https://wodolei.ru/catalog/rakoviny/napolnie/ 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

И он предположил – я бы сказал, вполне логично, – что и я питаю к тебе подобные чувства. Таким образом, теперь у него есть заложник, с помощью которого он может оказывать на меня давление, требуя выполнения любых своих условий. Он позволил тебе прийти сюда, чтобы показать мне, что ты у него в руках, И ты действительно у него в руках, Никко. Ты невероятно уязвим. У тебя нет гражданства, нет консульства, которое защитило бы тебя, нет друзей, которые позаботились бы о тебе, ты живешь по поддельным документам. Он рассказал мне обо всем этом. Боюсь, он уже “заключил журавлей в гнезда”, сынок.
Потрясение от слов Кисикавы-сан росло в Николае, охватывая его все сильнее. Оказывается, все усилия, которые он потратил, пытаясь добиться встречи с генералом, вся эта отчаянная, казавшаяся почти безнадежной, борьба с чиновным равнодушием – все это в конечном итоге привело только к тому, что он сам своими руками помог врагам взломать ту непроницаемую броню молчания, которой окружил себя генерал. Не утешением он явился для Кисикавы-сан, нет, он стал оружием, направленным против него. В душе Николая вскипала целая буря различных чувств: гнев, стыд и нестерпимая обида, жалость к самому себе и скорбь об униженном друге.
Глаза генерала совсем сузились, и по множеству морщинок, собравшихся вокруг них, стало ясно, что он улыбается.
– Здесь нет твоей вины, Никко. Как нет и моей. Это только судьба. Невезенье. Мы больше не будем говорить об этом. Когда ты снова придешь ко мне, мы сыграем еще одну партию в го, и обещаю тебе, в следующий раз я буду играть лучше.
Генерал поднялся и пошел к двери, где остановился, дожидаясь, пока конвой из двух японских охранников и одного русского присоединится к нему, чтобы сопровождать обратно в камеру. Те не спешили, подождав, в свою очередь, пока Николай не кивнул американскому военному полицейскому, а тот не сделал знак остальным.
Некоторое время Николай сидел молча, в каком-то оцепенении; один за другим он снимал с доски металлические камни, подцепляя их ногтем.
Сержант-американец приблизился к нему и спросил голосом заговорщика, почти шепотом:
– Ну как? Выудили вы из него то, что было нужно?
– Нет, – рассеянно ответил Николай, отсутствующе глядя куда-то в пространство. Затем добавил уже более твердо: – Нет, но мы еще поговорим.
– Вы надеетесь в следующий раз расколоть его этой дерьмовой игрой, забавой для недоумков-гуков?
Не отвечая, Николай пристально смотрел на сержанта; в глазах его застыл леденящий арктический холод.
Чувствуя, как все у него внутри съеживается под этим взглядом, солдат поспешил пояснить:
– Я хочу сказать… ну, эти бирюльки… это же просто что-то вроде шахмат или шашек, или вообще что-то такое похожее, да?
Желая уничтожить этого воинствующего глупца жгучим презрением, Николай произнес:
– Го по сравнению с западными шахматами то же, что философия в сравнении с двойной бухгалтерией.
Однако в глупости, как таковой, уже заключена ее собственная защита как против развития и совершенствования, так и против оскорбления и наказания. Взгляд сержанта был искренним, чистосердечным и наивным:
– Так, значит, это все-таки не дерьмо?
* * *
Тонкие, острые стрелы дождя жгли Николаю щеки; он стоял на мосту Утренней Зари, глядя на серые сгрудившиеся глыбы казарм Итигая, размытые, но не смягченные туманом; на ровные ряды окон, сочившиеся болезненным желтоватым светом, указывавшим на то, что судилища над военными преступниками продолжаются.
Он наклонился над парапетом, глядя перед собой невидящими глазами; струйки дождя текли по волосам, по лицу, сбегали на шею. Первой мыслью Николая, когда он вышел из тюрьмы Сугамо, было обратиться к капитану Томасу, просить его о помощи против русских, против эмоционального шантажа полковника Горбатова. Но едва только эта мысль зародилась у него в голове, как он тотчас понял всю ее бессмысленность и бесполезность. О чем можно просить американцев, если их позиция и цели в отношении японского руководства и высших чинов японского командования в основе своей ничем не отличаются от советских?
Выйдя из вагончика фуникулера, Николай долго блуждал под дождем и наконец остановился на мосту, глядя вниз, на воду; он решил сделать короткую передышку и собраться с мыслями. Это было полчаса назад, а он стоял все так же не шевелясь; гнев, кипевший в нем, и безнадежность, иссушавшая душу, лишали его возможности действовать.
