместо успокаивающих, убедительных слов обратился к самым категорическим мерам, чтобы вовремя предотвратить этот, как ему думалось, трагический брак. Он послал Клару в концертное турне, Шуману же раз и навсегда отказал от дома. Наступает долгий год жестоких страданий, когда молодые люди постоянно находятся между надеждой и отчаянием. Наконец, они решают, что13 сентября 1837 года, в день 18-летия Клары, Шуман вновь попросит у Вика руки девушки.
«…Сегодня день рождения Клары, день, когда самое дорогое для меня в мире существо впервые увидело свет, день, когда я думал о ней и о себе, потому что она глубоко вошла в мою жизнь. Должен признаться, что еще никогда я не думал столь спокойно о своем будущем, как именно сегодня. Насколько только может предвидеть человеческая проницательность, я защищен от нужды, в голове у меня прекрасные планы, юное, восхищающееся всем благородным сердце, руки, созданные для работы, сознание прекрасного поля деятельности, надежда совершить все то, чего я могу ожидать от своих сил, я почитаем и любим многими, – я полагал, что этого достаточно! Но какую боль причиняет мне ответ, который я должен дать себе на это! Что все это по сравнению с болью, которую приносит разлука с той, для кого предназначены все эти стремления и которая преданно и глубоко любит меня. Вы, счастливый отец, знаете эту единственную более, чем достаточно. У ее глаз спросите, говорю ли я правду! Восемнадцать месяцев Вы испытывали меня так тяжело, как сама судьба. Разве смел бы я сердиться на Вас! Я глубоко огорчил Вас, и вы заставили меня покаяться. Теперь Вы вновь испытываете меня столь долго. Быть может, если Вы не потребуете от меня невозможного, я сумею сочетать мои силы с Вашими желаниями;
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19


А-П

П-Я