Гнев Николая питался дружеской любовью и сыновним долгом, но в самой глубине его существа таилась и частичка жалости к самому себе. Горько, мучительно было думать, что именно он стал тем инструментом, тем средством, с помощью которого Горбатов лишит Кисикаву-сан достоинства молчания. Это казалось чудовищным, нечестным, несправедливым. Николай был еще очень молод и до сих пор считал, что справедливость – основной мотив всех действий судьбы, ее неотъемлемое качество, и что карма – не мечта, а реальность.
Стоя на мосту, под дождем, упиваясь горькой сладостью жалости к самому себе и обиды на судьбу, Николай, естественно, начал размышлять о самоубийстве. Мысль о том, что он может выбить у Горбатова из рук его главное оружие, несколько успокоила Николая, пока он не понял, насколько бессмысленным окажется этот поступок. Без сомнения, Кисикаве-сан не сообщат о его смерти: чтобы принудить генерала к сотрудничеству, ему скажут, что Николай арестован в качестве заложника. Возможно даже, после того как Кисикава уже опозорит себя признаниями, дав показания на своих товарищей, враги нанесут ему последний, сокрушающий удар: они откроют ему, что все это время Николай был мертв и что генерал, таким образом, напрасно запятнал свою честь и погубил ни в чем не повинных друзей.
Ветер налетал порывами, вонзая в лицо иглы дождя. Николай покачнулся и покрепче вцепился в края парапета, чувствуя, как волна отчаяния и безнадежности накатывает на него, опустошая душу, унося силы. Затем, невольно вздрогнув, он вспомнил, какая ужасная мысль закралась ему в голову во время его разговора с генералом. Кисикава тогда рассказывал ему о своей попытке умереть, перестав принимать пищу, и о том ужасном унижении, которое он испытал, когда его стали кормить насильно, запихивая в горло резиновую трубку и вызывая рвоту. В ту минуту в мозгу Николая молнией блеснула мысль, что, будь он рядом с генералом во время этой унизительной процедуры, он не дал бы ей совершиться, освободив генерала от земных уз и предоставив ему возможность уйти в небытие. Пластиковое удостоверение личности, лежавшее в его кармане, могло послужить вполне подходящим оружием; для него отлично годились приемы борьбы “Обнаженным – убивать”<На протяжении этого повествования Николай Хел не раз использует приемы японской борьбы “Обнаженным – убивать”, но подробности того, как он это делал, нигде приводиться не будут. В предыдущей книге автор описал опасное восхождение на гору. В процессе превращения этого романа в довольно бессодержательный и скучный фильм прекрасного юного альпиниста убили. В более поздней книге автор подробно описал способ похищения живописных полотен из хорошо охраняемого музея. Вскоре после того, как книга появилась в переводе на итальянский, в Милане были украдены три картины, причем именно тем способом, который был описан; две из них оказались безнадежно испорчены>. Мгновение – и все оказалось бы кончено.
Мысль о том, что он может вызволить Кисикаву-сан из ловушки жизни, возникла, тогда еще смутно, в мозгу Николая, но он тут же с отвращением отбросил ее, не желая додумывать до конца. Но сейчас, под дождем, когда перед глазами его вздымалось из серой пелены здание суда над военными преступниками – этой безжалостной машины расовой мести, – мысль эта вернулась к нему снова; и на этот раз она задержалась, Невыразимо горько было сознавать, что судьбой ему уготовано убить единственного близкого ему человека. Но достойная смерть оказывалась единственным даром, который он в силах был предложить ему. Николаю вспомнилась старинная поговорка: “Кто должен быть строг и суров? Тот, кто умеет и может”.
Поступок этот, разумеется, будет для Николая последним, На него обрушится вся ярость врагов, и они покарают его. Конечно, ему легче покончить с собой, чем собственными руками лишить генерала жизни. Но это было бы бессмысленно… и эгоистично.
Бредя под дождем к станции метрополитена, Николай ощущал леденящий холод под ложечкой; но он был спокоен. В конце концов он нашел правильный путь.
В эту ночь и речи не могло быть о сне, но Николай поспешил избавиться от общества пышущих здоровьем, жизнерадостных сестер Танака, чья крестьянская энергия казалась ему теперь частью какого-то чуждого мира света и надежды, а потому неприятно раздражала его.
Один, в неосвещенной комнате, окна которой выходили в маленький сад, – рамы их были раздвинуты, так что он мог слышать, как дождь глухо барабанит по широким листьям растений и тихонько шипит в гравии, – защищенный от холода теплым, подбитым ватой кимоно, он опустился на колени рядом с медной жаровней, угли в которой давно догорели, оставив после себя едва уловимое тепло. Дважды пытался он найти покой в мистическом перенесении, но душа его и разум были слишком обременены страхом и ненавистью, чтобы позволить ему пройти этот короткий путь. Николай еще не понял того, что ему уже никогда не суждено снова вернуться на свой маленький луг в горах, где он наслаждался и обретал успокоение, сливаясь воедино с травами и золотистым солнечным светом. Дальнейшие события его жизни складывались так, что в душе его навсегда сохранился непроницаемый барьер ненависти, преградивший ему путь к сладостному состоянию самозабвения и покоя.
Ранним утром господин Ватанабэ обнаружил Николая стоящим на коленях в комнате, выходящей в сад, Дождь кончился, сменившись резким, пронизывающим холодом. Господин Ватанабэ суетливо стал закрывать окна и разжигать огонь в жаровне, не переставая при этом ворчать на безрассудство и легкомыслие молодых людей, которые в конце концов платятся за свою глупость испорченным здоровьем.
– Я бы хотел поговорить с вами и госпожой Симура, – сказал Николай так спокойно, что поток воркотни господина Ватанабэ мгновенно пресекся и вся его старческая сварливость точно испарилась.
Час спустя, легко закусив, все трое опустились на колени вокруг низкого столика, на котором лежала свернутая в свиток купчая на дом и еще один составленный Николаем не совсем по правилам документ, согласно которому он передавал все свое имущество – дом вместе с обстановкой – обоим старикам на равных правах. Он сообщил им, что уйдет из дому сегодня днем и, скорее всего, никогда сюда больше не вернется. Сначала им будет трудно; придут чужие люди и станут задавать разные вопросы; это усложнит их жизнь, но всего лишь на несколько дней; после этого иностранцы перестанут ими интересоваться и, вероятно, никогда больше не появятся в их маленьком доме. Денег у Николая было не много, поскольку, получая зарплату, он тут же тратил ее большую часть. Те сбережения, которые еще у него остались, лежали завернутые в кусок материи на столе. На случай, если господин Ватанабэ и госпожа Симура не смогут заработать достаточно, чтобы содержать дом, он дает им разрешение продать его и доход использовать по своему усмотрению. Все-таки госпожа Симура настояла на том, чтобы отложить часть денег в качестве приданого сестрам Танака.
Когда все это было улажено, они вместе выпили чаю, обговаривая детали. Николай надеялся, что им удастся избежать неудобного, тягостного молчания, но вскоре они переговорили обо всех домашних делах, скромный запас тем был исчерпан; больше им нечего было сказать друг другу.
Недостаток японской культуры заключается в том, что японцы стесняются искренне выражать свои чувства, ощущая при этом неловкость и стыд. Одни пытаются укрыться за стеной стоического молчания или безразличной, ничего не выражающей вежливости и любезности. Другие, напротив, ударяются в крайности, преувеличенно, театрально выражая свою благодарность или отчаяние и горе.
Госпожа Симура оставалась тверда, замкнувшись в молчании, в то время как господин Ватанабэ рыдал, как ребенок.
* * *
Как и вчера, с той же чрезмерной бдительностью, четверо стражей выстроились вдоль стены у двери тюремного зала для посетителей. Вид у японцев был напряженный, казалось, им неловко здесь находиться; американец из Военной полиции зевал, скучающе поглядывая вокруг; плотный, коренастый русский точно спал с открытыми глазами, хотя, без сомнения, это было совсем не так. Еще в начале беседы с Кисикавой-сан Николай пустил пробный шар, заговорив сначала по-японски. Было совершенно очевидно, что американец ничего не понимает, однако в русском Николай не был так уверен; тогда он специально сказал что-то нелепое, звучавшее абсурдно, и тут же заметил, как легкая морщинка недоумения перерезала широкий лоб красноармейца. Когда Николай перешел на французский, поставив в тупик японских охранников, но ничуть не смутив русского, он был уже совершенно уверен, что этот человек – не простой солдат, несмотря на свою внешность медлительного славянина-тугодума. Таким образом, необходимо было найти какой-то другой способ передавать свои мысли так, чтобы никто, кроме Кисикавы-сан, его не понял, и Николай избрал шифр языка го; доставая из кармана маленькую магнитную доску, юноша напомнил генералу, что Отакэ-сан, говоря о самых важных и серьезных проблемах, всегда пользовался терминами своей любимой игры.
– Не желаете ли продолжить игру, сэр? – спросил Николай. – Свежее благоухание улетучилось: “Аджи га варуи”.
Кисикава-сан поднял на него глаза в некотором замешательстве. Игроки сделали еще только пять ходов, так что слова Николая, видимо, означали нечто особенное.
В молчании они сделали еще три хода, и тут до генерала стало постепенно доходить значение того, что сказал Николай. Желая окончательно удостовериться в этом, он произнес:
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73


А-П

П-Я